355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Агата Кристи » Вердикт двенадцати (сборник) » Текст книги (страница 17)
Вердикт двенадцати (сборник)
  • Текст добавлен: 11 октября 2016, 23:08

Текст книги "Вердикт двенадцати (сборник)"


Автор книги: Агата Кристи


Соавторы: Рональд Нокс,Реймонд Постгейт
сообщить о нарушении

Текущая страница: 17 (всего у книги 32 страниц)

«Возлюбленные! Прошу вас, как пришельцев и странников, удаляться от плотских похотей, восстающих на душу…»

Для Эдварда Брайна собственная душа стала устройством для уловления и учета горнего света. Душу надлежало содержать в постоянном настрое и рабочей готовности. Удаляться от плотских похотей было нетрудно. С выпивкой и куревом он успешно распрощался еще до откровения. Теперь же он еще более ужесточил свой режим – ограничил себя в еде, а вместо чая и кофе стал пить воду или холодное молоко. Бороться же с соблазном роскошных одежд или распутных женщин ему было без надобности. Новый образ жизни не так уж сильно отличался от старого, но поскольку был более аскетическим, то, возможно, повел к элементарному недоеданию. По крайней мере, духовная жизнь мистера Брайна, несомненно, стала более, а не менее напряженной, а равнодушие к материальным благам – куда заметней.

Заседать в суде присяжных он был никоим образом не готов, повестка озадачила его и возмутила. К счастью, однако, неизменный советник и утешитель и на сей раз не подвел. Обратившись к святому Петру, он нашел наставление, в точности отвечающее данному случаю:

«Итак будьте покорны всякому человеческому начальству, для Господа: царю ли, как верховной власти, правителям ли, как от него посылаемым для наказания преступников и для поощрения делающих добро…»

Он было скривился при словах «королем, нашим верховным повелителем», – они показались ему богохульными, – он вспомнил святого Петра («…царю ли, как верховной власти…»), смирился и все остальное повторил без единой заминки.

V

Пока мистер Брайн произносил слова клятвы, секретарь суда исподтишка разглядывал ту, которую предполагал вызвать следующей. В суде всегда уныло, и красивая женщина здесь – редкое зрелище. Но в самом ли деле красива эта миссис Моррис? Он бы, пожалуй, не поручился. Однако среди тусклого сборища бледных или краснолицых мужчин, в большинстве своем переваливших за средний возраст, она выглядела как одинокий ярко-желтый цветок на зеленом поле. Она не пожалела духов, и их аромат был куда приятней пыльного, отдающего книжной плесенью запаха, висевшего над залом суда. Она, безусловно, выглядела нарядной, хотя секретарь затруднился бы точно сказать, что именно создавало такое впечатление. Синий пиджачный костюм и довольно высокие каблуки – вот и все, что смогли бы вытянуть из него и при самом пристрастном допросе. Но касательно общего впечатления не было никаких сомнений, поэтому на губах у него появилась едва ли не отеческая улыбка, когда он вызвал: «Элис Моррис, повторяйте за мной…»

У нее было два имени: Элис и Рейчел. Элис – потому что она современная женщина и отказалась от веры и обрядов предков; Рейчел – потому что была и осталась еврейкой с головы до ног – от слишком высоких каблуков до ярких глаз и живого лица, целенаправленно обработанного косметикой, с тем чтобы лишить его всякой индивидуальности. Самым счастливым днем ее жизни, днем, когда она в определенном смысле только и начала жить, был тот, когда она, не пожелав идти в синагогу, повторяла вслед за чиновником Бюро записи актов гражданского состояния: «Я, Элис Рейчел Гринберг, охотно и радостно сочетаюсь с тобой, Лесли Моррис, законным браком». Ибо все семейные привязанности и чувство собственности, какими Рейчел не умела да и не хотела пользоваться, как пользовались ее праматери, она сосредоточила на Лесе.

Так началась ее жизнь, которой было отпущено два года: она вышла замуж в двадцать два и овдовела, когда ей не исполнилось еще и двадцати пяти. Полуевреям приходится хуже, чем полным евреям. Какая-то часть народа, или нации, или уж как там ее называть, медленно ассимилировалась в стране проживания до 1933 года, когда Гитлер приказал им убираться туда, откуда пришли. Те, кто никуда и не уходил, претерпели меньше всех прочих; а тем, кто перестал быть евреем, но кому не позволили стать кем-то другим, – этим пришлось всего хуже. Они попали в положение цыпленка, которому, не успел он отряхнуться от скорлупы, велено возвращаться назад в яйцо.

Приказы подобного рода отдавались не только в Германии или Италии. Антисемитизм – болезнь не просто заразная – инфекционная. До прихода Гитлера к власти антисемитизм бытовал лишь в некоторых строго ограниченных районах, где людям приходилось серьезно конкурировать с евреями в коммерческой сфере: например, в отдельных американских городах, в лондонских Сток-Ньюингтоне и Уайтчепеле. Но в целом в Англии и во Франции, на большей части Америки и в британских и французских колониях антисемитизм не представлял угрозы, поскольку для него не было оснований. У соседей не спрашивали, евреи они или нет, разве что подобный вопрос задавался после многих других.

Но стоило нацистам принять законы о расе и приступить к погромам, как даже их противники задумались о еврейской проблеме. Скандинавы, французы или англичане, до тех пор почти не интересовавшиеся вопросами национальной принадлежности, начали приглядываться к своим еврейским соседям. С особым усердием – и помимо собственного желания – этим занялись убежденнейшие анти-антисемиты. Неужто евреи и впрямь так дурно воспитаны, жадны, похотливы и нечисты на руку? Действительно ли любят выставлять себя напоказ, устраивая крикливые сборища? Тут следует присмотреться получше, чтобы опровергнуть эти лживые домыслы. Анти-антисемиты защищали евреев и по этой причине были погромщиками в меньшей степени, чем фашисты; но, подобно последним, они тоже перестали относиться к евреям просто как к людям.

Антропологи свидетельствуют, что для выделения евреев в какую-то особую, отличную от остального человечества касту наука не дает решительно никаких оснований. Евреи даже не раса – это две, а то и три разные расы, этнологически не отличимые от общин, из которых произошли. Но эта истина не имеет значения. Как только некая группа, не важно какая, в результате всеобщей подозрительности или хотя бы распространенного предубеждения выделяется и противопоставляется остальному обществу, она сразу начинает приобретать заметные отличительные признаки. Совсем необязательно те, какими их наделяют враги, – еврея в трактовке герра Штрейхера[43], можно сказать, не существует на свете, – но признаки вполне реальные. Так что с 1933 года английские евреи и в самом деле оказались отдаленными от неевреев куда резче, чем раньше. Они начали больше бояться и в то же время, по закону компенсации, стали самоуверенней. Ложь антисемитизма уже одним тем, что распространилась по миру, вызвала появление тех самых различий, которых до этого не было, но на которые изначально опирался антисемитизм.

Таким образом, до Гитлера никто бы и не подумал обращать на Леса Морриса особое внимание и предъявлять к нему какие-то претензии. Никому не могло прийти в голову, что ботинки у него слишком ярко начищены, галстуки слишком кричащих расцветок, зеленые рубашки слишком причудливы, а клетки на черно-белом костюме слишком крупны. А если бы и пришло, то такую одежду справедливо бы расценили как верный признак ист-эндского детства, ибо серость унылых улиц этого беднейшего лондонского района нужно же было хоть чем-то уравновесить, и проще всего – броским нарядом. И уж тем более не возникло бы мысли, что Лес похож на типичного еврея, ибо все, кроме Рейчел, находили в нем несомненное сходство с рыбой, притом разительное. Лицо у него было ровного однотонного цвета – цвета брюха у камбалы. Губы постоянно полуоткрыты с выражением удивления и одновременно почтительного внимания, присущим золотой рыбке. Прозрачные светлые глаза создавали обманчивое впечатление, будто никогда не моргают. И тем не менее после Гитлера люди, раньше никогда не встречавшие Леса Морриса, с первого взгляда могли признать в нем еврея – и признавали.

В пику всему вышесказанному следует, однако, заметить, что его жена чуть ли не каждый день шепотом повторяла, провожая его на службу: «Но до чего он красив».

Начало супружеской жизни – пора поэтическая. А какая поэзия больше подходит евреям, если они не евреи, а убежденные англичане, нежели стихи английского патриота, исповедующего католицичество? Любимым поэтом Моррисов был Г. К. Честертон. Когда они читали:

 
От иноземных тех людей,
Как на дрожжах, поперло дело;
Тогда дворец был поскромней,
Хотя богатство все ж смердело, —
 

то знали, что эти строки не имеют никакого отношения к ним и их знакомым. Они не представляли (как не представлял и сам поэт), к какому грубому варварству подобные строки могут оказаться причастны. Поскольку же они были слишком молоды, чтобы помнить о крахе иллюзий после 1914 года, то больше всего им нравилась военная поэзия, а в первую очередь – «Фландрская крестьянка», где были потрясающие строки, например: «Он на других убитых не похож». Или еще: «Как расплатиться мне за их долги?»

Всему этому пришел внезапный конец, без всякой видимой причины и смысла, как обычно приходит зло. Или уж, на худой конец, по совершенно ничтожной причине, а если в нем и был какой-то смысл, то настолько всеобъемлющий, что жизнь Морриса с ним никак не соотносилась. Лес владел одной третью пая в лесоторговой фирме; фирма процветала, и ее процветанию ничто не грозило. Более того, утром в то самое воскресенье Моррисы сходили в Голдерс Грин посмотреть на дома, благо им вроде бы пришло время переселиться в действительно хороший район. А после обеда они решили навестить тетушку Леса, которая жила в Уайтчепеле на одной из улиц к северу от Хай-стрит. День стоял очень теплый, сухой, пригожий, и боковые улочки были безлюдны – все выбрались на главную магистраль района. В проулках ошивались только сопливые подростки – этим было решительно нечем заняться, и они бродили, обалдев от скуки, плевали, подражая взрослым, в сточные канавы и в который раз пересказывали друг другу давно известные грязные сплетни.

Дэнни Лири было семнадцать; окончив школу, он так и не смог устроиться на постоянную работу, как, впрочем, и большинство мальчишек из его банды – хотя называть эту сопливую компанию бандой, пожалуй, слишком много чести. Скорее уж это была случайно сбившаяся группа, в которую подростков свела исключительно привычка хулиганить и пакостить. Ножей они не носили и когда дрались, – а дрались они частенько, – то работали ногами и кулаками. По годам и по силе они почти не отличались друг от друга, исключение представлял один Сэмми Редферн, самый юный и маленький в группе, но его терпели, потому что у него был талант – он мог, не открывая рта, воспроизвести всю гамму неприличных телесных звуков. Это здорово оживляло разговоры, особенно со взрослыми. Бывали случаи, когда весьма важные лица терялись, слыша долгие звучные раскаты, идущие, казалось, из их собственных животов.

Пятеро парней ошивались на углу Бердет-роуд, «случайно» толкая прохожих и испуская бессмысленные крики. Полиция, похоже, обратила на них внимание, и тогда они медленно отчалили в западном направлении по Майл-Энд-роуд. Возле Народного дома они заметили двух знакомых девчонок, столь же бесцельно фланирующих в смутной надежде – вдруг подвернется «что-нибудь веселенькое». Дэнни и Фрэнк, молодой человек, его сверстник, перешли через улицу и приподняли шляпы с преувеличенной вежливостью.

– Куда держим путь, Рози, лапочка? – осведомился Дэнни.

– Погуляем, поболтаем с вашим покорным? – блеснул Фрэнк.

Подобное остроумие заслуженно исторгло у девушек хихиканье.

– Да так, просто вышли, – ответила Рози.

– Может, мотанем в парк Виктории?

– А может, лучше в кино?

– Брось, в парке повеселее.

– А в «Риволи» фильм с Марлен Дитрих.

Беседа зашла в тупик. Наконец Рози приняла решение:

– Пошли, Лил. У них у двоих и на один билет не наберется, а набралось бы, так все равно не пригласят. Как всегда, на дармовщинку рассчитывают.

– Тебя-то я бы все равно не пригласил, – не нашел сказать ничего лучшего Фрэнк, когда девицы пошли восвояси.

Сэмми изобразил оглушительную отрыжку, но за свои старания схлопотал от Дэнни ногой по лодыжке.

– Не выступай, когда не просят, – заметил тот.

Еще с час проболтавшись без дела, они свернули в переулок к северу от Уайтчепел-Хай-стрит. Так получилось, что именно этим переулком шли в ту минуту Моррисы. Мальчики оживились.

– А что, пощекочем пархатых? – предложил Фрэнк.

Они пошли гуськом по обочине вровень с Моррисами.

Один бормотал под нос, размахивал руками и загребал ступнями, как актер, играющий еврея. Сэмми, подобравшись к Элис, имитировал самые непристойные звуки, на какие только был способен. Дэнни и Фрэнк громко обсуждали супружеские достоинства Леса, а последний из банды распевал песенку вполне недвусмысленного содержания.

Моррисы покраснели, но делали вид, что не замечают. Дэнни рассердился: веселья не получалось.

– Эй, – приказал он своей банде, – за мной.

Вслед за Дэнни они бросились в переулок, свернули направо, пробежали квартал и выскочили на ту же улицу, но уже впереди. Сцепив локти, они двинулись прямо на Моррисов, горланя все ту же песню.

Моррисы перешли на другую сторону. Они тоже.

Два ряда сошлись лицом к лицу – пятеро юнцов и муж с женой. Элис дрожала, Лесу было не по себе, но он успокаивал себя – тут все же Лондон, не Берлин, а он англичанин.

– Дайте, пожалуйста, пройти, – сказал он твердым голосом.

– Ух ты! Так вы, уродины, куда-то идете? – спросил Дэнни фальцетом, изобразив удивление.

– Еще раз прошу – дайте пройти.

– Гадкий! Гадкий! Ишь, какой нервный! – К Фрэнку начало возвращаться остроумие. Высвободив руку, он выдернул у Леса галстук из-под жилетки и сунул тому в лицо, добавив: – Ну и мерзость вы, пархатые, носите.

Лес – он побледнел и тяжело дышал – заправил галстук обратно. Убегать уже не имело смысла, хоть это и лучший выход при встрече с хулиганами.

– Дайте пройти, – сказал он и рванулся вперед. Дэнни изо всех сил пихнул его назад, а Фрэнк заехал по руке.

– Нужно тебя… проучить, – произнес Дэнни – у него вдруг сел голос – и пихнул его в грудь.

Лес был не робкого десятка и мужчина крепкий. Он сделал выпад и очень больно ударил Дэнни по кончику носа. На Леса тут же набросились Фрэнк и Дэнни, лупя и лягая его, как могли. Лес размахивал кулаками словно цепами, пока Сэмми, подкравшись сзади, не лягнул его точнехонько под колено. Лес с глухим стуком рухнул на тротуар, и Фрэнк коленями придавил ему голову. Элис пыталась оттащить хулиганов за пиджаки, лягалась, норовя попасть острыми кончиками туфель, громко визжала. Через несколько секунд все было кончено: одежда на Лесе разодрана, лицо залито кровью; кто-то наступил ему на руку. Когда он привстал, Дэнни, нацелившись, нанес ему сильный удар в живот.

– Теперь убирайтесь, – сказал он.

Он молча глядел, как они уходили; Лес едва передвигал ноги, он буквально висел на Рейчел. Дэнни приоткрыл рот, кончик языка у него непроизвольно высунулся – видимо, он размышлял.

– Смываемся, – последовала команда. – Скоро появятся фараоны.

Они юркнули в переулок и рассыпались. С Дэнни остался один Сэмми.

– Господи, – визгливо крикнул подросток, пританцовывая от возбуждения. – Как здорово. Пархатый теперь не скоро очухается. Видал, какая у него была рожа?

– Заткнись! – сказал Дэнни и зло врезал тому по шее. Сэмми глянул ему в лицо, понял и прикусил язык.

* * *

Лесу было совсем плохо, он решил не ходить к тете, а вернуться домой отлежаться. Элис промыла ссадины, он сказал, что скоро ему полегчает, но к вечеру его стало рвать кровью. Вызвали врача. Врач определил разрыв селезенки: случай, безусловно, опасный – круглосуточная сиделка, транспортировка больного исключается. Лес впал в кому и умер через три дня, не приходя в сознание.

«Он на других убитых не похож».

Элис Моррис не смогла утешиться даже тем, что подонки получили положенное. Полиция искала преступников упорно и долго: там не хуже других понимали всю опасность этой новой разновидности злобного хулиганства и лучше других – насколько широкие формы она принимает. Но Элис смогла показать до обидного мало. Она даже не была уверена, что сможет опознать бандитов, и не помнила, чтобы хоть кто-то из них назвал другого по имени. Ей предъявили несколько «возможных кандидатур»: она никого не опознала.

В конце концов полиция прекратила поиски. Элис продолжала жить в доме Леса на деньги Леса: дела у фирмы шли хорошо. Но ей было уже все равно, живет она или нет, и к повестке она отнеслась с полным равнодушием. Похоже на злую шутку, подумалось ей, когда ее все-таки выбрали в присяжные. Законы ничего не сделали для моей защиты, а теперь требуют, чтобы я кого-то защищала, а кого-то наказывала. Законы посягают на мое время, именуя это моим долгом, а сами ничего не предприняли, чтобы спасти Леса. Как расплатиться мне за их долги? Впрочем, теперь уже это не имеет никакого значения. Сделаю, что требуется. Произнесу все положенные слова.

Так что она в свою очередь встала, приложилась губами к Библии и отбубнила, съедая окончания слов:

«Всемогущим Господом я клянусь…»

VI

У опытных секретарей суда прорезается третий глаз на затылке. Они всегда знают, когда у них за спиной судья или кто-то из высоких судебных чинов двинет пальцем, тем паче поморщится. Секретарь настоящего суда вдруг почувствовал, что сэр Изамбард Бернс вскинул бровь, и его охватил ледяной страх – как бы не «окоротили». До сих пор он позволял себе роскошь не спеша зачитывать текст присяги, разглядывая присяжных. Лучше, однако, поднажать, а то, не дай Бог, еще прикажут поторопиться. Он скороговоркой зачитал текст и привел оставшихся присяжных к клятве в два раза быстрее:

– Эдвард Оливер Джордж, повторяйте за мной…

– Фрэнсис Артур Хордер Аллен, повторяйте за мной…

– Дэвид Эллистон Смит, повторяйте за мной…

– Айвор Уильям Дрейк, повторяйте за мной…

– Гилберт Парем Гроувз, повторяйте за мной…

– Генри Уилсон, повторяйте за мной…

Шестеро мужчин, которых столь бесцеремонно прогнали через обряд присяги, почти все были среднего роста и заурядной внешности: «Первый гражданин, второй гражданин, третий гражданин…» На первый взгляд – типичные господа Ничтожества, заурядные жители пригорода, оптом поставляемые на заказ из небесного универсального магазина. И только приглядевшись к ним внимательней, можно было заметить явную разницу в возрасте, а узнав их получше – еще большую разницу в характерах.

Старшим среди них был Эдвард Оливер Джордж. Лицо у него было усталое, он выглядел за пятьдесят, да так оно и было на самом деле. Одетый в костюм скромных темных тонов, он умудрялся носить выходную воскресную пару так, словно привык расхаживать в хорошем платье. Мыслями он унесся далеко от суда и даже от маленького домика, где жил с женой и тремя детьми на шесть фунтов в неделю, что ставил себе в заслугу. Всеми помыслами он обретался у себя в конторе. Он состоял генеральным секретарем Национального союза штукатуров всего два года и все еще не мог поручиться, что до конца расчистил Авгиевы конюшни, оставшиеся в наследство от предшественника. Когда он принял дела, у союза был превышен кредит в банке, а в учетных карточках царила чудовищная путаница. Пособия получали люди, не имевшие на то права; хуже того, один из секретарей отделения исхитрился получить из стачечного фонда вспомоществование на семерых умерших членов. Для начала пришлось предложить исполкому неукоснительно соблюдать уставные правила. Это было нелегкое дело, и он нажил себе много врагов. Как-то раз на конференции союза двое противников так на него насели, что он было подумал – все, конец. Штукатуры – народ крепкий, неуступчивый. Но союз поддержал мистера Джорджа: он был не первой молодости, год назад еще сам работал рядовым штукатуром, так что ребята не позволили с ним расправиться. Конференция завершилась вотумом доверия его линии, который был принят подавляющим большинством, и расквашенным носом одного из двух противников.

Тогда он поставил перед собой новую задачу – убедить объединение покончить с вендеттой в отношении других строительных рабочих и войти в Национальную федерацию ассоциаций квалифицированных рабочих-строителей. Задача представлялась еще более трудной, хотя на самом деле справиться с ней оказалось легче. Укрепление уставной дисциплины лишило членов возможности устраивать беспрерывные мелкие стачки по поводу так называемых «разграничительных споров»[44]. С прекращением таких стачек исчезла главная причина для ссор с другими союзами. За предложение войти в федерацию проголосовало 16 401 член, против – 5003, и новоизбранный исполком направил соответствующее ходатайство о приеме. И вот, извольте – именно сейчас, когда новое руководство еще не успело набраться опыта, а у него на руках такое важное дело, надо было прийти этой идиотской повестке и оторвать его от работы! Утром ему передали записку от казначея на новом отдалении «Троллоп Энд Колл»; тот сообщал, что у них в любую минуту можно ждать неприятностей. А в правлении только молоденькая секретарша да новый председатель исполкома, который и собственного-то имени толком написать не способен. Повторяя слова присяги, мистер Джордж откровенно кривился. Он тут торчи целый день, слушай чушь, которая не имеет к нему никакого отношения, а там одному Господу ведомо, что могут затеять в его отсутствие. Он велел секретарше придержать исходящую корреспонденцию; из-за чертового суда придется полночи не спать, работать, «…в согласии с представленными уликами», – закончил он и с трудом удержался, чтобы не хлопнуть Библией о подставку.

Фрэнсис Артур Хордер Аллен.

Следующий присяжный явно был много моложе, хотя и выглядел старше своих двадцати шести лет. Нечто в его одежде и позе подсказывало, что не так давно он разгуливал по университетским дворикам Оксфорда или Кембриджа. Доктор Холмс повернулся взглянуть на него: университетского старожила не проведешь. Если б Фрэнсис узнал о занятиях и интересах того, кто присягал перед ним, он бы заявил, что лишь они двое представляют рабочий класс в составе присяжных. Однако во всем жюри не нашлось бы людей, менее способных друг друга понять, чем эти двое.

Черные волосы, темные глаза, худое оживленное лицо – Фрэнсис Аллен был самым беспокойным и, вероятно, самым счастливым присяжным из всех, за исключением, может быть, Эдварда Брайна. Кто на свете счастливей молодого человека, не обремененного денежными заботами, исполненного желания изменить мир (и к тому же уверенного, что знает, как это сделать) и недавно женившегося на любимой девушке? Таков краткий портрет Фрэнсиса Аллена в ту минуту, когда он встал и принял присягу. Быстро же он изменился – всего три года тому назад это был юный выпускник, который с отличием сдал экзамены по классической филологии и объяснял приятелям, что единственный смысл любого образования – научить человека читать и понимать Спинозу. Теперь он считал этого молокососа самонадеянным глупым педантом и был убежден, что с тем этапом покончено и нынешняя перемена – последняя в его жизни. В коммунистической партии он не состоял и не смог бы толком объяснить, почему так получилось. Но после Спинозы он занялся Марксом, и занялся основательно, а затем почитал кое-что из Ленина и совсем мало – из Сталина, благо уже утолил жажду чтения подобной литературы. Социализм Аллена – или коммунизм (в зависимости от компании он именовал свои взгляды то так то эдак) – опирался не на знание экономических законов, а на чувства: подлинными его наставниками были Оден, Ишервуд, Льюис и Спендер, а также – он только боялся в этом признаться, чтобы не прослыть ретроградом, – Шелли и Суинберн.[45] Фрэнсис Аллен и сам пописывал стихи, но у него хватило ума понять, что он подражает Одену, поэтому стихотворения его не увидели света, за исключением двух, напечатанных в «Левом обозрении».

Он был женат всего шесть месяцев и называл жену Дженни, потому что Кэролайн Дороти (тут они оба сошлись) никуда не годилось. В этом году, как и в тех, что за ним последовали, две любви Фрэнсиса Аллена слились в одну большую любовь. Дженни разделяла с ним все его мысли и упования: он жил, боролся и жертвовал собою ради Общего Дела – и точно так же любил, боролся и жертвовал собою ради нее. Выступая на митингах, патрулируя улицы, выводя мелом лозунги на мостовой, задирая фашистов и обличая самоуправство полиции (в настоящей потасовке ему, однако, еще не доводилось участвовать), он всегда ощущал ее незримое присутствие, ободрение и поддержку, а нередко она и сама бывала с ним рядом. Занимаясь с ней любовью, чувствуя, как она приникает головой к его плечу, прислушиваясь к ее усталым довольным вздохам, он ощущал себя не воителем, покинувшим поле боя ради сладостных дел, но товарищем, который ждет поддержки и дает таковую, связав себя тесными узами с боевой подругой, и тем самым удваивает силы каждого из них.

 
Vivamus, mea Lesbia, atque amemus!
Rumoresque senum severiorum
Omnes unius aestimemus assis.[46]
 

Под его руководством она немного научилась латыни – настолько, чтобы понимать любовные песни Катулла[47]:

 
Da mi basia mille, deinde centum
Dein mille altera, dein secunda centum.[48]
 

Обычно он читал стихотворение целиком, вслух или про себя: в английском языке не было слов, способных передать его чувства.

Утром в день суда солнце разбудило его очень рано, проникнув через незашторенные окна. Он ни разу не задергивал штор, с тех пор как прочитал Джона Уилкса, живописавшего свое путешествие по Италии в обществе Гертруды Коррадини. «Занавесок на окнах не было, – отмечал этот волокита восемнадцатого века, – каковое обстоятельство в столь мягком климате пришлось мистеру Уилксу весьма по душе, ибо всякому чувству учиняло отменно изысканное пиршество, являя взорам два благороднейших перла творения – великолепие восходящего солнца и совершенные формы обнаженной красавицы». Фрэнсису Аллену приходилось обманывать свои взоры – Дженни не нравилось, когда с нее стаскивают одеяло, и она жаловалась: «Неужели тебе нужно любить меня на холоде?» Постепенное прибавление света в комнате доставляло ему удовольствие куда более продолжительное и надежное. Поначалу все расплывалось в серых сумерках, но мало-помалу проступали контуры предметов, а следом за ними – цвета. Противоположная стена была занята книгами. Большое оранжевое пятно, частью стоящее, частью заваленное набок, – библиотечка изданий Клуба левой книги (самые свежие, увы, еще не прочитаны). Белое пятно по соседству – брошюры. Красный ряд: «Капитал», скоро можно будет разобрать буквы на корешках. На нижней полке – неправильные разноцветные пятнышки древнеримских и греческих авторов. И только когда все эти книги становились отчетливо видны, он позволял себе обратить взгляд к темной головке, что покоилась рядом на подушке. Он любовался этой неподвижной головкой, пока у него не учащалось дыхание, а лицо не твердело, как у готового заплакать младенца, и лишь после этого робко касался рукой нежной кожи. И тогда, знал он, спящая повернется, выпростает из простыней белую руку, обнимет его и, не открывая глаз, в полусне подставит ему пухлые губы.

Вот с такими мыслями-воспоминаниями на периферии сознания, не обессиленный, а, напротив, укрепленный утренней близостью, он явился в этот день в суд. На первом же плане в его мыслях царило жадное любопытство; сейчас, думал он, перед ним будет разыграна драма, всю подноготную которой поймет лишь он один. Капиталистическое общество в целях самозащиты изобрело весьма сложную машину, и ему предстоит увидеть изнутри, как она действует. Он знал слишком мало о механизме правосудия; неплохо выяснить, как на самом деле функционирует этот механизм. Возможно, он узрит коррупцию, угнетение, а то и подавление личности. А может быть, ему всего лишь покажут картину разложения буржуазного строя, смерть некогда могущественного общества в миниатюре. Он небрежно повторил слова присяги, совершенно в них не вникая, и приготовился наблюдать за развитием событий.

Дэвид Эллистон Смит.

Мистер Эллистон Смит был зауряден до такой степени, что далее уже начинался шарж на заурядность. Он мог бы стать «маленьким человеком» господина Штрубе, когда б был низеньким, а не среднего роста. Он носил котелок и усики, а если и не прихватил зонтика, так лишь потому, что погода стояла хорошая и дождя не предвиделось. Он считал, что попал в присяжные по ошибке, но с этим пришлось смириться: домовладельцем он числился чисто номинально, но все-таки числился, и это решило дело. Он и еще трое таких же молодых людей приобрели в складчину – так было дешевле для каждого – новый домик в районе жилой застройки. В доме было три спальни и две гостиные. Парадную гостиную тоже сделали спальней, а задняя, чьи двустворчатые окна до пола выходили в садик, стала общей комнатой. Таким образом, все четверо подучили по собственной комнате. Наняли прислугу, которая приходила убираться и готовить ужин, в результате каждый платил меньше, чем если б снимал квартирку или комнату в пансионе, к тому же у них был теперь свой дом, и никто не лез в их дела. Ввиду отсутствия склонных к подглядыванию хозяек, Эллистон Смит предался было смутным грезам о безудержной свободе, об «оргиях», когда готовые к услугам девицы и пьяные кутилы вперемешку валяются на кушетках. Пока что, правда, ничего похожего не случилось, однако он не оставлял надежды. Их объединенных финансов хватало всего на несколько бутылок пива, а немногие девушки, которых он знал, отличались непробиваемой респектабельностью, в них не было ни капли загадочного и соблазнительного.

Строительная фирма отказалась продать дом в кредит сразу четырем совладельцам, потребовав, чтобы сделку оформили на кого-нибудь одного. Выбор пал на Эллистона Смита. Он работал помощником мастера в модной дамской парикмахерской, и хозяева, хоть и не без оговорок, за него поручились. Двадцати четырех лет от роду, холост, без связей, не трезвенник, однако воздержан, любящий сын, правда, живущий отдельно (родители проживали в Далстоне), консерватор, но при том член местного отделения Союза в поддержку Лиги Наций, сторонник мистера Уинстона Черчилля и болельщик «Арсенала», любитель кино и не любитель евреев, однако без всяких крайностей и эксцессов, – таков был Эллистон Смит. Он с большим удовольствием принял присягу, потому что увлекался чтением детективов и предвкушал увидеть нечто совершенно захватывающее. Он не догадывался, что все обернется неимоверной скучищей.

Айвор Уильям Дрейк.

Мистер Дрейк грациозно принял Библию в руки; он понимал, что позирует, выругал себя за это понимание, а потом выругал за то, что выругал. В конце-то концов, раз уж ты актер, так и будь им! Какой смысл шаркать ногами или ходить вперевалочку, когда можно выступать с достоинством человека, отдающего себе отчет в том, что от его решения зависит жизнь ближнего?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю