Текст книги "«Голубые странички»"
Автор книги: Адольф Рудницкий
Жанр:
Публицистика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 7 страниц)
С черного хода
1
Мои друзья охотно острят на мой счет. «Наш Адольф, – говорят они, – написал книжку о польском городке, который называется Казимеж Дольны, потом написал вторую книжку о польском городке, который называется Казимеж Дольны, а теперь пишет третью книжку о польском городке, который называется, и так далее». В их шутке только треть правды; до сих пор я написал всего одну книжку о польском городке, который называется… И пока что не пишу новой. К сожалению, в моей первой книжке ничего не сказано о том, почему я люблю Казимеж; в ней нет ни пейзажа, ни людей. Каждый год я с горечью убеждаюсь в этом. Когда я писал первую книжку, у меня не было (и до сих пор нет) главной добродетели художника: скромности. Я не подчинил себя теме, не согрел ее своим теплом, как курица согревает яйцо.
Писатели, пишите о Казимеже! С давних времен существует интерес к этому городку, уже больше ста лет пейзажисты рисуют его во всех ракурсах, но польская традиция непрочна, как паутинка. Молодые живописцы, которые в наши дни приезжают в Казимеж, бродят по городку, как по лесу, слышат звон, да не знают, откуда он. В прошлом году возле приходского костела до меня долетела такая фраза: «Два художника писали Казимеж – Микульский и Прушинский». С одной стороны, молодежь придумывает несуществующих художников, а с другой – старые художники – ненавистники Казимежа твердят, что ни за какие блага на свете не поедут в Казимеж; стоит им выбрать какой-нибудь сюжет, как в их памяти оживает сразу двадцать жалких картин. Плохие художники загубили Казимеж. Два года назад некая знаменитость одного сезона (за один сезон можно испортить людям немало крови), лауреат, профессор Академии, оглушал своих учеников громовыми речами, доказывая будто казимежский пейзаж не польский, не типичный. Сегодня бас этого художника несколько осел, а Казимеж по-прежнему привлекает писателей и художников.
Книжку о Казимеже я написал до войны; в течение десяти лет я не видел этого городка и попал в него снова в 1948 году; впечатление было сильное. Оно придавило меня – хотя войну я провел в Польше и перед моими глазами стоит немало руин, а сердце хранит немало мертвецов. Как и у всей страны, у Казимежа были свои руины и свои убитые. Казимеж невелик, а на малом пространстве все выступает резче – и радость и боль.
Я поселился в единственной маленькой гостинице, которая пока еще принадлежала пани Н. Однажды утром, выходя из «номера», я увидел знакомого рыбака, он ждал меня. На вопрос – почему он не вошел в комнату? – старик ответил, что за всю жизнь ни разу еще не был ни в гостинице, ни в ресторане.
– Рыбу я отношу на кухню, и там мне платят деньги.
После трех лет существования народной Польши слова о кухне звучали очень странно. Годы разлуки не отразились на нашей дружбе, спустя десять лет мы встретились так, словно не виделись всего одну ночь. В тридцать девятом году он попросил меня подержать при крестинах «его младшенького».
– Что касается детей, – сказал он, – не могу теперь жаловаться. Старший – инженер, второй ходит в лицей, а ваш Петрек в этом году пойдет в гимназию. У моих родителей нас было трое, да разве хоть один из нас чему-то научился? У дочки недавно родился ребенок, ей выдали детское приданое стоимостью в десять тысяч. У меня их было шестеро, а разве мне когда-либо хоть что-то выдавали?
После смерти жены ему досталось полморга сада, прилегавшего к Висле. Берег реки принадлежит городу. Однажды пришел инженер наметить границу и на несколько метров вклинился в сад.
– Я вырвал из забора кол и замахнулся на него. «Там граница не пройдет! – крикнул я. – Это мое! Лучше по-доброму уступите, пан инженер!» – Инженер побледнел и ушел.
Дикая сила рыбака нагоняла страх даже в рассказе. Он взял приданое для внука, хвалил рабочее правительство, которое заботилось о его детях, но на инженера «замахнулся». Шолохов в «Поднятой целине» рисует много таких сцен. Затем я узнал, что он собирается в «провинцию» – займется там бондарным делом. Когда я спросил, знакома ли ему эта работа, старик возмутился.
– Не смогу обстругать палку? Да разве это кисть или перо, от которого у меня потом рука болит? Неужели я не смогу держать топора? – Только под самый конец разговора он изложил мне суть своих наблюдений: – Молодым теперь хорошо живется, а вот нам, старикам, – слишком поздно!
2
Три года спустя мы снова встретились; старик потребовал, чтобы мы спрыснули встречу. Он взял меня под руку и повел не под аркаду, где помещалась забегаловка, пользовавшаяся признанием у местных жителей (на каждом курорте у местных жителей есть излюбленное заведение, которое приезжие обходят), а в верхнюю часть рынка, в ресторан пани Н. Усадив меня на веранде, он побежал заказать четвертинку, а вернувшись, расселся как Stammgast Он вел себя так уверенно, словно все свои дни провел в ресторане пани H.; старик забыл о неписаном законе, по которому ему был закрыт доступ в ресторан пани H., куда его пускали с рыбой не дальше кухни. Судя по поведению старика, он даже воспоминаний не сохранил об этом законе. Зато я ни о чем другом не мог и думать.
Для молодежи мир прошлого ничем не отличается от того мира, в котором она живет. Певцы и танцоры ансамбля «Мазовше» вряд ли могут себе представить, что государство прежде по-иному относилось к танцорам и певцам. Но артисты, воспитанники «Мазовше», – зеленые юнцы, а мой рыбак уже дедушка. Между тем он тоже не представлял себе, что возможен мир с черного хода и мир с парадного; принцип равенства укрепился в нем напрочно. Хотя старые казимежане по-прежнему называют ресторан по имени пани H., самой пани Н. уже нет в Казимеже, а над рестораном висит вывеска: «Дом для приезжих». Председателем городского совета стал бывший кузнец, а весь персонал Дома для приезжих, включая управляющего, составляют люди с «черного хода».
– Вы задумались, – отметил рыбак.
– Есть о чем, – сказал я.
– Ой, есть, – подтвердил он.
Ленивые художники, довоенные завсегдатаи Казимежа, глядя на нерасторопный персонал Дома для приезжих, да и на кое-кого из новых постояльцев, видят отразившуюся в них историю перемен последних лет, словно в некоем карманном издании Бальзака. А я по временам вижу эту историю даже отчетливее, чем в больших городах, ибо в малых городишках и радости и горе проявляются ярче, чем в больших городах. Малые городишки – это действительно маленькие, готовые книги. Впрочем, не такие уж маленькие!
1953
Родина
Люди, без памяти влюбленные в Казимеж, жалуются, что о нем слишком редко пишут, что он недостаточно известен; люди, без памяти влюбленные, очень несправедливы. Мало у нас найдется мест, в такой мере прославленных художниками, а художники если уж любят, то сумеют внушить свою любовь и другим. В книжках маленьких и больших в смысле их значения и объема, в бесчисленных картинах художники воспевали Казимеж, несколько поколений живописцев прославили его пейзаж. В последнее время к их хору присоединились научные работники. В течение одного только 1953 года появились три монографии, посвященные городку. Автор самой обширной из них и наиболее научно оснащенной, Гусарский, называет Казимеж «сокровищницей шедевров архитектуры стиля Возрождения и отечественного плотничьего ремесла».
Можно перечислить все подряд красоты Казимежа – Вислу, «живописную, но злую», холмы, с которых открываются величественные виды, овраги с фантастической растительностью, созданные для того, чтобы там сбывались сказки, пейзаж, для которого одни ищут аналогию в городках Южной Франции, другие – в чудесных итальянских городках, а третьи видят в нем чистейшую эманацию польской земли. Можно составить подробный список красот Казимежа, но даже самый обстоятельный список не объяснит, почему городок покоряет сердца людей и почему – что труднее – способен удержать их любовь, ведь сюда возвращаются даже те, которые клянутся, что никогда больше не приедут.
Я думаю, что обаяние Казимежа заключено в чем-то очень простом и вместе с тем очень необычном: пожалуй, нет в нашей стране другой местности, которая так легко возвращает людям поэтический дар, заглохший в повседневных трудах и повседневной бессмысленной суете. Через час после приезда человек смотрит на мир новыми, промытыми глазами, слышит новыми, прочищенными ушами, в нем бьется молодое сердце. В человеке просыпается поэт, который в нем дремлет, живописец, который также в нем дремлет. Казимеж возвращает людям дар поэзии, которым дышит каждая пядь здешней земли. Согретые солнцем сады дурманят ароматом, более насыщенным, чем где бы то ни было, а краски здесь более ярки, чем где бы то ни было. Здешняя зелень, пенящаяся, неистовствующая в своем буйном изобилии, белизна камня, бурый цвет туч, серебро луны, рассветы и сумерки не похожи ни на какие другие. И небо здесь выше, чем где бы то ни было, и горизонт шире. Под здешним небом чувства и душа живут напряженнее, чем где бы то ни было.
Поэзия – чудеснейший дар человека, как же не любить место, которое пробуждает ее. И любишь здесь сильнее, чем где бы то ни было! Много поколений художников пережили в городке на Висле прекраснейшие свои минуты, за которые они потом благодарили его в картинах, в поэтических строфах; творчество, связанное с Казимежем, – это и есть благодарность за восторг.
С течением времени значение таких мест, как Казимеж, непрерывно возрастает, память о них помогает жить. В трудные минуты они вспоминаются, как мать, и кажется, достаточно снова их увидеть, как исчезнут все заботы. Чудесная тайна, именуемая родиной, живет в таких местах сильнее, чем где бы то ни было.
1958
Вечная память
1
Представ перед Высшим Народным трибуналом, комендант Освенцима, расист и палач Рудольф Гесс спорил только по поводу количества лиц, отправленных им в газовые камеры. Он утверждал, будто сжег не два с половиной миллиона человек, а полтора, настаивая на том, что возможности «освенцимского лагеря все же были ограничены». В беседах с профессором Батавиа и с тюремными надзирателями, бывшими узниками Освенцима (они показывали ему номера, вытатуированные у них на теле), Гесс, так же как и перед судом, доказывал, что не испытывал ненависти к своим жертвам. Он оставил дневник, в котором тоже нет ни слова ненависти к тем, кого он истреблял в газовых камерах. Мы даже находим там страницы, проникнутые симпатией к некоторым из его жертв, сочувственным удивлением и философскими раздумиями по их поводу.
С детства он готовился к духовной карьере. И впоследствии, когда уже стал специалистом по концентрационным лагерям, искренне восхищался нравственной стойкостью членов секты «Свидетели Иеговы». Жена Гесса также уверяла, что никто не умеет заботиться о доме лучше, чем «библейские пчелки», работавшие у нее в качестве домашней прислуги. Одна из «пчелок», служившая у другого эсэсовского офицера в Освенциме, по глазам угадывала все его желания, хотя из принципа отказывалась чистить воинский мундир. Гесс близко познакомился со «свидетелями Иеговы» в самом начале своей карьеры, в Саксенхаузене, когда он еще не допускал и мысли, что количество заключенных может исчисляться пятизначными цифрами. Гесс знал религиозных фанатиков из монастырей, из священных мест в Палестине, Геджасе, Ираке, Армении, католиков и православных, мусульман, шиитов и сунитов, но в Саксенхаузене он столкнулся с явлением, о котором до тех пор не имел понятия. Два крестьянина из секты «Свидетели Иеговы» были приговорены к смертной казни за отказ от службы в армии. «Когда им в тюрьме прочитали приговор, они почувствовали такую безудержную радость, что не могли дождаться исполнения приговора. Они молитвенно складывали руки, восторженно смотрели ввысь и непрерывно повторяли: «уже скоро мы будем у Иеговы, какое счастье, что мы оказались избранниками судьбы!..» С просветленными лицами они встали у деревянной стены, ожидая расстрела!.. Все, видевшие эту смерть, были взволнованы. Она произвела впечатление даже на команду солдат, приводивших приговор в исполнение». Гесс сообщает, что Гиммлер ставил «свидетелей Иеговы» в пример эсэсовцам.
Гесс называет цыган своими любимцами. В 1942 году в Освенцим приехал Гиммлер. Комендант показал ему свой любимый «уголок» лагеря; перенаселенные жилые бараки, больничные бараки, набитые больными, детей, страдающих номой – болезнью, напоминающей проказу, «эти исхудалые тельца детей с большими дырами в щеках, это медленное разложение живого тела». Гиммлер приказал ему «все это» сжечь. Потом в Ораниенбурге цыгане, которые знали Гесса по Освенциму, справлялись у него о своих близких, давно уже отравленных газом.
Гесс не испытывал ненависти даже к евреям, хотя принимал участие «в окончательном разрешении еврейской проблемы»; именно им он посвятил в дневнике несколько философических рассуждений. Он не испытывал ненависти и к советским пленным, на которых впервые был испробован циклон Б. Массовые казни доставляли лагерному начальству много хлопот, расстреливаемые, дико крича, убегали из-под пуль, часто отмечались случаи безумия и самоубийства солдат, совершавших экзекуцию. Необходимо было во что бы то ни стало прекратить дорогостоящие, хлопотные и не вполне эффективные расстрелы и перейти на газ. В отсутствие Гесса гаупштурмфюрер Фрич по собственной инициативе использовал в Освенциме циклон Б. Он согнал пленных в подвал и кинул туда несколько банок этого газа, применяемого для истребления насекомых. Некоторое время спустя и сам Гесс принимал участие в отравлении газом девятисот советских пленных.
«Русским было велено раздеться в «предбаннике», после чего они совершенно спокойно входили в морг, так как им сказали, что их подвергнут санобработке – будут выводить вшей. Когда пустили газ, кто-то из пленных крикнул: «Газ!» – вслед за этим послышались громкие вопли и люди изнутри стали напирать на дверь. Однако дверь выдержала натиск. Я всегда представлял себе такую смерть в виде мучительного удушья, между тем на трупах не были заметны следы судорог. Врачи мне объяснили, что прусская кислота парализует работу легких, но действует настолько сильно и быстро, что не дает симптомов удушья, как это бывает, например, при отравлении светильным газом или при полном отсутствии кислорода… Никогда я не видел и не слышал, чтобы хоть один из отравленных газом в Освенциме был еще жив в тот момент, когда мы отпирали камеры спустя полчаса после их наполнения газом…»
«Через смотровое окошко в дверях можно было видеть, как люди, стоявшие поблизости от впускной скважины, сейчас же падали замертво. Почти одна треть жертв умирала сразу. Остальные давились, кричали, ловили воздух. Вскоре, однако, крик переходил в хрипение, а несколько минут спустя все валились на пол. Спустя двадцать минут – самое большее – никто уже не шевелился. Результат действия газа сказывался в течение 5–10 минут, в зависимости от погоды – было ли сыро или сухо, тепло или холодно, в зависимости от качества газа, не всегда одинакового, наконец, в зависимости от того, сколько человек здоровых, старых, больных и детей находилось в транспорте. Люди теряли сознание спустя несколько минут в зависимости от того, какое расстояние отделяло их от впускной скважины. Старики, больные, слабые и дети с криком падали скорее, чем здоровые и молодые».
Таким мукам Гесс подвергал людей, к которым, по его словам, он не питал ненависти. Призрак виселицы мог повлиять на характер Гесса, пишущего дневники в польской тюрьме, но, кажется, он и на самом деле не питал ненависти к толпам, которые гнал в камеры. Обрекая людей на пытки, он черпал для этого силы в приказе, который для него был законом. У него была одна идея, один бог – приказ. Гесса постоянно огорчали его подчиненные, души которых не смогла уберечь от грязи и крови высокая идея приказа. На протяжении всего времени своей службы в Освенциме он мечтал о сотрудниках, для которых идея приказа сама по себе служила бы наградой. Единственный человек, о котором он пишете ненавистью, – это его собственный адъютант саксонец Палиш, старый партайгеноссе, начавший свой палаческий стаж также в Саксенхаузене. Гесс обвиняет его в неискренности, двуличии, краже денег, одежды, золота, в пьянстве, интриганстве, убийстве по капризу и произволу, разврате, наконец, в связи с латышской еврейкой – этот факт уже переполнил чашу горечи Гесса. Он пишет, что его помощник так очерствел психически, что мог убивать непрерывно, ни о чем не думая. «Равнодушный и спокойный, он с невозмутимым лицом совершал свое ужасное дело». Палиш, единственный среди непосредственных участников преступлений, не обращался к нему, не делился переживаниями.
Гессу было чем попрекнуть любого человека из состава освенцимского гарнизона. Что вызывало его недовольство? Вероятно, Гесс считал реакцию Палиша и других неуместной, слишком – если можно так выразиться – человеческой. Бредя по золоту, свезенному со всей Европы, они крали его для себя; гоня в камеры нагих девушек, они задерживали некоторых из них для себя и только потом убивали. (Один из заключенных поляков писал в своих воспоминаниях: «Не каждому дано видеть в один день двадцать восемь тысяч голых женщин»). Пребывая в тумане злодеяний и подлости, они стали преступниками. Вероятно, очень часто бывали моменты, когда иное поведение в этой клоаке пыток и смерти показалось бы нелепым и самому Гессу. Но человек не выбирает свой характер и свои реакции на окружающую среду даже в лагере уничтожения, так что и в этом океане мерзости Гесс не переставал мечтать об идеальных сотрудниках: не опустившихся, не развратничающих, не ворующих, далеких от интриг, воодушевленных в своем тяжелом ремесле единственно и исключительно идеей приказа. У него не выходил из головы образ холодной бесстрастной машины, оживляемой только духом приказа. Читая дневник Гесса, проникаешься уверенностью, что идеи многих «усовершенствований», вроде специальных отрядов, речей перед «акцией», выдачи полотенец и мыла, складывания в кучку одежды, связывания башмаков (чтобы до самого конца держать жертв в убеждении, будто они идут в баню), родились именно в холодной, расчетливой голове коменданта Освенцима, администратора и организатора, избравшего своим философом Генриха Гиммлера. Брести по золоту, но не прикасаться к нему, убивать детей хладнокровно, без злобы, смотреть на женщин, не испытывая вожделения, любить единственно и исключительно идею приказа – вот мечта Гесса, этого чудовища, быть может еще более страшного, чем Палиш.
2
Гесс чувствует себя непогрешимым, ибо опирается на приказ, считает себя солдатом. Один из авторов новой главы в истории человечества под названием «Лагеря смерти», он, как и пристало представителю «нации философов», испытывает потребность в возвышении того, что он делает, в обожествлении пыток и казней.
«Днем и ночью я присутствовал при извлечении и сожжении трупов, часами смотрел на то, как вырывают зубы и обстригают волосы, и на всякие прочие ужасы. Часами я находился среди отвратительного смрада… Через окошечко газовой камеры я разглядывал саму смерть… Ко мне были обращены взоры всех… Рейсхфюрер время от времени присылал ко мне в Освенцим вождей партии и СС… Многие из тех, кто с таким жаром рассуждал о необходимости истребления, становились молчаливыми и тихими… Меня спрашивали, как мы можем – я и мои люди – постоянно смотреть на это, как можем выдержать. Я всегда отвечал, что приказ надо выполнять с железной последовательностью и в связи с этим все обычные человеческие рефлексы должны исчезнуть…»
Приказ исходил от рейхсфюрера СС, приказ Гиммлера удерживал Гесса у смотрового окошечка газовых камер. В дни, которые были прекраснейшими в жизни многих миллионов на свете, в дни, когда Советская Армия стремительно двигалась к «логову зверя, чтобы там его добить», во Флексбурге происходит последняя встреча с приказом-богом. «Никогда не забуду последнего рапорта и прощания с рейсхфюрером. Он был в отличном настроении, а здесь рушился мир, наш мир… Я понял бы, если бы он сказал: «Итак, господа, теперь уже конец, вы знаете, что вам надлежит делать…» Такие слова соответствовали бы тому, что все годы он проповедовал эсэсовцам, призывая пожертвовать собой во имя идеи. Но его последний приказ звучал так: «Удирайте в армию!»
3
Третий рейх доживал последние дни, гитлеровцы эвакуировали лагеря, картины, которые наблюдал Гесс, произвели на него столь сильное впечатление, что «до конца дней своих он их не забудет».
«На обочинах дорог лежали не только трупы узников, но и великое множество трупов беженцев, женщин и детей». На окраине какой-то деревни он видел женщину, укачивающую мертвого ребенка. Женщина лишилась рассудка. Но вовсе не эти картины произвели на него столь сильное впечатление – чует вошь, что близится ее конец.
В какой-то усадьбе на пути он узнал, что умер фюрер. У Гесса был заготовлен яд для себя и для жены Но принять его он не решился, озабоченный судьбой своих детей. Позднее, на острове Зильт, где он скрывался под видом боцмана Франца Ланга, до него дошла весть о смерти его божества – Гиммлера. Он во второй раз хотел отравиться, однако не пишет, почему этого не сделал. Когда за ним явилась Field Security Police[7]7
Полевая полиция безопасности (англ.).
[Закрыть], яда у него не было, ампула разбилась двумя днями раньше. Это единственное место в его дневнике, где он, кажется, сознательно лжет. Он мог сжечь два с половиной миллиона людей и не смог вынести – посмертно! – подозрения в трусости.
Освенцимский узник польский писатель Тадеуш Боровский, отличавшийся вангоговской остротой ви́дения мира, писал: «…надежда заставляет людей безвольно идти в газовую камеру, не велит бунтовать, ввергает в мертвенное оцепенение. Надежда эта рвет семейные узы, матерей заставляет отрекаться от детей, жен – продавать себя за хлеб, мужей – убивать ближних. Надежда эта заставляет их бороться за каждый день жизни, ибо, быть может, именно этот день принесет им освобождение».
Гесс не торопился проглотить ампулу с цианистым калием не только потому, что легче убить два с половиной миллиона людей, чем себя, не только из трусости и из слепой жажды жизни, но и потому, что – даже он – не потерял надежды. В туманной дали он, быть может, видел наши дни, когда два с половиной миллиона сожженных превратились в сухую, неприятную цифру, а в специалистах по лагерям смерти есть нужда, их ищут…