Текст книги "Голос из хора"
Автор книги: Абрам Терц
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 14 страниц)
О дайте мне тихо, навеки заснуть!
Не поймешь: то ли дайте мне волю, то ли выпустите из меня, изгоните беса! – настолько эти значения сливаются в порыве к свободе, и очередное беснование жертвы становится прологом к кровавым пирам гайдамаков, вырвавшихся из-под контроля власти и разума. Связав социальный бунт с инстинктивным, подсознательным взрывом, Шевченко ближе других подошел к "Двенадцати" Блока и стихийным поэмам Хлебникова "Настоящее", "Горячее поле"...
Между прочим, знатоки удивляются, откуда у Шевченки, почти не жившего на Украине и не занимавшегося этнографией, такое проникновение в миф, в древнейшие пласты народных поверий. Можно полагать, его иррациональная природа изначально была отзывчива на все эти веяния. Также и народ (фольклор) Украины, не исключается, глубже нас сопряжен с первобытны-ми токами и образами подсознания, отчего касания сказки, возможно, переживаются здесь более внятно и непосредственно, как живой, получаемый в психическом опыте факт. Подтверждение тому, помимо Шевченки, – Гоголь...
Я не знаю другого поэта, кому бы так поклонялись – в массе, словно святому, обливаясь слезами, как в церкви, заскорузлые мужики, перед иконой-портретом, в полотенцах, на потайном юбилее, в каптерке, хором, как Отче наш: – Батьку! Тарасе!..
На вопрос о христианстве, Евангелии – с оскорбленным лицом:
– Почему апостолы – не украинцы?!
Какой ветер! Столбы пыли смерчем носятся по земле.
– Дидько свадьбу справляет.
(Дидько – чорт на Западной Украине. Дидько – нельзя сказать старику, обидится.)
Сборы в дорогу. Прощания. Последние встречи. Последние книги. Книги тоже уезжают по разным лагерям, и хочется их дочитать, пролистать, сделать выписки, вырезки. Следовало бы спокойно обойти в одиночестве зону, прощаясь с углами, которые были ко мне так добры. Не сумею. Очень уж людно. В такие часы рекомендуют читать Плутарха. Но неплохо и Византийские хроники. Образы и фон совпадают, мешаются, спорят. Сутолока, беготня, негде сесть. Много слов, прощальных речей. Сегодня проснулся в пять, чтобы поспеть с Византией.
Странная реплика, из которой следует, что зло – во спасение, очищает душу. Но не путем покаяния или наказания, как можно думать, а в самом преступлении – выход:
– Я свое зло согнал, и теперь спокоен, и не жалею. А то бы век на душе лежало.
Я вспомнил Г. – тот же психологический тип. Отсюда опять получается, что душа вроде что-то постороннее человеку. И душа у нас хорошая, когда мы плохие.
Много вырезок накопилось за эти годы. Этнография, археология. Куда уложить эту кипу? Бушлат я брошу. Все равно на три года не хватит. Табор. Вспоминаются тюбетейки, которые были в моде в начале 30-х годов. Носили их в столице деловые, бритоголовые люди. В пошив, говорили, идут безхозные ризы с церквей. Сколько в той тюбетейке пересеклось эпох и народов!..
27 июня 1969.
В "Истории" Марцеллина о гуннах сказано: "Все они отличаются плотными и крепкими членами, толстыми затылками и вообще столь чудовищным и страшным видом, что можно принять их за двуногих зверей или уподобить сваям, которые грубо вытесываются при постройке мостов".
В архаическом искусстве вообще, при безразличии к индивидуальным чертам, отчетливее видны родовые, этнические, возрастные признаки. Как в иконописи, вдруг обнаружилось, грудные дети представлены вернее и правдивее Рафаэлей, подменявших Младенца трехгодовалым купидоном. Как в русских матрешках точнее Репина воссоздан собственно русский тип лица. И чем больше встречаю в жизни иноплеменников – готических немцев, ассироподобных армян, – тем виднее истинность древних искусств, понимавших природу как род и корень. В свете свай Марцеллина, на которые походили гунны, становится очевиднее и какое-нибудь Идолище Поганое, списанное с живого татарина. Татары в оценке средневековой Европы (Альберик, XIII в.) выглядят так же, как Идолище в глазах былинного богатыря ("Голова у него – что люто лохалище" и т.п.):
"Голова у них большая, шея короткая, весьма широкая грудь, большие руки, маленькие ноги, и сила у них удивительная. У них нет веры, они ничего не боятся, ни во что не верят, ничему не поклоняются".
Глядя на поезд: так вон оно, оказывается, что значил Змей Горыныч! Когда он весь в огнях извивается по холмам.
Искусство одержимо таким чувством реального, какое и не снилось людям практической жизни. Для них – для всех нас в дневном свете – отдаленного прошлого не существует. Мы знаем отвлеченно, что были когда-то готы и гунны, но в сущности в это не верим. Искусство – верит.
...Меня временно поставили ночным сторожем. Лучше работу трудно придумать. Стерегу железо, которое никто не берет. По каменной эстакаде скачут большие лягушки и при виде меня немедленно обращаются в камень. Лопают больших черных жуков и далеко упрыгивают друг от друга, как не заплутаются?..
Мне вспомнилась мышь на одиннадцатом лагпункте. Она сидела на подоконнике, когда я вошел ночью в пустую курилку и включил свет, и заметалась, не помня, как слезть оттуда, и, хоть я не двигался, побежала в ужасе прочь по горячей батарее, обжигая лапы, пока не сверзилась кое-как в свою нору.
– А всего хужее, что ничего не скушаешь. Если б мясокомбинат или кондитерская. А то – одни железяки!
– Ремонтируй эти машины – они не пожалуются.
– Бревнотаска.
– В шахте у человека развивается характер мечтательный.
– Мужик лаял на трактор.
– А контейнеры волнистые – как на сопках Маньчжурии.
– Сорвал нарезку на сердце.
Мужики говорят о моторах – сколько тонн, лошадиных сил. С той же серьеностью они обсуждали когда-то, во сколько пудов была палица богатырская или меч-кладенец.
– Радиационные установки такие. Посылают волну. А оттуда возвращается уже сфотографи-рованная. И все объекты у них уже налицо.
– Работа на открытом объекте.
– Работал баландёром.
– Работала по легкой атлётике.
– Работала в вакантной для меня должности поваром.
– Пока меня не благоустроют на работу.
– Нет, ты пойми! Работает без каких-либо физических усилий!
(Чудодейство машины)
– А это – металл! притом холодный металл! и он – вращается!..
(С вытаращенными глазами – по поводу машинного холода)
Саркастически – о машине:
– Она визжит, как поросенок...
– Не каждая баба такая капризная...
– В двадцатом веке все механизировано. Только спариваются вручную.
– Нервотрепалка.
(Нервотрепка)
– Дуборезка.
(Морг)
– Электроуничтожалка.
(Фантазия)
– Ты читаешь журналы, читаешь газеты, читаешь все, что для человека предоставлено. Скажи, что такое наука? Наука – це дизеля, це компрессора, це трактора. Це книга и все такое.
– Почему я должен слушать ученого? Он такой же – как я!
– Он – ученый человек. Но – хороший.
(Трудно ученому быть одновременно хорошим!)
О Пугачеве один мужик сказал с восхищением:
– Темный человек парализовал грамотных!
...Для рассеяния читал Стивенсона. Любопытные случаются вещи: то, о чем много думаешь, вдруг приходит само. Так уже бывало – с Пушкиным. Ничего нет, а нужные справки, цитаты сами являются, откуда не ждешь. С потолка. Так и сейчас. Я где-то слышал, что у Стивенсона есть "Странная история доктора Джекила и мистера Хайда", и, услышав одно название, стал к нему ревновать и рваться душой: само название, казалось, что-то обещает, какая-то в нем слышалась тайна. Спустя месяцы, узнаю – у какого-то мальчика здесь имеется пятитомник. А я и не знал, что издали. Спрашиваю про Джекила – такого, отвечают, нет. Ну я и мечтать перестал. И вот открываю очередной том и глазам не верю: "Странная история доктора Джекила и мистера Хайда!" (умеют эти англичане звуки подбирать – мурашки по коже). История и впрямь замеча-тельная. Правда, я почему-то на большее рассчитывал. Но и на том спасибо. И в ней нашлась страница, давно уже меня поджидавшая, с тем чтобы узаконить одну догадку.
"...С каждым днем обе стороны моей духовной сущности – нравственная и интеллектуальная – все больше приближали меня к открытию истины, частичное овладение которой обрекло меня на столь ужасную гибель; я понял, что человек на самом деле не един, но двоичен. Я говорю "двоичен" потому, что мне не дано было узнать больше. Но другие пойдут моим путем, превзой-дут меня в тех же изысканиях, и я беру на себя смелость предсказать, что в конце концов человек окажется всего лишь общиной, состоящей из многообразных, несхожих и независимых друг от друга сочленов".
Как все, однако, ложится в цвет.
8 августа 1969.
Произведение искусства ничему не учит – оно учит всему. Произведение не в пользу ни того, ни другого, ни третьего. Ни даже в пользу себя. Оно обратимо в своей полезности, в своем воздействии на сердца. Чему служит "Демон" Лермонтова – атеизму или мистицизму? Сперва тому, потом этому.
Распогодило, но вечерами прохладно и закатами похоже на Север. Откуда берется такой напор – на стыке, за всклокоченностью облаков, образуется запруда, позволяющая судить о реальности, – рассуждать-то не составляет труда, но как представить, вообразить, если свыше слов, ощуще-ний, а только на их языке изъясняется чувство реального? Потолок мог бы треснуть под давлением этого света и солнце померкнуть от тех лучей.
...Я пью здесь удивительный квас – холодную воду, настоенную на листиках вишни. Она оставляет во рту почти тот же привкус, что вишневые ягоды. Приятно, что всюду – в листьях, в траве – одни и те же соки. И все это в чистейшей кадушке, которая грезит деревней.
Иногда балуюсь грибами – собирать их по зоне находятся охотники. – На воле такими бы давно отравились! – сказал недавно один грибник. Опытный. Прежде чем жарить, отваривает поганки во многих водах. И получается съедобно.
– А у чеснока какая тенденция? – зимой улезает в землю. Весной выйдешь – море на огороде!
Угостили медом. Какой у него витиеватый вкус и сколько вложено в эту зернистость, в сверкающую плотную вязкость всякого ума и таланта из полосатых пчелиных пузичек, из цветов и воздуха! Мед для нашего рта все равно что благоуханное лето, лес в красках и пение пташек. Все напичкано сюда и все сгустилось в один элексир жизни.
В древнеегипетской повести о двух братьях есть такая хорошая фраза – о башне, которую построил герой собственными руками:
"Она была полна всяких хороших вещей, которые он сделал, чтобы дом был наполнен".
Глядя на леса, понимаешь, что в мире раскинуто громадное царство добра. Оно не там и не потом, а вот тут. Как град Китеж. Только его не видно, вернее – видны его вершинки, утоплен-ные в глубине купола. Когда жена сказала мужу о беглом: – Если ты его выдашь, я тебя брошу! – мы поняли, что добро велико и правит нами невидимо, одетое в мантию зла ради сохранения тайны.
– Я бы таких до конца жизни посылал в санаторий. Чтобы они только кушали и увлекались.
В теории эволюции приятно то, что при виде лягушки думаешь: вот и я из лягушки произошел, и эта мне – как сестра.
Влюбляюсь в русские сказки. Но воспринимаются они не так сюжетно, как живописно и музыкально. Сверкающие краски, летающие фразы. Возьмем чистый лист бумаги и нарисуем буквами: избушка на курьих ножках. Распластанная сказка. Для ясности представим пейзаж. Попробуем описать, что такое снег. Ну, снег, понимаете, снег – что вы снега никогда не видали? Настойчивость. Говорят вам русским языком: собака разговаривала. Какой-нибудь святой старичок. Кентавр в овсах и в осиннике, полкан, полкаша. Антика. Абракадабра. Как тянется! Без конца. Какой восторг! А Иванушка ногу не вытянет из завязки у трех дорог...
27 августа 1969.
Метафора – это память о том золотом веке, когда все было всем. Осколок метаморфозы.
А знаешь, что бывает, когда дождь идет, а солнце светит сквозь дождь? "Тогда русалки Богу молятся". Это мне сказали латышскую поговорку. Будем надеяться, что и у русских найдется что-то похожее.
– С кошкой у него был общий язык.
(У меня тоже был общий язык с кошкой. Она служила нам посредницей и переводчицей. Общение культур, наций и поколений осуществлялось у нас через кошку.)
...Наконец-то я понял, почему Лорелея чешет волосы: потому что волосы – волны. Женщина – пряжа – вода. Это единство помимо прочего увязано волосами. О том гласит армянский заговор – чтобы волосы у девицы росли. Произносит его дородная женщина, ударяя по волосам – со словами: "Да будут волосы в ширину с меня, в длину – течения воды".
Вот это течение воды чешет Лорелея-русалка.
Ах, если бы мне удалось связать всем кошкам хвосты! Чтобы получилось некое округление жизни. Чтобы фантастика взгляда соединилась с магией сказки и с метафизикой Средних Веков. Тогда бы и был – реализм.
Кстати, у колдуна должно быть все заколдованным. И кашу с маслом он ест из заколдованной плошки – заколдованную кашу с заколдованным маслом. А когда два колдуна дерутся, то, поскольку магические силы у них примерно одинаковы, они постепенно съезжают с верхнего этажа и бьются уже чем попало, кастрюлями, кулаками – как люди.
А богатырь в бою должен поминутно переговариваться со своими конечностями – чем куда бить. И со своими глазами-ушами тоже – на тему меткости. И с сердцем, и с печенью. Богатырь весь в деле, всем составом. Он должен по временам расчленяться и вновь собираться – в кучу.
Различие сказки и былины основывается на переводе магической силы в физическую. Это как разные цирковые номера. Сказка – фокусы. Былина тяжеловес, атлет, кажущий необыкновен-ные бицепсы. В широком смысле, бицепсы – уже упадок, огрубление первоначального фокуса. Голый кулак.
Вообще, почти все, что осталось от сказки, теперь находится в цирке. Колдун – фокусник – вор: эволюция образа. С цирка я начал. Цирком и надо кончать.
Черное море. Лучшего названия морю не придумаешь. Не удвоение признака – синее море, а изъявление сущности – черное: море, и мрак, и смерть. Сначала любые моря были Черными. Потом уже появились Красное, Белое...
Странно: живешь-живешь и вдруг увидишь. То увидишь, что знал и без этого, что всем известно, но почему-то не обращал внимания, а сейчас обратил и удивился – увидел.
Вчера ведут на погрузку, и вдруг вижу: лес – темный. В самом деле темный, темнее всего, что ни есть вокруг, точно он исчерпал собою всю темноту, вобрав ее в мягкую, как промокашка, зелень. Это знали давно, называя лес не зеленым, а именно и только – темным лесом.
То же, если подумать, – сырая земля. Она всегда сырая, в самый сухой сезон, бесконечно сырая. И поэтому в ней берут начало ключи и реки, – не оскудевая.
Вот он – постоянный эпитет. Боже, как все правильно и как глубоко!
Но каков, стало быть, борзый конь, если впоследствии самым быстрым собакам дали кличку – борзая?!..
Из Словопрения юноши Пипина, сына Карла Великого, с его наставником и писателем Алкуином (или Альбином-схоластиком) можно вывести ряд силлогизмов, касающихся природы поэзии. Диалог этот строится на разгадывании загадок. Например:
"Пипин. Что такое вера? – Алкуин. Уверенность в том, чего не понимаешь и что считаешь чудесным.
Пипин. Что такое чудесное? – Алкуин. Я видел, например, человека на ногах, прогуливающе-гося мертвеца, который никогда не существовал. – Пипин. Как это возможно, объясни мне! – Алкуин. Это отражение в воде. – Пипин. Почему же я сам не понял того, что столько раз видел? – Алкуин. Так как ты добронравен и одарен природным умом, то я тебе предложу несколько примеров чудесного: постарайся их сам разгадать.– Пипин. Хорошо; но если я скажу не так, как следует, поправь меня. – Алкуин. Изволь!
Один незнакомец говорил со мною без языка и голоса; его никогда не было и не будет; я его никогда не слыхал и не знал. – Пипин. Быть может, учитель, это был тяжелый сон? – Алкуин. Именно так, сын мой.
Послушай еще: я видел, как мертвое родило живое, и дыхание живого истребило мертвое. – Пипин. От трения дерева рождается огонь, пожирающий дерево. – Алкуин. Так.
Я слышал мертвых, много болтающих. – Пипин. Это бывает, когда они высоко подвешены (ответ: колокола). – Алкуин. Так.
Я видел мертвого, который сидит на живом, и от смеха мертвого умер живой. – Пипин. Это знают наши повара (котел с похлебкой, перекипевший через край и заливший огонь). – Алкуин. Да; но положи палец на уста, чтобы дети не услышали, что это такое...
Кто есть и не есть, имеет имя и отвечает на голос? – Пипин. Спроси лесные заросли (эхо)...
Алкуин. У кого можно отнять голову, и он только поднимется выше? Пипин. Иди к постели, там найдешь его (по всей видимости – подушка).
Алкуин. Было трое: первый ни разу не рождался и единожды умер, второй единожды родился и ни разу не умер, третий единожды родился и дважды умер. – Пипин. Первый созвучен земле, второй – Богу моему, третий – нищему (Адам, Илия и Лазарь). – Алкуин. Видел я, как женщина летела с железным носом, деревянным телом и пернатым хвостом, неся за собою смерть. – Пипин. Это спутница воина (стрела)" и т.д.
Происхождение загадок, мы видим, прямо связано с чудесами. Загадка преподносится как производное чуда и более того – как проявление чудесного в жизни. Поэтому богословские рассуждения о вере (восходящие к ап. Павлу) непосредственно перерастают в загадывание загадок. Но, строго говоря, с другой стороны, сами загадки, почерпнутые в большем числе из повседневного опыта, не могут служить примером чуда в полном и точном значении. Иначе Алкуину пришлось бы сделать дикий, ни с чем несообразный вывод, что вера в Бога и Его чудеса приравнивается к уверенности в существовании эха, огня, котелка с кипящей похлебкой, колоколов и вообще всего, что существует в обыденной жизни и может быт занимательно преподано в виде загадок.
И все же скрытая связь между чудом и загадкой, логически не подтвержденная, но наивно декларированная, присутствует и дает знать о себе в атмосфере Словопрения, что позволяет и нам, объясняя загадку, выводить ее генетически из чуда таким же примерно путем, как вышел из чуда фокус, цирковой трюк, восполнивший недостачу в магии обманом и ловкостью пальцев. Загадка восполняет чудесное ловкостью языка, игрою мысли. Слово, вызывавшее некогда и заклинавшее огонь, избрало здесь обходный маневр иносказательного описания пламени, когда, вместо буквального возгорания хвороста под напором вещего слова, в результате ментальных усилий ощущается щелчок в голове и вспыхивает пламя отгадки. Но дальнее сходство с чудом поддержа-но не только словесностью, и там и тут изумляющей нежданно пережитым открытием; чудесен в некотором роде и сам предмет разговора – мир, представленный здесь серией интересных загадок.
Обращает внимание факт, что немалая часть загадок Алкуина строится на перевороте понятий живого и мертвого, убиваемого и воскресаемого, существующего и несуществующего вместе, на явлениях, пусть и известных всем, но таинственных по происхождению, не вполне понятных, чудесных в своем истоке (эхо, отражение в воде, сон, огонь), намекающих на загадочность мира, равно как и на его очарованность. Эти ходячие мертвецы, невидимки, умирающие и воскресающие боги, живущие в горшке, в огне, заполоняют сказки и мифы, на которые все еще мысленно ориентируется загадка в такую блаженную пору, как восьмое столетие, когда жил и писал Алкуин. Поэтому подушка, вспухающая к потолку после того, как с нее снимают голову, без стеснения соседствует с Илией, живым вознесенным на небо. Собеседники еще помнят о валькирии и сравнивают с нею стрелу. Мир еще достаточно метаморфичен, чтобы переворачиваться с боку на бок, обращая одно в другое и давая слову толчок к производству иносказаний-загадок. Мы присутствуем как бы на действе рождения искусства, когда фольклорная почва еще горяча и дымится, и вспухает ростками метафор, когда жизнь языка, памятуя о чуде своего происхождения, еще кажет фокусы, которыми, как и загадками, как всевозможным плутовством и обманом, выдумкой и хитроумием, полнится и пенится сказка. Здесь мы понимаем, что все мировое искусство движимо скрытой в нас, неутолимой жаждой чудесного. Здесь выясняется, что поэт, даже в новом, современном значении слова, это неудавшийся колдун-чудотворец, заменивший метаморфозу метафорой, дело – игрою слов.
Глаз не могу оторвать от картины поединка героя ирландских саг Кухулина с Фердиадом. Оба не уступают друг другу в силе и ловкости и бьются уже несколько дней, выбирая всякий раз новые роды оружия, пока дело не доходит до рогатого копья*.
"...Тогда произошло с Кухулином чудесное искажение его: весь он напыжился и расширился, как раздутый пузырь; он стал подобен страшному, грозному, многоцветному луку, и рост храброго бойца стал велик, как у фоморов, далеко превосходя рост Фердиада**.
* Секрет рогатого копья до наших дней не дошел, хотя это оружие имело, по-видимому, вполне реальный прообраз. В приведенном поединке рогатым копьем владел лишь один Кухулин.
** Вообще-то он был невысокого роста.
Так тесно сошлись бойцы в схватке, что вверху были их головы, внизу ноги, в середине же, за бортами и над шишками щитов, руки. Так тесно сошлись они в схватке, что щиты их лопнули и треснули от бортов к середине. Так тесно сошлись они в схватке, что копья их согнулись, искриви-лись и выщербились. Так тесно сошлись они в схватке, что демоны козловидные и бледноликие, духи долин и воздуха испустили крик с бортов их щитов, с рукоятей их мечей, с наконечников их копий. Так тесно сошлись они в схватке, что вытеснили поток из его русла, из его пространства, и в его русле образовалось достаточно свободного места, чтобы лечь там королю с королевой, и не осталось ни одной капли воды, не считая тех, что два бойца-героя, давя и топча, выжали из почвы. Так тесно сошлись они в схватке, что ирландские кони в страхе запрыгали и сорвались с места, обезумев, порвали привязи и путы, цепи и веревки и понеслись на юго-запад, топча женщин и детей, недужных и слабоумных в лагере мужей Ирландии.
Бойцы теперь заиграли лезвиями своих мечей. И было мгновение, когда Фердиад поразил Кухулина, нанеся ему своим мечом с рукоятью из рыбьего зуба удар, ранивший его, пронзивший в грудь его, и кровь Кухулина брызнула на пояс его, и брод густо окрасился кровью из тела героя.
Не стерпел Кухулин этих мощных и гибельных ударов Фердиада, прямых и косых. Он велел Лойгу, сыну Риангабара*, подать ему рогатое копье. Вот как было оно устроено: оно погружалось в воду и металось двумя пальцами ноги; единое, оно внедрялось в тело тридцатью остриями, и нельзя было вынуть его иначе, как обрезав тело кругом.
* Своему вознице.
Заслышал Фердиад речь о рогатом копье, и, чтобы защитить низ тела своего, он опустил щит. Тогда Кухулин метнул ладонью дротик в часть тела Фердиада, выступавшую над бортом щита, повыше ошейного края рогового панцыря. Чтобы защитить верх своего тела, Фердиад приподнял щит. Но некстати была эта защита. Ибо Лойг уже приготовил рогатое копье под водою, и Кухулин, захватив его двумя пальцами ноги, метнул далеким ударом в Фердиада. Пробило копье крепкие, глубокие штаны из литого железа, раздробило натрое добрый камень величиной с мельничный жернов* и сквозь одежду вонзилось в тело, наполнив своими остриями каждый мускул, каждый сустав тела Фердиада.
– Хватит с меня! – воскликнул Фердиад. – Теперь я поражен тобою насмерть. Но только вот что: мощный удар ты мне нанес пальцами ноги, и не можешь сказать, что я пал от руки твоей".
* Который тот привесил как дополнительную защиту от рогатого копья.
Поражает теснота изобразительного ряда, переданная теснотою схватки головоногой массой, настолько плотной, что ноги, торчащие снизу, и головы сверху приводят в изумление автора, а демоны-духи, витающие обычно возле героя, вытеснены физически в этой стыковке тел, и все это требует специальной раскройки и оговорки. Теснота здесь такая, что просится на пряжку, на пряник, вызывая в памяти орнаментальную плетенку варягов, уловившую затем в свои сети русские буквицы. Но при этакой тесноте удивительна разветвленность рисунка, опрокидывающая понятие о былинном схематизме и впускающая в наше сознание бездну подробностей, острых, торчащих во все стороны и в то же время сомкнутых, подобно рогатому копью, которое ударом ноги Кухулин загнал в Фердиада. Это рогатое копье – символ искусства викингов, витиевато-раздирающий образ, действующий сразу на все наши нервы и ощущения. Чего, скажем, стоят такие, внедренные сюда же, в общую свалку, детали, как – недужные и слабоумные, потоптанные конями героев, специально упомянутые, не позабытые среди детей и женщин, или король с королевой, которые могли бы улечься в русло вытесненного потока, пожелавшего в этой сжатости измеряться не иначе, как шириною королевской постели, набивая ряд до отказа и сообщая ему остроглазие изощренной, до какой-то болезненности, хищно-вычурной жизненности.
Но самое здесь интересное и перспективное в общепоэтическом смысле это, безусловно, чудесное искажение впавшего в ярость героя. Таков уж талант Кухулина: он раздувается, как пузырь, по типу игрушки "уди-уди", и весь преображается в высший момент битвы, возбуждая ликование демонов, которых он превосходит своим изменившимся обликом, являя нам образ прекрасного в его кульминации, граничащей уже с чем-то чудовищным. Подобные образцы красоты доносят до нас драконы, украшавшие ладьи скандинавов. Вот как это происходило в более подробном отчете, позволяющем судить о фантастичности искусства Ирландии:
"Все суставы, сочленения и связки его начинали дрожать... Его ступни и колени выворачива-лись... Все кости смещались, и мускулы вздувались, становясь величиной с кулак бойца. Сухожи-лия со лба перетягивались на затылок и вздувались, становясь величиной с голову месячного ребенка... Один глаз его уходил внутрь так глубоко, что цапля не могла бы его достать; другой же выкатывался наружу, на щеку...* Рот растягивался до самых ушей. От скрежета его зубов извергалось пламя. Удары сердца его были подобны львиному рычанию. В облаках над головой его сверкали молнии, исходившие от его дикой ярости. Волосы на голове спутывались, как ветки терновника. От лба его исходило "бешенство героя", длиною более, чем оселок. Шире, плотнее, тверже и выше мачты большого корабля била вверх струя крови из его головы, рассыпавшаяся затем в четыре стороны, отчего в воздухе образовывался волшебный туман, подобный столбу дыма над королевским домом".
* Поэтому, сказано, женщины Ирландии, повально влюблявшиеся в него, кривели на один глаз – ради сходства с Кухулином.
Этот отрывок для меня равен открытию. Во-первых, он открывает, почему боевой поединок становится в центре искусства, требуя отдельного блюда, специального кадра для своего воплоще-ния. Человек предстает в нем в чудесноискаженном, живописно-раздувшемся образе. В этом смысле битва, требующая тотального выявления всех сил и способностей воина, наиболее пригодна для художественных созданий. Не только своим драматизмом, но резкой, переходящей в гротеск, означенностью прекрасного поединок, а также война, занимает передний план в истории мирового искусства, всякий раз возбуждая любопытство тысячных зрителей (включая бои гладиаторов и рыцарские турниры как форму театрального зрелища). В данном отношении сказка не отстает от "Илиады", а военные парады имеют общий с танцами индейцев сюжет, жаждущий от бойца не только силы и смелости, но и яркого оперенья, изобразительного вихря и грома. В основе битва лежит взрыв физических и магических сил, дающий искусству желанное изобразительное переполнение.
Далее мы видим, прекрасному не противопоказан гротеск. Это же высказал Пушкин в воинствующем Петре: "Его глаза сияют. Лик его ужасен. Движенья быстры. Он прекрасен..." – способность красоты ужасать и почти смыкаться с уродством. Красота всевозможных идолов, варварских масок и т.п. заключается в том, что лицо восходит здесь в чудесно-искаженном, экстатическом состоянии, близком природе художественного вдохновения. Отсюда же мы постигаем, зачем во все времена, но особенно в полосе фольклорного созидания, народы любили чудовищ и со страстью предавались искусству демонстрации змеев, драконов – не в нарушение красоты, но во исполнение высших ее потенций. За исключением греко-римской античности (и то далеко не всегда), вовлеченной в интригу человекоподобных пропорций, все языческие религии влеклись к изображению божества как чудовища, видя в этом знамение магии суперпрекрасного – свойства богов убивать одним своим ослепительным ликом. Бог выступал, так сказать, в ярости своей красоты, извергающимся вулканом чудесного.
Наконец, много позже искусство христианской Европы строилось, мы здесь убеждаемся, не на пустом месте и не на греко-латинском фундаменте только, но на базе местных, древнеязыческих форм, чутких и восприимчивых к голосу новой эстетики именно соединением крайностей красоты и гротеска. Магические культы и образы оказываются более гибкими в отношении высшей религии, нежели застывшая в классических нормативах античность. В этом плане чудесное искажение Кухулина поистине благодатная почва для выращивания химер Нотр-Дама и шире – всей системы вывернутых конечностей, непропорционально укороченных или удлиненных фигур, перекошенных физиономий в искусстве Средних Веков, перешедшем от ярости битв к воссозда-нию духовных восторгов и божественных преображений. Лик божества чудесно исказился в язычестве кельтских, германских, славянских и прочих варварских капищ и без особых трений принял мимику таинства, облагороженную, просветленную по сравнению с монстрами прошлого, но высказанную столь же пронзительно рогатым копьем гротеска.
Осенью оранжевый цвет мешается с лиловым, и оба они имеют что-то общее – сверх своей желтой и синей основы, – и это общее мечется и перебегает из одного цвета в другой, как молния, и ударяет внезапно – красный!
9 октября 1969.
У меня густота стиля появляется там, где ничего нет, кроме листа бумаги, и вот сюда, на этот крохотный поплавок, необходимо взгромоздиться и жить, а мысли бьются и прыгают, и тогда, чтобы удержаться, ты скручиваешь ковчег чрезмерной метафорой.
На день рождения мне сделали подарок. Какой-то, почти незнакомый зек подает кулечек, а в нем – трубочка для шариковой ручки (одна). Ах, луковка, сколько раз она спасала, и я бы позволил всем, подавшим ее, взобраться на небо по ней, как по лестнице. В бедности сильней доброта. Как лохмотья лучше греют. Лохмотья – лохматые. Они уютнее и больше нам к лицу. Их не потому противно носить, что они лохмотья, но только – если чужие. И ощущение "чужих" сильнее дает нам знать, потому что душа, в них прозябающая, лучше прилипает к лохмотьям и на них остается – душой. Кому-то они были "свои" и об этом помнят. Но собственные наши лохмотья – что из вещей может быть роднее и ближе?..