355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Аглая Дюрсо » 17 м/с » Текст книги (страница 2)
17 м/с
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 10:33

Текст книги "17 м/с"


Автор книги: Аглая Дюрсо



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 17 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]

Я проснулась в четыре утра с пронзительной тоской по невинно убиенному петуху. Я курила на темной кухне и смотрела на улицу, на свою бездыханную машину. Я сказала себе то, что никогда бы не решилась сказать при большом скоплении народа. Я сказала: Аглая, ты неудачница, пора себе в этом признаться. Ты похожа на пленного крокодила! Против тебя развернута позиционная война вещей! Когда выходила твоя книга и директор издательства заходился в комплиментах и говорил, что теперь надо грамотно провести рекламную кампанию (потому что в нашем мире реклама решает все), весь рекламный отдел крупнейшего в стране издательства полностью ушел в отставку! И когда ты, Аглая, решила вовлечь в свои лузерские игры жизнерадостного рыжего петуха, разразился птичий грипп и этого ни в чем не повинного петуха расстреляли с особой жестокостью!!! Ты вся в говне, Аглая! И при этом все имеют наглость утверждать, что у меня лицо чистое! И пенять за невыносимую легкость бытия. Но деваться, по большому счету, некуда. Потому что ходить с лицом профессионального пленного мне не позволяет моя женская гордость. Приходится носить хамское лицо любимицы судьбы (завтра скажу творческой группе: еще благодарить небеса надо, что нас пощадили за контакт с вирусоносителем). Понятно, что в таком настроении никакой рассказ про светлую любовь с хорошим концом не пойдет. И тогда я пошла и нарисовала жизнеутверждающую картину. Я назвала ее «Жизнь не удалась, и х…й с ним». Понятно, что с таким названием на пиар и публичное признание в приличном обществе рассчитывать не приходится.

«ДЕВОЧКА С ПЕРСИКОМ»

Здравствуйте, Доктор.

Вы, конечно, меня не помните. Но чтобы не ранить Вас этой бестактностью, сразу скажу: Вы знали меня как Крошку Мю. Когда-то в детстве Вы читали скандинавскую сказку про зверушек, и там была эта Крошка Мю. Она была до того невыносимой, что ее просто хотелось прибить. Но поскольку она была чрезвычайно мала, ее можно было в любой момент утопить даже в заварочном чайнике.

Если бы Вы помнили все мои подлости, Вы бы рвали мои письма.

Доктор, я хочу Вас утешить. Мы тоже многого не помним. Например, мы не помним, ради чего мы все это затеяли и чего добивались.

То есть сначала мы хотели быть беспечными, бесполезными и бесстрашными. И были таковыми. Потому что мы были уверены, что не будем одиноки и никогда не опаскудимся, чтобы пожениться.

Я говорю о нас с Персиком и об одном иллюзионисте, Доктор. Вы, естественно, не в счет, потому что вы никогда не питали иллюзий относительно одиночества.

Мы не боялись быть счастливыми, потому что ничего не знали о крестиках на ладони, под средним пальнем. Об этом крестике нам сказал иллюзионист, но это было намного позже.

Доктор!

Это было задолго до иллюзиониста. Это было пятнадцать лет назад.

Мы жили в доме на Маяковке, на третьем этаже. Это была квартира великого мецената и покровителя искусств Морозова. Там были обои из тисненой свиной кожи, потолки с деревянной резьбой и ванна на львиных лапах. Это все было аутентичное, Морозовское. А потому щербатое и кое-где зацементированное и заткнутое газетами.

В двери в ванную было окошко. Оно было в виде бабочки, но однажды я проткнула его рукой.

Телефон мы провели из парикмахерской на первом этаже. Воду грела колонка, но она была старая, вдобавок ко всему, многие забывали сначала включить воду, а потом прибежать на кухню к колонке и прибавить газ. Из-за этого колонка часто выходила из строя, а однажды, когда Персик решил потушить пальто в ванне и опять забыл перекрыть газ, колонка затряслась, напоенная паром, и чуть было не снесла башку Панку отлетевшей передней панелью. С тех пор Панк грел воду только в кастрюльке, а Персик мылся в тазике.

Отопление нам изредка отрубали работники ДЭЗа, но мы платили им пятьдесят рублей, и они опять что-то к чему-то приваривали.

У меня была комната с эркером и антресолями над дверью. На антресоли я перебралась спать после того, как меня испугала девушка Анна. Она расталкивала меня несколько раз по ночам, чтобы рассказать свои сны. Снилась ей всякая дрянь, я бы такое даже не стала смотреть.

Анна жила через комнату, в соседях у меня была возлюбленная пара, и все остальные жаловались, что страшно спать, потому что по ночам кто-то воет.

Это называлось сквот. Потому что прав и обязанностей жить в этой квартире никто не имел. Мы там жили исключительно из любви к искусству жить.

Никто точно не скажет Вам, Доктор, сколько нас было. Поэтому ротация была, как в метро в час пик. Мы не успевали мыть чашки, и многие пили чай из грязных, отрывая их от стола. Но потом уходили домой по-человечески поесть и вымыться и больше не возвращались.

Девушка Анна жила точно. Она занималась изучением сновидений. Она даже ездила в Дюссельдорф на конференции по люсидным снам.

Еще жил музыкант, у него вся комната была завалена примочками и стоял усилитель «Маршалл». Это было самым неприятным. Потому что музыкант дико фальшивил, а Маршалл все это простодушно усиливал до невыносимости. Но в остальном музыкант был милым человеком и притом очень хозяйственным. Он варил нам суп из сырков «Лето».

Еще жили два буддиста. Он на Арбате стучал в барабан, она свято верила в реинкарнацию, чтобы понравиться ему. Она его убедила, что в прошлой жизни он был ее сыном. Она его даже мыться одного не отпускала.

Панк работал в экспериментальном театре. Они там пели внутренними голосами, чтобы передавать эманации через пол – через пятки – прямо в душу к зрителям.

Еще с нами жил один заморыш хиппенок. Вообще-то он был сыном известного япониста, но сбежал из дома от невесты, привезенной ему отцом из командировки.

Эта невеста написала ему поутру хокку:

Луна в зените

Маленький краб взбежал по ноге

Я теперь не одна.

Заморыш хиппи страшно негодовал, потрясая листком. Он кричал, что он, конечно, некрупная особь, но так оскорблять себя не позволит.

Было еще два приличных человека, но они свалили через неделю, прихватив мой марокканский чайник, а также содрав весь уникальный паркет в гостиной, где они ночевали.

А еще с нами жил один человек, которого все принимали за иностранца. Потому что он ничего не понимал. Он не понимал, как надо соединять провода, чтобы загорелся свет. Он не понимал, как подключаться к телефону парикмахерской, он не знал, как пользоваться горячей водой.

Кроме того, он всегда улыбался, что бы ему ни говорили. Он улыбался даже когда его чуть не отп…дили за разгром газовой колонки.

Он улыбался, кивал и уходил в людскую. Потому что он жил в людской. Это комната, которая выходила дверью на кухню, а окном в коридор.

В людской он рисовал балерин. Это были самые страшные балерины в мире. Если бы мы тогда не упивались искусством жить и собственной бесполезностью, мы бы запатентовали мультик покруче «Хэппи три френдз».

Этот человек увешал страшными балеринами все стены в людской, поэтому заходить туда и п…дить его при таком скоплении чудовищ никто не решался.

Вообще-то никакой он был не иностранец.

Это был Персик.

Он был художником. И в комнате у него были не только балерины, под кроватью он прятал портрет. Он доставал его только тогда, когда приходила я. И это естественно, Доктор. Потому что это был мой портрет, он его доставал, сажал меня в кресло и тайно дорисовывал.

Дело в том, что Персик владел давно забытым искусством семислойной живописи. Это искусство уже забыли ко времени голландцев, им владел только Леонардо. Но Леонардо умер, а Персик был жив, поэтому он хотел передать секрет, пока не поздно. И он передавал его мне.

Я сначала сопротивлялась. Потому что я тогда еще продолжала хотеть быть бесполезной и беспечной. Но Персик сказал, что семислойка теперь на фиг никому не нужна. И я согласилась.

Я, конечно, могла бы безбоязненно передать секрет Вам, Доктор (ведь Вы все равно забудете), но это очень долго. У меня нет настроения тратить на Вас сегодня так много времени. Вся штука, Доктор, в том, что семислойка долговечна. И лица, Доктор, на таких картинах светятся изнутри. И никогда не стареют – не покрываются морщинами крокелюров.

Я приходила в людскую со своей клеткой. В клетке у меня жила синяя лампочка для прогреваний. Я всегда хотела иметь кого-то, но у меня была аллергия на шерсть всех животных и перья птиц, поэтому я завела себе лампочку. Я всегда носила лампочку с собой, чтобы не быть одинокой.

Я настояла, чтобы Персик написал ее на заднем плане.

Картина называлась «Девочка с Персиком».

На картине, выполненной в технике семислойной живописи, сидела Крошка Мю, которая исполняла в технике семислойной живописи портрет Персика. Эта картина была галереей бесконечных зеркальных повторений Крошки Мю и Персика. Кроме того, она была апофеозом битвы с одиночеством.

Так что уточняю, Доктор: Персик был гениальным художником. Но у него на ладони тоже был крестик, а это практически то же самое, что быть одним из хэппи три фрэндз.

Возможно, именно это нас и объединило, но мы об этом не догадывались. Мы думали, что нас объединяет беспечность, бесполезность, страх одиночества и амбиции. (Я вам как-то говорила. Доктор, что Персик хотел стать великим художником. А я хотела проходить сквозь стекло.)

Меня парило, Доктор, что нельзя прижаться ближе, чем кожа. Мне казалось, что если я научусь просачиваться сквозь стекло, все изменится и одиночество будет побеждено.

Видите ли, Доктор, у нас были все основания биться с одиночеством.

Во-первых, Доктор, у нас с Персиком никого по-настоящему не было. У нас не было дома и близких родственников. Потому что мы оставили их в далеких городах и в гости не приглашали: наши родственники были приличными людьми и хотели жить в прекрасном заблуждении, что их дети тоже приличные люди. По этой же причине у нас не было благоприобретенных близких. В те времена еще очень многие хотели оставаться приличными людьми и, когда узнавали нас поближе, пугались и уходили к своим иллюзиям. Так что, по большому счету, нашей семьей были только обитатели сквота и синяя лампочка. Но пока мы тайно отсиживались в каморке при кухне, в квартире началась сепарационная война. Буддисты замотали свой холодильник цепью с замком. Потому что им казалось, будто кто-то надкусывает у них творожные сырки. Хиппенка, сына япониста, выгнали, потому что он курил траву, а это могло навлечь гнев милиции. Панк высказался в том роде, что нам хиппенок дороже милиции, но за это Панку запретили петь через пол, потому что это не давало Анне спать и видеть люсидные сны.

Музыкант орал через свой усилитель в одиночку, потому что он назначил себя начальником. Ведь он варил нам супы из сырка «Лето» и договаривался с ДЭЗом.

Он запретил нам водить людей с улицы, нарушать внутренний распорядок и портить имущество.

Так мы прожили еще полгода.

Мы с Персиком, если не писали «Девочку с Персиком», уходили из сквота. Мы обошли весь город пешком, потому что Персик боялся спускаться в метро, он там задыхался. А по улице он очень бодро ходил. Он ходил в галереи – пристраивать своих балерин. А я ждала его на улице. Я, пока ждала, тренировалась проходить сквозь телефонные будки. Мы возвращались поздно, из своей двери высовывались буддисты, они говорили, что в доме опять воняет растворителем и они будут жаловаться музыканту.

Однажды ночью мы украли сырок из их холодильника. Мы украли его из принципа. Потому что мне ненавистны непроходимые преграды. Кроме того, у Персика был гастрит. Он жевал старый сырок, похожий на кусок мела, и говорил, что победил военный коммунизм и распределяловку по полезности.

Персик закончил «Девочку с Персиком». А я – свою часть диптиха, «Персика с Девочкой», соответственно.

У нас в сквоте случилось временное затишье, и Персик успел нарисовать десять чудовищных балерин на одной картине. У всех балерин были безобразные лица обитателей сквота. Но самое безобразное лицо было у ангела, который над балеринами парил. Эта картина называлась «Мертвый ангел-хранитель». Это был приговор попытке жить беспечно, бесполезно и быть счастливыми.

Пока Персик рисовал эту картину, я прошла через стеклянную дверь на балкон (неудачно) и через дверцу шкафа в комнате буддистов (неудачно).

Ночью Персик вывесил картину на кухне.

Это был конец.

Потому что никто не хочет признаваться, что он бездарен в искусстве жить.

Как я уже говорила Вам, Доктор, именно в то утро я проткнула рукой стекло в аутентичном окне в ванную. К сожалению, именно в это утро черти принесли девушку Анну из Дюссельдорфа, она выскочила из своей комнаты, еще не распакованная с дальней дороги, и довольно хамски поинтересовалась, зачем я это сделала. Я ей сказала, что мне приснился сон, КАК именно проходить сквозь стекло. И это была чистая правда. Девушка Анна окончательно вышла из себя, и я ее понимаю. Нет ничего оскорбительней для человека, который изучает сны, как узнать, что другим тоже снятся сны. Тем более, что единственный сон Анны, который можно было принять всерьез, был про то, как к нам вваливается ее отец, крупный чиновник из Подмосковья. Этот сон был вещим, потому что ее отец действительно приехал через два дня и увез Анну со скандалом.

Но в тот раз она завелась не по-детски. Персик улыбался.

Она собрала на кухне всех выживших обитателей. Нам припомнили все, включая сырок и весь стеклянный бой. Персик кивал и улыбался, как мудак.

Музыкант сказал, что они практически построили идеальное общество. Но поскольку это общество демократическое, то нам дается последнее слово.

Персик с дебильной улыбкой эльфа сказал:

– Я считаю, что каждый имеет право жить в утопии…

Теперь уже музыкант удовлетворенно кивнул и улыбнулся (он, наверное, представил себя Сен-Симоном).

Персик кивнул ему в ответ и продолжил:

– …нельзя запрещать Крошке Мю проходить через стекла.

(Идиот. Ведь нам некуда идти!)

Нам действительно было некуда идти. Мы пошли на Патриаршие и разместились на скамейке со всеми своими пожитками. У меня на коленях была клетка.

Я сказала: «Персик, я умею жарить картошку. Я могу быть тебе полезной. Давай поженимся».

Он сказал: «Нет».

Он заставил меня выпустить синюю лампочку в пруд. Потому что одиночество (сказал Персик) – это не приговор и тюрьма. Одиночество – это свобода. И надо этому учиться.

Куда он тогда пошел, я знаю, Доктор. Но тогда не знала.

Я смотрела ему вслед и плакала от восхищения. Потому что он владел искусством жить, оставался бесполезным и знал, что никогда не опаскудится, чтобы жениться.

Он еще обернулся и посоветовал мне попробовать проходить не через витрины, а через зеркала. Потому что надо стремиться не к другим, а к себе.

У него была действительно улыбка эльфа, Доктор.

Но он мне врал.

Через неделю он уехал к Тому. Потому что Том был ценителем прекрасного и жил в стране, где из искусства еще умудряются извлечь пользу.

Том купил всех балерин Персика и позвал его в Лондон (я об этом ничего не знала, Доктор). Потому что Персик и сам был прекрасен, как я Вам неоднократно сообщала, Доктор. Но Вы забыли.

Теперь Вы понимаете, Доктор, почему я Вам пишу? Из вредности. Я же Крошка Мю, хоть Вы этого и не помните.

А я хочу Вам все напомнить, как бы Вы ни были забывчивы. Потому что сама мечтала все забыть. А не получается.

Мне было некуда деваться, Доктор.

Первую неделю я жила в выселенном доме на Гиляровского. В этом доме жил дворник Валерик, он был олигофреном. Он с пяти утра принимался чистить двор, у него на носу всегда висела капля – от холода. И он пел татарские песни. Двор был в идеальном состоянии, хотя в домах никто не жил.

Потом я переезжала много раз. Я жила за интерес. Все было по-честному. Я появлялась в чужих жизнях такая беспечная, что у них захватывало дух. Они подманивали меня, как редкую зверушку, какую модно держать другим на зависть. Скверную зверушку Крошку Мю. Я у них ничего не хотела забрать. А это всегда очень располагает. Хотя, Доктор, по большому счету, у них забрать было нечего. А то, что у них было, меня не интересовало.

Они потихоньку подсаживались и начинали кормить своими песнями. Песни ни в какое сравнение не шли с татарскими, никому не адресованными напевами олигофрена Валерика.

Видите ли, Доктор, в чем вся штука: никто не хочет пробиваться к кому-то другому. Все хотят быть с собой. Все любят говорить о своих страданиях, как будто мир может состоять только из этой ущербности, Доктор.

Это были истории про разлюбивших мужей, разведенных родителей, бросивших любовников, неверных подруг, детей, шантажируемых любовью отцов и отчимов, начальников, не признающих заслуг и прочую мякину насущной реальности. Я бы хотела написать памятку – на сырой бумаге, смазанным шрифтом, – как спасаться от морока. Но меня звали не для этого. Меня звали за компанию шляться по бесконечным ведьминым кругам страданий. Меня звали упиваться. И я научилась профессионально слушать. У меня всегда в запасе была улыбка сочувствия.

Кроме того, всегда предусматривался второй акт. Наступала моя очередь.

Про искусство жить все хотят знать только понаслышке. Потому что это очень хлопотно. (Только дворник Валерик ничего не хотел знать про искусство жить. Потому что его устраивал мир, состоящий из мусора. Он, когда оказался лучшим дворником Москвы, отказался от премиальной поездки на Кипр. Потому что в его мире Кипра не существовало. Его мир был идеально разделен на две части – грязную и чистую. В этом мире все было рационально и полезно.)

Должен быть кто-то, кто навсегда останется свободен, беспечен и бесполезен. Но это должен быть кто-то другой.

Этим другим была я.

Я превратила бесполезное искусство жить в бизнес, потому что я не умела делать ничего полезного.

Я дарила летом наряженные елки. Я танцевала под окнами на крыше автомобиля. Я разрисовывала асфальт перед подъездом цветами из гуаши – прямо по снегу.

Я читала стихи в мегафон, стоя на крыше напротив офиса человека, у которого я в тот момент жила за интерес.

За это меня кормили завтраками и обедами.

А ночевать меня пускали за истории из моей жизни.

Нет, конечно, я уже вполне могла снять квартиру. Мне уже подарили машину (за саморазрушающуюся башню из 142 кусков карбида). Я могла быть самостоятельной, но я не хотела оставаться одна – ведь лампочку я выпустила много лет назад, а Персик ушел сам.

Поэтому мне приходилось изворачиваться.

Мне приходилось жить кое-как, чтобы это было интересно тем, кто живет комфортно.

Я ставила балет на площади в Милане. Я устраивала прет-а-порте одежды из скотча, пакетов для мусора и пенопласта. Я устраивала салюты под окнами дома для инвалидов в Ростове-на-Дону. Я построила четырехметровый замок из коробок от телевизоров и облицевала его пасхальными яйцами. В доме одного нувориша из Новопеределкина я сделала витражи из расписанных лаком для ногтей пивных бутылок. Я научилась танцевать на катушке от строительного кабеля. Я раскрашивала золотом пластмассовые муляжи сердец и мозгов из магазина учебных пособий и выгодно продала их одному берлинскому сумасброду, с которым мы трахались на площади у Бранденбургских ворот. И я бы трахалась с ним всю жизнь, если бы он не вздумал меня фотографировать. Потому что я терпеть не могу, когда из моего ноу-хау бесполезности извлекает пользу кто-то другой.

Этот человек считал меня сумасшедшей и страшно боялся.

Он боялся, что я останусь навсегда. Но напрасно.

Потому что после утраты синей лампочки я решила никого не иметь.

Доктор, я запретила себе привязываться. То есть для начала я запретила себе жалеть, а потом научилась не привязываться. Потому что тот, кто свободен и бесполезен, – одинок.

Однажды я заметила, что из дома в дом таскаю за собой коврик. Я села и задумалась, откуда у меня эта тряпка. Оказывается, я его любила с детства, это был коврик моей бабушки, он был вышит из лоскутков. Я его привозила к новым хозяевам, стелила у новой кровати и чувствовала себя, как дома. Как только я все это осознала, я порезала коврик на куски и сшила из него пальто. Пальто я продала на блошином рынке в Шпандау.

То же и с людьми, Доктор.

Я находила новое место ночевки, как только понимала, что чья-то история (ничем, по большому счету, не отличавшаяся от тысяч других) как-то вдруг очень больно задевает меня.

Человек, при котором я резала бабушкин коврик на лацканы, назвал меня манкуртом.

Другой человек считал меня авантюристкой.

Еще один человек сказал, что я спекулирую на чужих невоплощенных желаниях быть расп…дяями.

Еще кто-то сказал, что я – памятник дилетантизму.

Еще кто-то увидел на мне клеймо бесполезности.

Один человек сказал, что видел, как я летаю.

Но никто не сказал, что я умею проходить сквозь зеркала. (Возможно, Доктор, это к лучшему. Потому что ради такого человека я могла бы запросто изменить своим принципам и остаться навсегда.)

Но такого человека не было.

Потому что я не умею проходить сквозь стекло.

У меня не получилось выйти из стеклянного лифта.

Я не смогла пройти сквозь стеклянную дверь на балконе в Панама-Сити. И все очень смеялись над моей неуклюжестью, потому что подумали, что я подумала, что дверь открыта.

Я врезалась в витрину магазина «Прентан». И менеджер прикладывал мне лед ко лбу и причитал: «Ах, мадам, какое недоразумение, что реле не сработало».

Заметьте, Доктор, меня в первый раз назвали «мадам». Что тоже грустно.

Но дальше будет еще грустнее. Я сама не люблю писать эту часть письма. Но напишу. Из вредности.

Однажды мне позвонила девушка Анна.

Я как раз готовила кукольное представление «Моцарта и Сальери» из мочалок.

Она сказала, что была на симпозиуме психоаналитиков в Лондоне и видела там Персика.

Он прекрасно продается, они с Томом отжигают, хотя Том полысел, но все равно они первые в гей-тусовке. Она сказала, что Персик передавал мне привет и спрашивал, как там зеркала. Наверное, шутил (добавила Анна).

Я отложила красную мочалку в жабо. (Это был Глюк.)

Как там зеркала? Как там зеркала?

Я представила, как Персик шутит, и мне от этого стало тошно.

Я подошла к зеркалу (решительно, мне Персик, когда еще не шутил, говорил, что моя беда в нерешительности). Решительно.

И я там увидела несколько седых волос. И несколько морщин вокруг глаз.

И расхотела проходить. Потому что мне не понравилось это Зазеркалье.

Оно было лишено совершенства и не спасало меня от одиночества.

Я решила оставить хотя бы половину морщин и седых волос по ту сторону стекла.

Доктор! Одному больному мальчику я как-то придумала сказку. Я ему рассказывала эту сказку восемь недель, потому что его родители именно столько разрешили мне пожить в доме. Они уехали отдыхать от больного мальчика Это была запутанная сказка, а финал пришлось придумывать экстренно – потому что мальчику стало совсем плохо и родителей вызвали на три дня раньше.

Я успела придумать последнюю фразу, пока с мальчиком было еще не окончательно плохо.

«Колдовство – это то, что ты делаешь с другими. А волшебство – это то, что ты делаешь из себя. Выбирай».

Так вот, Доктор. Мне нечего было придумать из себя. У меня ничего внутри не осталось. Никакой Крошки Мю. Никакого света изнутри. Я решила взять тайм-аут от своей изнурительной работы. И отказаться хотя бы на время от своей изнурительной мечты.

Я стала каждый вечер ходить в цирк. Это был маленький цирк на Речном, и там было не стыдно плакать. Я сидела и плакала от зависти.

Там прятали платочки в пустой руке. Там исчезали в шкафах. Там угадывали карту в кармане. Там глотали лезвия и огонь. Иллюзионист был очень обаятельный.

Я кое-как проводила дни в ожидании вечера в цирке. Я ходила по городу и не смотрелась в витрины. Я стала до того никакой, что боялась в них не отразиться. Несколько раз я сталкивалась с людьми, которым скрашивала жизнь. Но они не узнавали меня. Потому что я ходила в незаметной одежде – то есть, Доктор, в модной одежде того сезона.

Однажды утром я оказалась на Лубянке. В восемь часов утра около «Детского мира» может оказаться только чужак – командировочный или иностранец.

А я такой и была – этого у меня не отнимешь. Я съела мороженого в «Детском мире», а потом зашла в книжный магазин. В отделе искусства я увидела красивую книжечку зарубежного издательства. Там было все о лондонских молодых художниках. Там упоминали гениального Авраама Августа Перса.

Я не купила буклет. Я промаялась у цирка в ожидании, пока откроют кассы, и купила очередной билет.

В тот вечер иллюзионист выдернул меня из зала на арену, развернул мою ладонь и спросил:

– Хотите, я проткну Вас насквозь иголкой?

– Нет, – сказала.

– Отпилите мне лучше голову, – сказала я.

– Все русские женщины так склонны к жертвам, – нашелся иллюзионист.

– Да, – сказала я (на самом деле я просто считала самым оптимальным хранить голову с рефлексиями и страхом одиночества отдельно, в морозильнике).

Я дождалась иллюзиониста у черного входа. Он выглядел не как супергерой. Я подумала, что супергероя он оставляет там, на сцене, в многочисленных отражениях в шкафах и коробках. Я собрала в кучу ошметки всей своей беспечности и бесполезности, вышла из темноты и сказала:

– Хотите я разобью Вам сердце?

Ночью иллюзионист признался, что во время представления увидел на моей ладони крестик. Он сказал, что у меня была бы рука гения, если бы не этот крестик. Это крестик лузеров. Такие люди в последний момент наступают на шнурок и разбивают башку, поднимаясь на сцену за Оскаром.

Иллюзионист сказал, что уже тогда решил, что меня не отпустит.

Меня это в принципе устраивало. Потому что у иллюзиониста был вентилятор, через который он умел проходить.

Иллюзиониста это тоже устраивало. Потому что у него на ладони был крестик.

У него, Доктор, был один серьезный недостаток. Он знал, из чего состоит чудо. Он знал, куда девается платочек. Он знал, как Копперфилд выбирается из водопада, а Гудини – из цепей. Он знал, почему из икон текут слезы, знал, чем закончатся детективы. Он знал прогноз погоды на завтра. Он знал, что просочиться сквозь стекло невозможно. Он знал, что зеркала созданы только для обмана.

Он все это знал доподлинно и очень от этого страдал.

Еще, Доктор, он знал, что каждый человек изначально одинок.

Он говорил мне об этом каждый день на протяжении четырех лет.

Четыре года я пыталась пройти через все зеркальные аппараты иллюзиониста. Я делала это тайно, чтобы не ранить его (в случае успеха) фактом существования чуда.

И когда эти четыре года закончились, он сказал, что не надо строить иллюзий. И лучше принять все, как есть. То есть одиночество. Хотя он очень от этого страдает.

Я подозреваю, он просто боялся, что я пройду сквозь стекло и разрушу его стройную концепцию мира.

А я, Доктор, к этому времени научилась исчезать в коробке, выходить из шкафа и доставать монеты из пустого стакана.

То есть от меня была несомненная польза.

Но иллюзионист сказал, что люди не умеют меняться. И не надо пытаться быть полезной.

Хотя он очень сожалеет.

Он так сказал, Доктор, и пошел спать.

Я посидела полчаса, причитая «он же обещал, он же обещал» (хотя он ничего не обещал). Причитая «он лишает меня тепла!» (хотя он был холодным, как брикет свежемороженой трески). Причитая «он разбил иллюзии» (хотя он препарировал их, как патологоанатом).

А потом я заставила себя прекратить это мерзкое бабство. Я утерла сопли, взяла в руки молоточек для отбивания котлет и разбила все, что билось.

Не билась только ракушка, которую я привезла из Панама-Сити. Я взяла ее с собой.

Потом я нашла в старой книжке телефон Анны и позвонила. Я спросила, как до нее доехать.

Она назвала адрес сквота на Маяковке.

Дорогой Доктор. Прошло пятнадцать лет, и это сразу бросилось в глаза.

Квартиру мецената Морозова было не узнать.

Там были белые стены из гипсокартона, эргономичная мебель и термовыключатели.

Анна выкупила эту квартиру и стерла следы лузеров в искусстве жить.

Она сразу сказала мне, что окна небьющиеся.

Я кивнула.

Я спросила ее, не осталось ли каких-то вещей. Например, каких-нибудь картин.

Она ответила, что если я о живописи Персика, то он уже полгода, как ее забрал.

Но, видно, она не очень-то продается. Потому что Персик раз в месяц стреляет у нее денег.

Я сказала, что не верю.

Я сказала, что Том непотопляем.

Анна сказала, что Том непотопляем, но при чем здесь Том.

Я дала ей номер иллюзиониста. Потому что он тоже считает, что не надо строить иллюзий.

От нее я узнала адрес Персика.

Доктор! Сейчас я расскажу все коротко, потому что даже таких, как Вы, надо щадить.

Персик жил в сторожке какого-то писателя, в Переделкине. Но сразу становилось ясно, что сторожит писателя он плохо. Потому что у него было одутловатое лицо сильно пьющего человека. А пьющие – они небдительные.

И еще он ничего не слышал. Приходилось кричать или показывать жестами. Потому что денег на слуховой аппарат у него не было.

Он немного пожаловался на Тома. Потому что Том бросил его на произвол судьбы. Хотя ничего не предвещало.

Я сказала, что надо учиться быть одиноким. Что одиночество – это не тюрьма, а свобода.

Я хотела не уязвить его, а как-то поддержать. Но я очень вредная, у меня всегда получаются гадости.

Персик сказал, что учился быть свободным. Но он переехал в неблагополучный район. И ему однажды крепко врезали. Он пролежал в больнице, а потом его отправили на родину (бесплатно).

Но он с тех пор ничего не слышит.

Я сказала, что мы купим ему аппарат.

Он сказал «не надо». Он сказал, что каждый человек имеет право на иллюзии.

Потом он сказал, что мою часть диптиха он уничтожил. Я кивнула. Потому что на моей части главным все-таки был Персик, рисующий Крошку Мю. И там он был прекрасен, как эльф.

Каждый человек имеет право пребывать в иллюзии, что он не меняется.

Я сказала: «Дай мне твою ладонь». Он протянул дрожащую руку. Это была рука почти эльфа. Или почти гения.

«Так я и знала», – сказала я.

Я сказала, что я поеду, но завтра привезу ему денег.

Он сказал: «Не надо».

Он сказал: «Я хочу сделать тебе подарок».

Он принес свою картину «Девочка с Персиком».

Какая прекрасная была эта девочка! Ее глаза были полны решимости.

Мне тоже захотелось ему что-то подарить.

Я порылась в сумке и нашла только ракушку.

Персик прижал ракушку к уху.

Это было кошмарное зрелище. Я опять сказала: «Мы купим тебе слуховой аппарат».

А он сказал: «Море шумит».

Он стоял и улыбался дебильной улыбкой эльфа.

Я взяла картину и пошла. Потому что у человека нельзя отнять иллюзии. Потому что иллюзии являются единственным двигателем души.

Лил дождь, Персик выскочил с зонтом (это было очень по-английски).

Больше я в эту сторожку не возвращалась, потому что было не к кому.

Когда я подъезжала к городу, мне позвонил иллюзионист.

Он напомнил, что я обещала разбить ему сердце, а обо всем остальном мы не договаривались.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю