Текст книги "Германия"
Автор книги: Аделия Амраева
Жанр:
Детская проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 5 страниц)
Расставание седьмое
Германия
Фашист
Я закрашивала кружочки напротив правильных вариантов ответа, сидя в светлом, огромном классе чужой, городской школы. Одиннадцатый класс и без того был загружен тестами – подготовкой к EHT[7]7
EHT – выпускной экзамен, аналогичный ЕГЭ в России.
[Закрыть], а тут еще Игорь Владимирович захотел, чтобы я сдала экзамен в этой школе – специализированной, языковой. Кроме теста предстояло сочинение, а потом, после паузы, интервью. И всё на немецком…
Самым сложным оказалось сочинение на тему: «Почему ты хочешь поехать в Германию?» Действительно, почему? Этот экзамен должен был выявить четырех счастливчиков, которые поедут в Германию.
Но про него я узнала от Игоря Владимировича. Он настоял, чтобы я участвовала. Почему я хочу в Германию? Кто вам вообще сказал, что я туда хочу?
Совсем недавно мы читали Йоханнеса Зиммеля[8]8
Йоханнес Зиммель (1924–2009) – австрийский писатель.
[Закрыть]. Отрывок из книги «Моя мама не должна об этом узнать никогда» надолго врезался в память. Много было в этой книге личного, много моего, будто Зиммель говорил именно про меня, будто он знал меня, видел насквозь. Я написала о нем и его книге в сочинении, совсем немного. Хоть он и австриец, книга-то на немецком! Написала про немецкий язык. Потом вспомнила про любимого Бетховена и решила закончить сочинение пафосно. Ведь учителя любят пафос. «Я хотела бы побывать на родине моего любимого композитора Людвига ван Бетховена, дотронуться до земли, воспитавшей его, вдохнуть воздух, каким дышал он. Побывать там, где он жил, чтобы прочувствовать и понять…» Прозвенел звонок, и учительница стала быстро собирать работы. Я не закончила предложение, потому что не знала как. Не знала, что хотела понять и что собиралась прочувствовать. Отдав тетрадь, я вышла в коридор. Там меня ждал Игорь Владимирович.
– Ну как? – спросил он взволнованно.
Я махнула рукой.
– Поедемте домой. Пустая трата времени, Игорь Владимирович. Тут все с первого класса немецкий изучают, он тут основной. Вообще не понимаю, зачем вы меня сюда притащили, – пробурчала я.
– Пойдем, я тебя накормлю, – улыбнулся он. – Дильназ, главное – участие. Зато какой опыт!
– Давайте домо-ой!.. – заныла я.
– Нет, у тебя еще интервью.
Мое интервью прошло заметно быстрее, чем у других. Мне задали три вопроса, из которых я всё поняла, но ответить смогла только на два.
– Всё! – выдохнула я, выйдя из кабинета. – Теперь домой.
А через неделю Игорь Владимирович прыгал по коридору школы, потрясая над головой листочком.
– Прошла, прошла, прошла!
В школу вызвали маму, долго с ней беседовали. Когда она вышла из директорского кабинета вместе с Игорем Владимировичем, я как раз отпросилась с алгебры, чтобы подслушать под дверью директорской.
– Вот она, наша гордость! – воскликнул Игорь Владимирович.
Мама заулыбалась.
Родители согласились отпустить меня с незнакомыми ребятами из другой школы, с чужой учительницей в Германию удивительно легко. Игорь Владимирович эту учительницу знал лично и уверил: я в надежных руках. Еще он сказал, что эта программа – неделя языковой практики в Йенской школе – пойдет мне на пользу.
– Когда уезжаешь? – спросил меня Пашка накануне отъезда.
Только сейчас, после этого вопроса, я поняла, отчего противилась экзамену, отчего неохотно собирала вещи в новенький чемодан, который мне подарили родители.
«Я уезжаю в Германию» – эти слова с давних пор были какими-то… зловещими…
В самолете стюардессы и стюард оказались немцами. Ольга Эмировна объяснила мне, что авиалиния немецкая, вот и работают тут немцы. От ребят, Карины, Максима и Сании, я держалась в стороне. Они друг друга знали. Про линию эту они тоже знали и посмотрели на меня искоса, когда я спросила. Быть не в своей тарелке очень неприятно. Хочется стать салфеткой на сиденье, багажной полкой, хочется выбить иллюминатор, чтобы тебя выдуло из самолета на свободу…
Место мне досталось рядом с Кариной, но она еще в зале ожидания уговорила Максима поменяться с ней посадочными талонами.
– Я Макос, привет, – протянул Максим мне руку, когда мы пристегнули ремни.
– Я Дильназ, – протянула я руку в ответ. – А почему Макос, а не Макс?
– Потому что Макос-кокос. А я люблю кокосы, – улыбнулся он.
– Ты пробовал настоящие кокосы?
– Нет, только «Баунти». Любишь «Баунти»? – Он подмигнул.
– Да. – Мне вдруг стало легко.
– Круто, что не с этой грымзой сижу. – Максим кивнул на Санию. – А то лететь-то далеко.
– Мне показалось, ты не хотел пересаживаться…
– Поломаться нужно обязательно, чтоб не подозревали!
Я засмеялась. Оказалось, что чужая тарелка может стать наполовину твоей.
– Ты из деревни, я слышал? – Макос откинулся на спинку кресла.
– Да, – сказала я неуверенно.
– Там у вас, наверное, круто! – Он сжал ручки кресла.
– Ты чего?
– Не слышишь, что ли? Скоро взлетаем.
Двигатели набирали обороты, все вокруг загудело.
– Ну и что? – удивилась я. – Это же здорово!
– М-м-м…
– Ты что?
Самолет оторвался от земли, слегка качнувшись. Макос закрыл глаза.
– Ой!
Внутри меня все подпрыгнуло и упало на место. Мне это очень понравилось. Ощущение парения, ощущение свободы. Я уставилась в иллюминатор, наблюдая, как дома и машины превращаются в маленькие точки, а огромные поля – в смешные квадратики.
– Макос, смотри, как красиво! – воскликнула я.
Но Макос не открыл глаза. Он зашевелился только тогда, когда самолет выровнялся.
– Ты что-то бледный такой! – испугалась я. – Позвать Ольгу Эмировну?
– Она знает… – выдохнул Макос, облизывая губы.
– Что знает?
– «Что», «что»!.. Что я боюсь, – буркнул он.
– Боишься? – С того момента, как Макос со мной заговорил, во мне родилось какое-то радостное чувство. И это чувство сейчас сбилось в плотный сгусток, запрыгало внутри и прорвалось смехом.
– Не смешно! – сердито произнес Макос.
Но я не могла остановиться.
– Не смешно, – сказал он еще раз. – Не смешно, – повторил он в третий раз и тут же засмеялся сам.
– Кокосы боятся падать! – еле выговорила я сквозь смех.
– Тебе не понять, ты вон наслаждаешься! – улыбался Макос. – Ты первый раз самолетом?
– Да, а ты?
– Я уже летал. В Болгарию к родственникам. В Москву и Милан на соревнования по танцам.
– Уже летал – и боишься? Вот трус!
– Это не трусость. Это внутреннее. Ничего поделать не могу.
– А что за танцы?
– Ну, я танцор. Бальные танцы. – Макос подмигнул. Это его подмигивание было каким-то… Необычным и успокаивающим. Словно он знал, когда мне становилось не по себе, и специально подмигивал, как бы говорил: «Все хорошо, расслабься».
– Бальные!.. Здорово! – прошептала я.
Папа любил смотреть бальные танцы по телевизору, и я примерно представляла, что это такое.
– Ага, круто!
К середине полета мы уже поговорили обо всем: о полях, о клевере, о коровах и дойке, о том, как сильно Макос хочет собаку, но ему мама не разрешает, о танцах и нескольких кружках, в которые ходит Макос. При каждом легком качании самолета Макос хватал меня за руку и выдыхал:
– Падаем!
Мужчина впереди нас постоянно заказывал коньяк и скоро сильно захмелел. Мы, может быть, и не заметили бы его, если бы он не стал громко, на весь салон, требовать добавки. Стюард вежливо объяснил ему на английском, что больше нельзя, что уже достаточно. Но мужчина настаивал. В конце концов, когда стюард уже пошел прочь от пьянчуги, тот крикнул ему вслед:
– У-у-у, фашист! Фашистская морда!
Макос сжал ручку сиденья и нахмурил брови. Фашист на любом языке «фашист», и по глазам стюарда, который обернулся в сторону мужчины было видно: он понял.
Шиллер
Программа поездки была насыщенной. Организаторы запланировали много экскурсий, встреч и ничуть не меньше уроков. Немецкий в нашей группе я знала хуже всех. Мне всегда помогал Макос, если я что-то не понимала.
– Вы, я смотрю, сдружились с Макосом. – Карина подсела ко мне, когда мы ехали в автобусе в Веймар, на нашу первую экскурсию.
Я оглянулась в сторону Макоса – он оживленно болтал с немецким мальчиком, нашим ровесником, из того самого класса, который на неделю принял нас.
– Ну-у!.. – протянула я. – Да. А что?
– Ничего, он мальчик занятый. Так что ты не сильно.
– Купленный? Бумагу с правами покажи. – Отчего-то Карина разозлила меня. То ли потому, что ничего такого у меня и в мыслях не было, то ли потому, что она прочитала как раз мои самые потаенные мысли…
– Что, провинциалка, зубки прорезались?
Я не знала, что ответить.
– Смотри, провинциалка. У тебя зубки, а у нас, городских, – клыки. Так что ты не особо давай! – И Карина снова отсела к Сание.
Первым делом, доехав до вокзала Веймара, мы пешком пошли к дому Гёте.
– Любишь Гёте?
Макос взялся из ниоткуда, в тот момент, когда я размышляла: «Если я родилась в городе и прожила там четыре года, разве я деревенщина?»
– Да, – ответила я натянуто, оглядываясь на Карину.
– Шиллера больше? – Макос подмигнул.
– Шиллер мне ближе.
– Мне тоже. Слушай… – Он подставил мне локоть, предлагая взять его под руку. – С кем мне общаться, решаю только я. А ты?
– Что я?
– Ты решаешь, с кем тебе общаться, или за тебя это делает кто-то другой?
Я еще раз посмотрела в сторону Карины.
– А что, тебе комфортно общаться с провинциалкой? – спросила я, игнорируя выставленный Макосом локоть.
– Про-вин-ци-ал-ка, – произнес он, смакуя каждый звук. – Красиво звучит! Не было б комфортно общаться, не общался бы! – И он снова подмигнул.
– У тебя нервный тик? – Я засмеялась.
– Для особо упрямых – да! Что из Шиллера любишь?
– «Разбойников».
– Ух ты! Я тоже!
По дому Гёте мы с Макосом ходили без особого энтузиазма, почти не слушая экскурсовода. Только касались стен руками в каждой комнате роскошного дома, окрашенной в определенный цвет, – как бы впитывали старину в себя. Это Макос придумал. Когда все пошли в старый город, продолжая экскурсию, Макос потянул меня за руку:
– Тут рядом дом Шиллера. Пойдем?
– А как же все? Старый город?
– Мы быстро посмотрим дом Шиллера, потом пробежимся по старому городу и вернемся к автобусам. Без нас не уедут.
Я согласилась. Без историй экскурсовода, в полной тишине, слушая скрип половиц, вдыхая аромат прошлого, далекого, но не забытого, мы прошлись по дому Шиллера. Он был намного меньше дома Гёте, убранство намного беднее. Нам в школе внушали, что они были неразлучными друзьями – Гёте и Шиллер. А тут учителя рассказывали, как тяжело приходилось Шиллеру, как неровна была их дружба, как далека от идеала.
– Получается, дружбу разрушает не только расстояние, но и бедность? – спросила я шепотом, когда Макос «обнял» очередную стену.
Так он, по его словам, общался с прошлым, делился с ним своим теплом.
– Дружбу ничего не может разрушить, – тихо ответил он. – И Гёте горевал, когда умер Шиллер.
– Но ведь рассказывали же, что не очень крепкой у них была дружба.
– Подумаешь, повздорили несколько раз, разошлись во мнениях где-то. Дружба без шероховатостей – это вовсе не дружба тогда, а игра. – Макос говорил так уверенно, будто точно знал, что так оно и есть, что не может быть по-другому.
– У меня были друзья… – Мы вышли к прилавку с сувенирами, и я расплачивалась за выбранный магнитик. – Они все переехали в Германию. Я потеряла их…
– Дильназ, да вот же она, Германия! – Макос раскинул руки в стороны. – Не так далеко, как казалось. Так что не в расстоянии дело.
Возле памятника Шиллеру и Гёте, где они застыли вместе навеки, навсегда, мы сфотографировались. Сначала по очереди, потом попросили сфотографировать нас немецкого дедушку, который проходил мимо.
Два великих поэта держали один лавровый венок. Они разделили славу, разделили успех. Они разделили жизнь после смерти: ведь никогда, заговорив о Гёте, не забывают упомянуть Шиллера. И наоборот. Не важно, что говорят. Нам не узнать, как было на самом деле. Мы видим, как было скорее всего: Гёте и Шиллер вместе, на одном пьедестале, бок о бок, рядом, смотрят в одну сторону, видят одну цель…
– В Йене есть садовый дом Шиллера, – сказал Макос на обратном пути. – Успеем сходить, если прогуляем урок.
– Садовый дом?
– Да, ты разве не знаешь? Письмо Шиллера к Гёте не читала? Что у него наконец-то появился дом, свой. И кухню он там отдельную сделал, потому что не выносил запаха готовящейся еды…
Боясь гнева Ольги Эмировны, я все же пошла с Макосом. Мы пробежались по дому, пофотографировали. А после, рассуждая о том, как хорошо было Шиллеру писать «Вильгельма Телля» под деревом в собственном саду, сидели на лавочке и ели яблоки с шиллеровского дерева.
Университет имени Шиллера, где он преподавал, его садовый домик, церквушка в старой части Йены, где он венчался, – вся Йена пропитана Шиллером, в большей степени им, чем «Йенскими чудесами»[9]9
У г. Йена есть свои семь чудес.
[Закрыть]. И на каждом шагу, по всему городу рассыпаны письма. Шиллера к Гёте…
Буковый лес
Влетело нам неслабо! Ольга Эмировна, по словам Макоса, никогда еще так не злилась.
– Мне было стыдно, стыдно за вас! – кричала она в гостинице. – Мало выходки в Веймаре, так вы еще и урок прогуляли!
Макос молчал и подмигивал мне. А я извинялась за обоих. Через день занятий в школе, на которых усерднее нас с Макосом никого не было, мы снова поехали в Веймар.
– Веймар – удивительный город. Зловещий такой, – сообщил Макос.
– Почему?
– Ты не знаешь? – Он был удивлен. И впервые не подмигнул, когда мне стало не по себе. – Ты не слышала о Бухенвальде?
– Слышала, конечно, – обиженно проговорила я.
– И ты не знаешь, что он рядом с Веймаром находится?
– Нет, – сказала я тихо.
– Э-э-эм, а программу ты не читала?
– Читала. Я думала, мы в Бухенвальд после Веймара поедем.
Макос улыбнулся.
– Так и есть, – сказал он. – Мы поедем в Бухенвальд с вокзала Веймара. Оттуда автобусы ходят.
Встречи с Бухенвальдом я ждала. Ее я боялась. Немец-экскурсовод встретил нас у длинных домов, стоявших в ряд. В одном из них наши немецкие одноклассники взяли наушники и разбрелись по территории лагеря. Им разрешили так, потому что экскурсовода они уже слушали. Мы же, иностранные ученики, прибились к небольшой кучке туристов разношерстных и по возрасту, и по национальности.
– Я буду говорить по-немецки, меня все поймут? – спросил экскурсовод на немецком после приветствия. – Если что-то будет непонятно, переспрашивайте, не стесняйтесь.
И он повел нас. В ад. Ад, сотканный из прошлого, сотканный из воспоминаний. Ад, рожденный человеческой жестокостью… По дороге, которую пленники прозвали «Карахо», где слабых, споткнувшихся, нечаянно упавших затаптывали или забивали до смерти. К воротам с надписью, которую можно было прочитать только изнутри: Jedem das Seine[10]10
Каждому свое (нем.).
[Закрыть], чтобы пленники каждый раз на построении читали и понимали: они заслужили того, чтобы находиться здесь. Мимо зоопарка, за которым они наблюдали из-за колючей проволоки, где животных кормили намного лучше… В крематорий.
Когда мы вышли из крематория, то почти все плакали. Я ревела навзрыд, не сдерживая себя. Мужчина, иностранец, уставился на пень – все, что осталось от утешения пленников – дуба Гёте. Бабушка в инвалидной коляске тихо всхлипывала, а ее внучка, катившая коляску, уткнулась ей в колени. Карина с Санией прижались к Ольге Эмировне. Женщины плакали не стыдясь, мужчины молча замерли. Макос тоже замер, сдвинув брови и взявшись за голову. Экскурсовод дал нам время. Много времени.
– Я знаю, у каждого из вас в голове сейчас один и тот же вопрос, – сказал он наконец. – Кто в этом виноват?
Да! Мне вдруг захотелось закричать: «Да! Кто в этом виноват? Кто?»
– И я отвечу на ваш вопрос, – продолжал экскурсовод. – Мы, немцы, единственные, кто остался в этом виновен.
Англоязычные мужчины, наша школьная группа, бабушка в коляске и ее внучка, несколько женщин, говоривших то ли на чешском, то ли на польском, – все мы уставились на экскурсовода в безмолвном удивлении.
– Да. – Экскурсовод покачал головой. – Именно мы, немцы. Когда лагерь освободили, когда привели жителей близлежащих деревень и спросили: «Почему вы этого не остановили?» – они ответили, что не знали. Они не знали, хотя видели черные клубы дыма… Не знали! Но ведь они всё знали и молчали. И те, кто молчал, виноваты ничуть не меньше, чем те, кто убивал. Если бы каждый сказал не боясь, если бы каждый выступил против, ничего этого не было бы. Можно посадить в концлагерь одного несогласного, двух, сотню, но весь народ гитлеровцы победить не смогли бы…
Мы молча слушали. Сердце щемило, будто его сжали в тиски, голова гудела… Перед глазами были печи и рисунки из «конюшни»[11]11
«Конюшня» – бывшее здание конюшни, в котором заключенных убивали через щель в стене во время измерения роста.
[Закрыть]. Измерим рост и застрелим – легко и просто.
– Многие спрашивают: мол, зачем этот памятник, зачем музей? Все было в прошлом, все ужасно, но ведь прошло. Надо об этом забыть, – снова заговорил экскурсовод. – Но я и мои коллеги делаем все, чтобы этот памятник был. Потому что это нужно знать, это нужно прочувствовать, хотя бы чуть-чуть. Это нужно помнить! Тогда в будущем такого не повторится. И я, немец, сделаю все, чтобы мои потомки помнили нашу вину…
Внутри меня все переворачивалось. А экскурсовод не останавливался, продолжая рассказывать:
– Я лично знаю человека, который не вышел из концлагеря после освобождения от фашистов. Который, как многие, остался в другом лагере, образованном на этом же месте, – лагере, организованном СССР. Этот человек наблюдал из окна барака, как школьникам проводили экскурсии по бывшему немецкому лагерю, говорили им о счастливом освобождении. Мало кто знал о новом лагере, пока он существовал…
Я села прямо на землю, возле того самого пня – остатка дуба Гёте. К такому я не была готова. Я боялась Бухенвальда, боялась, что вся моя ненависть к Германии наконец прорвется. Вырвется наружу болючим комом и потопит мою любовь к Шиллеру, к Бетховену, к немецкому языку…
Но сейчас я чувствовала не ненависть, а жалость. Германия кричала, билась в судорогах, выла от боли. Мне вдруг захотелось ее обнять, простить ей всё: и потерянного Сашку, и Витю, прощения у которого я никогда уже не попрошу, и тетю Люду, которая никогда больше не пройдет мимо моего дома с мешком клевера на плечах, и спиленный турник, и умершую Ладу, и дядю Юру, который повесился, не сумев побороть меланхолию и стресс. Но самое главное, я готова была простить Германии треснувшую дружбу, простить Свету с Эрикой, которые перестали мне писать… Может быть, потому, что это была чужая страна? Может, потому, что чужая страна раскаивалась? А может, потому, что страна ни при чем? Германия вдруг стала другой… Мне захотелось ее обнять, крепко-крепко, как я обнимала маму, когда брата посадили за воровство велосипеда. Мне захотелось ее… полюбить…
– Ты в порядке? – Макос потянул меня за локоть, желая поднять с земли. – Смотри. – Он показал на старушку в инвалидном кресле, для которой внучка капала лекарство прямо в бутылку с минеральной водой. – Кажись, она отсюда. Или где-то рядом была…
После этой экскурсии нас нашел учитель немецкой школы, Дитмар, и мы направились к автобусу. Мы проехали совсем немного и остановились. Дитмар повел всех к главному памятнику. Памятнику, который изображает пленников, измученных, изможденных, вскинувших руки ввысь в знак освобождения, в знак победы. Мне показалось, будто им приказали. Снова… Приказали! Радоваться, поднять руки…
По ступенькам мы быстро спустились вниз, ходили от одной плиты к другой, слушали тихий говор Дитмара. А когда стали подниматься обратно, он взбежал на несколько ступеней и сказал:
– Этот памятник сделан в низине специально. Чтобы мы прочувствовали: попасть сюда было легко, а выбраться – почти невозможно.
И шаг за шагом это чувство наполняло нас. Разноцветные ромбики, нашитые на одежду, тысячи судеб, надпись маркером на одной из плит: «Евреи и цыгане ведь такие же люди, как мы», пытки, казни, опыты… Лес, пропитанный немецкой культурой, где Гёте писал, где он гулял, дуб Гёте, который хранил надежду в сердцах пленников, буковый лес – тот самый, что дал название концлагерю, потому что предыдущее слишком напоминало о Гёте…
Кто такой все-таки фашист? Немец? Или ставший полицаем русский? Есть ли у фашиста национальность? Есть ли у него лицо? Жалко ли тех гитлеровцев, которые кончали жизнь самоубийством, потому что больше не могли так жить? Или не жаль, потому что что-то они все же успели натворить? Отличаемся ли мы от фашистов сейчас, когда делим друг друга на национальности, когда осталось презрительное слово «жид» и все еще живет недоверие к цыганам?
Мой дед прошел войну. Но от него у меня не осталось ничего, ни одной из многочисленных наград. Их все растерял папа.
«Дедушка говорил, что все эти награды – простые побрякушки, а жизни никому не вернуть», – рассказывал он. Только эти слова остались у меня от воевавшего и отличившегося дедушки. И ни толики ненависти. Я обрела эту ненависть сама, собрала по крупицам, слепила из нее меч и готова была рубить. Но в итоге не нашла кого…
Я шла к автобусу и думала. Запуталась в мыслях. Их было много, слишком много. Но одна мысль жирной полосой проходила через всё: Германия больше мне не враг. Настрадавшаяся, не всеми понятая, с постоянным чувством вины… Германия – мой друг, которого я уже люблю, которому я все простила…