Текст книги "Голос из хора"
Автор книги: Абрам Терц
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 14 страниц)
...Прибавлю в доказательство осень, вторгшуюся в лето с массой неудобств и загоняющими дождями. И тучи, обложившие дымом, невольно наводят на мысль, что в позднейших этюдах пейзаж – прозаический и живописный утратил значение зрелища, которое хорошо б возродить, наподобие старинных баталий, где солнце с факелом в руках поднималось над степью и освещало сцену, как днем.
21 июля 1968.
...Еще пришло ощущение, что эта бездна дерева, бревнистость Древней Руси соотносится с духом народа и характером нашей истории по цвету и на ощупь – сочетание угловатости и круглоты, вещественность телесная, теплая, но не слишком долговечная, расслаивающаяся, выгорающая дотла, до пустого поля, и вновь растущая, как трава, по сравенению с камнем европейского средневековья наша деревянная древность ближе к живому нутру, бесформеннее и ненадежнее, мало уцелела, не заботилась о накоплении, пробелы, невыявленность замысла, всякий раз заново, пусть и на старом месте, расплывчатые черты, лишь кое-где в океане бревна вдвинуты каменными островами соборы, Иван Грозный, Нил Сорский, посреди невнятных песен, лицо довольно аморфное, неопределенное, готовое принять первый попавшийся образ, топорное и нежное вместе, мечтательное и тупое, лишенное четкости, вспомним Кавказ, чекан по металлу, очерченность гор и горцев, ястребиный нос, острие усов и бровей, острые пряности, перец, и деревянная наша еда – каша, которую не испортишь, все воспримет, усвоит, финны, греки, татары, варяги, французский жаргон, Петербург, как масло, растворяются в каше, не теряем бесформенности, не гонимся за чистотой крови, переваривая любое добро, и нос картошкой, скулы косяком, сойдет, авось, Сократ в лаптях, мудрец под простеца, и в красоте древесная стертость, твое струящееся, растекающееся под взглядом лицо, как пейзаж, сероватое дерево, на фоне жухлого неба, в древесине тяжесть и легкость, воздушность линий, волокон, душевность, непостоянство, не то что камень, и это городское гнездо, сплетенное из бревен с навозом, которым устилали дворы, подгребая, материнским тряпьем, укроешься с головкой, и мягко, тепло на той мостовой.
– Но малые слова благодарности вы бы сказали России, не сейчас, а лет через сто, через триста, из вашей удаленной, свободной и к тому времени, пусть, процветающей и благополучной Европы, на то хорошее, что видели у нас иногда, или читали, встречали? Хоть два слова...
– Не знать и забыть.
Приятно, когда вдалеке кудахчет курица, мычит корова – голоса мирного мира. В сущности, уже август. В вещах проступает августовская чернота. Днями светло и жарко: самый разгар. Но присмотреться – тени вечером темнее, мрачнее, да и в полдень в зрелой листве, в лазури раскину-та сеть какого-то черноватого тумана, дурмана, и воздух чуть что, кажется, поплывет кляксами. Не осенью или зимой, а именно теперь, в августе, кладет начинку в вещах червоточинка смерти. Дело сделано, плод заложен – в августе.
27 июля 1968.
...Вокруг очень ругаются, решая задачу, кто на войне командует авиацей,
– И мы сразу меняем направление и идем бомбить!..
– ужасно кричат, спорят, как всегда по пустякам, и трудно писать под эту диктовку. И если мы будем и дальше так продвигаться, то скоро наступит зима. Та самая зима, к которой я не успел приложиться в прошлом году. Очень маленьким стало понятие – год. Иногда почему-то ужасно хочется молока. Цельного и чтобы много. Ничего, потерпим, и дальше потерпим.
– Видно, она из барской семьи. Из такой, что и цедить нечего.
– Фамилия ему позволяет врезаться в хорошее общество.
– И тебе дадут без звука.
Нужно быть все же признательным своему желудку. Мы тут развлекаемся и ни о чем не думаем, а он переваривает и днем и ночью, обеспечивая наши потребности. Мог бы болеть, капризничать, сказать "будет с меня", но он работает, кормилец, и не выходит из строя.
Вспоминайте, глядя на людей, о недавнем их рождении, детстве или о близкой кончине – и вы полюбите их: такая слабость!
...В Бабеле проявилась общеписательская, быть может, черта – не наблюдателя только, но тайного соглядатая. Всю жизнь он подсматривал "в щолочку" в ожидании интересного казуса. Авторская позиция его всегда со стороны, в стороне от экзотических сцен, подбираемых в каком-нибудь мусоре, чем и вызваны скрытность взгляда, незаметность его биографии. Какой, собствен-но, может быть взгляд у человека, всецело погруженного в розыски необыкновенных вещей и сюжетов, затерянных среди хлама, – биография не живущего, но прикомандированного к жизни лица (писарская должность в Конармии ему очень подошла), встревающего в любую среду, обстановку – без предрассудков. Шпион от литературы, в быту подсмотревший невидаль, деклассированный лазутчик, снимавший комнату у наводчика для своих "Одесских рассказов". Национальность инородца тоже ему подошла.
Бывший солдат – журналисту:
– Я кровью за это платил, а вы писать хотите?! Неописуемость жизни. Бесстыдство литерату-ры, всюду сующей нос. Как – о крови – пером?
– О животных бы рассказывал! Рассказы о животных никому не повредят.
– Верблюд! До чего некрасивая животная, а вот мясо – вкусное...
Узнал новость о волке. Волк, выясняется, имеет привычку хватать лошадь за хвост.
– Лошадь – что ей характерно? – бегит. Волк – кидается. Когда же он видит, что слишком он легкий, чтобы ее удержать, он ест землю – килограмм пятнадцать, двадцать. Накушавшись – опять кидается. Потом, после охоты, волк всю эту землю дочиста вырыгивает.
Что за чудо эти звери!
– И кто бы мог подумать, что такое одичавшее, кровожадное существо так липнет к человеку!
Это о коршунах – Ваське и Катеньке, таскавших в лагерь курятину. Воробьев они лопали прямо с перьями.
– Сидят красавцы, глаза голубые!
И заяц, прибегавший на звук гармошки, и медведь, спасший девочку, дочку опера, упавшую в реку, и незаслуженно убитый, когда нес ее в лапах отдать. – Все лезет к человеку!
– И потом та собака мне ночью во сне приснилась: вот с такими глазами!
(Собака, которую съели)
– Она калории никуда не расходует.
(О кошке)
– Вот ее в сапог посадить – и пусть сидит!
(О кошке)
– Но нам же интересно: раз она в руках побывала, так не должна бояться!..
(Мышь)
– Поймали под рельсой. Энергичная и вонючая ласка!
– Корова дулась-дулась. Пусть, говорят, скушает живую лягушку. Даем. Проглонула, только облизывается. И все сошло. Хошь – на клевер. Хошь – на люцерну.
– И вот я бушлат расстелил и вижу – все время птички летают. Круг делает и садится. Покамест я расстилал, ковырялся, смотрю – она из-под бушлата вынырнула. Оказывается, я лежал на гнезде. Вот хитрая птичка! И хуя! – разбежались по всем сторонам, и нет ни одного.
Львы на лубочных картинках не яростны, а добродушны. Не оттого, что художник в жизни льва не видал или решил пошутить. Юмор лежит в самой наружности зверя. Они все смешные. Даже при виде собаки нас охватывает удивление: – Совсем как я, но с хвостом! На четырех ногах! – В народном льве прослеживается басенная природа животного. Ему самим Творцом велено нас передразнивать. Звери при дворе человека играют роль скоморохов. Какие хари, рога! С ними наша жизнь больше похожа на театр.
Речь о петухе, которого поили водкой. В обычном состоянии: – Был петух ленивый, как слон. Но стоило его подпоить: – И стал петух – как огонь!
Женщины тоже заметно театрализуют жизнь человека. Им бы все наряжаться, раскрашиваться.
– Она была замужем за армяшкой. ...И вторым она была заряжена, не знаю сколько, но уже здорово.
Женщина по природе своей предназначена к зрелищу.
Из песни:
Катечка, моя чудачечка,
Моя Катюшечка, мой идеал!
Как скачок замолочу,
Я тебя озолочу!
Катечка!
Чтоб я пропал!
Почему в народе так любят имя Катя? – потому что оно от слова катить и кататься.
Просидев в лагере больше двадцати лет, он уже сорокалетним мужчиной впервые в жизни пошел в зоопарк. И кто же больше всего ему там понравился? – Жирафа!
От Древнего царства в Египте до наших дней дошел лишь один (и прекрасно!) Указ фараона – чиновнику, посылавшемуся на Юг в экспедицию. И о чем же единственно пишет и печется тот фараон в том единственном Указе? – О карлике, которого надлежит поскорее доставить в Египет как самую интересную и драгоценную невидаль. "Мое Величество желает видеть этого карлика более, чем дары рудников и Пунта" ("Хрестоматия по истории Древнего Востока", стр. 31).
Страсть к искусству (к экзотике), к загадкам (и чудесам), видно, у нас в крови.
– Знаешь, что такое баклажан? Это такое синее бычье яйцо растет из-под земли!
Туберкулезник – с гордостью: – Из меня палочки летят!
– И в ту минуту моя молитва не дошла до Бога, потому что я тогда все на того жида дивился.
(На Рождестве)
– Кирюха говорит: пойдем посмотрим, как тут одного резать будут.
Старик вслед за всеми тащится в кино и там периодически спит. Выспался – пошел в барак вместе с толпою. В ответ на расспросы, насмешки – зачем ходит в кино?
– А я сижу и смотрю свои кинофильмы.
В тесноте он, должно быть, полнее испытывает состояние зрителя. Зрелище предполагает всеобщее и совместное чувство уюта, тепло, толпы "на миру". Внимание к звуку, к пятну, казовая сторона восприятия укрощают работу воли и интеллекта. В театре совсем не обязательно понимать, важнее видеть и слышать. Не исключается, что театром можно лечить как успокаивающими пассами. Включено или выключено сознание? Оно притушено. Как в стихах ритм поедает смысл, так на сцене явление поглощает бытие.
– Ансамбль грузин и одна баба, не знай какой нации, вся седая, играет на аккордеоне.
– А я проделал дырочку гвоздиком и всю историю вижу!
– Все вылезли на решку.
"Решетка для нас сцена и экран".
(Из песни)
– Раньше в лагере веселее было. То кого-нибудь изобьют, то повесят. Каждый день – чепе.
Котенок на полу играет с невидимой мышью. Судя по всему, она не больше мухи. Но и мухи у него нет. Одна мечта.
Интеллигентские привычки – сверчки. Поют на всю сушилку. Как смолкнут станки, слышно – просто захлебываются. Новичок с тихим восторгом:
– Да тут у вас – сверчки-и-и!
Точно родных встретил.
Спрашивается: отчего так приятно носить внакидку пальто, телогрейку и даже пиджак? Должно быть, у нас за спиной образуется подобие крыши, и живешь как в укрытии, в своем доме.
Улитка, хижина.
Мы даже не подозреваем, какими окольными запахами, шелестами располагает искусство. Оно действует на нас всегда не прямо, а каким-то дальним, Бог весть из какого запаса, касанием. Как, например, восхитительно в старинных романах звенят золотые цехины. Ими можно играть, они блестят, мы взвешиваем на руке кошелек и швыряем к ногам негодяя. Что бы делали те романисты с кредитками, с бумажником, набитым квитанциями? Их поэтический шарм наполовину состоял из золотого блеска и звона. Дублон, дукат. "Я не дал бы и фартинга!" Экю. О, чудная заумь...
– Скажите Соне, что Золотой поплыл с пятёрой на Колыму!
Растягивая и перебирая слова, как колоду карт, которую тем временем он артистически пропускает сквозь пальцы, выстреливая одним дуновением, с руки в руку, тасуя, любуясь собой по достоинству Золотого, он выкликает свои позывные и, расхаживая по камере большой пересыль-ной тюрьмы, воспроизводит снова и снова, ни о чем не заботясь, кроме чистой поэзии, – эту тему своей судьбы и высокого воровского искусства:
– Скажите Соне, что Золотой поплыл с пятёрой на Колыму!..
...А фраера вдвойне богаче стали:
Кому их трогать неопытной рукой?
Как понятны эта песенная тоска и забота профессионала, попавшего в западню, – об утраченной на свободе, в его отсутствие, квалификации!
(Нечто похожее я испытываю, смею заметить, в отношении современной словесности.)
Воры. Кокетливо:
– Ничего тяжелее кошелька в руках не держал! Это значит – не хочет и не может работать. Это значит – на первом месте по почету и уважению не грабеж, не разбой с оружием в руках, "на гоп-стоп", но тонкое мастерство специалиста-карманника, "щипача" – вора в истинном смысле (в метафизическом значении – фокусника).
Бандиты и убийцы не пользуются в этой среде авторитетом. "Мокрое дело" третируется не только потому, что влечет обычно серьезные осложнения с властями (хотя и такой расчет возможен), но – свидетельствует о непрофессиональности, о грубой работе. Надо "выдурить фраера", так чтобы тот и не заметил.
Казалось бы: кто сильнее – у того и власть. Ничего подобного: власть в руках чародея. С тонкой инструментовкой в пальцах. У щипача-музыканта. Власть в руках искусства.
Почти как у поэтов, в воровском этикете первенство отдано зрелищу и зрелищному понима-нию личности и судьбы человека. Презрение к "фраерам", то есть ко всем свободным от воровс-кого закона, ко всем "не ворам", которые и людьми недостойны называться (– Люди есть? – Все молчат: в огромной, тысячной толпе этапа нашлось лишь два человека...), в немалой степени строилось на неспособности обывателя (в особенности – из чистой публики) на театральный подвиг и жест, на эффектную смерть, на что так падки воры. "Как жадный фраер" вошло в пословицу: "Жадность фраера губит".
Два надзирателя пришли забирать вора в бур. Ему не охота идти, капризничает (может быть, настроение плохое). Вынимает нож и, наставив на себя, угрожает кинуться голой грудью, если не отвяжутся.
– Видали мы таких!
– Таких – не видали!
И мгновенным, порхающим жестом показывает, кого и какого они видят перед собою.
Театральная поза и репутация вора породили сотни легенд, которые до сих пор, когда воровской закон уже поломан, на добрую половину составляют поэзию лагеря.
– Хорошие, справедливые люди были...
Вот отзыв мужика (употребляю в значении – масти), того мужика, о котором хороший вор иронически скажет:
– Спасибо, кошелек близко ко мне кладет.
Впрочем, воры оцениваются и крайне отрицательно. По-видимому, и та и другая оценки соответствуют действительности и отвечают понятию вора как моральному кодексу, сложившему-ся в условиях отсутствия морали. На месте нравственных выбоин появились горбы морали: порядок, каста, этикет, иерархия – там, где обычно царили произвол и беспредел. Вор в точном смысле совсем не аморальный субъект, но человек, придерживающийся элитарных принципов нравственности, более строгих, нежели дворянская этика чести, ибо малейший огрех здесь карался немедленной смертью, почитавшейся более мягкой, чем отступление от воровского закона.
Бывший вор мне как-то разъяснил, что по старым понятиям – ежели бы нарядчик, допустим, или дневальный обозвал меня "сукой" в сердцах, ничего плохого не думая, то он, вор, слыша такое, должен был бы его убить, хотя бы я просил не делать этого, – поскольку он, вор, "со мною пьет", то есть пригубливает общую кружку чая, и, когда бы мое бесчестье не было смыто кровью, следовало бы что вор спокойно пьет вместе с "сукой", что автоматически зачисляет его самого уже в " сучью масть ", – и если бы он не зарезал тут же моего ругателя, его самого надлежало бы срочно зарезать как "суку" другому, узнавшему об этом дефекте со стороны, моралисту.
По этой логике я попадал в категорию "воровских мужиков", пользовавшихся когда-то покровительством воровского союза, за что и платили ему определенную дань в лагерях, как в седую старину мужики содержали, скажем, дружину князя.
В этом свете тот же "закон" представился мне орденом рыцарей (навыворот, но именно рыцарей), в котором, помимо строжайших регламентаций, поддерживался неугасимый и также в особом значении употреблявшийся дух.
– Чтобы вздернуться – надо дух иметь.
– Если ты дух, говорю, то бери нож и иди на таран!
Гордое присутствие духа, щепетильность в исполнении долга доходили до того, например, что вор, уезжая из лагеря, в качестве ритуала мог подойти к любому со словами: – Я тебе должен? – Получи. (Хороший тон.) "Получающий" был вправе зарезать (но если бы он зарезал неправильно, его бы самого зарезали).
От тех времен сохранилась до наших дней присказка, которую произносят уже больше в шутку – когда хотят удостовериться, что собеседник доволен и ничего не держит на сердце:
– Ну, смотри – чтобы не было разговоров на пересылке!..
Пересылка когда-то служила перекрестком многих дорог и потоков, где репутации подвергались обсуждениям и пересмотрам. Там склонялись и переходили из уст в уста имена знаменитостей – Пушкина, Спартака и других претендентов на лагерные рассказы из цикла "героических жизней".
– А у него кликуха была – Дантес.
Какие еще бывают прозвища:
Толик Гитлер, Тайга, Генерал Безухов, "Страшно гудит", "Тлидцать тли", Вася Недорубленный...
Хорошие фамилии:
Кошкодан и Скакодуб.
Богобоязненный православный мужик сказал, разводя руками, о ворах как общественно необходимом явлении:
– У них живое дело. Сегодня магазин обокрасть, завтра – банк. От них и судья, и прокурор кормится.
Как грабить магазин. В обеденный перерыв, еще лучше вечером, перед самым закрытием, подходишь. Дверь на крючке. Самое главное – резкость интонации:
– Считаю до трех – стреляю через дверь – раз, два...
"Раз, два" нужно говорить очень быстро, не делая пауз, – фраза произносится на одном дыхании, на ускоряющемся вихре. До "трех" не выдерживают: всегда открывают.
На суде продавщица узнала:
– Он! Он! – Его волчьи глаза...
Но свидетели из покупателей все очень хвалили:
– Такой вежливый, обходительный. Мы думали – артист...
Подсудимый – адвокату:
– Вы – защитник? Вы пришли – защищать! (Критически окидывая неказистую, должно быть, фигуру) Меня? Чем же вы будете меня защищать? Бумагами? (Кивнув назад) Они меня – под штыками, а вы – бумагами?!!..
Мечтательно:
– Хорошая вещь – эф-8!
(Лимонка)
– Если шуметь будем – так вместе!
(Формула предостережения – потерпевшему в грабеже)
...Сидя долгие годы, он обдумывал новые планы, пока не остановился на одном, абсолютно, как он уверял, безопасном. Поздно вечером на пару с товарищем входишь в вагон-ресторан. Перекрываешь вход и выход. Снимаешь кассу. Ну, по мелочам у кого. Потом велишь всем присутствующим выпить до капли винный запас в буфете. Силой оружия. Все, понятно, в стельку, до потери сознания. Пока они проспятся, очухаются – мы уже далеко.
(План, в самом деле, представился мне генеральным: в нем слились воедино – вино, грабеж и фокус.)
Как брали Спартака. Трое с ломами, раскалив их предварительно докрасна, в рукавицах, пошли на него. Просто на нож взять его было нельзя. Спартак начал хвататься за ломы и пожег руки. Тогда его убили. – Кончина его была довольно замечательна.
О Пушкине рассказывают, что, когда он сидел однажды у костра с одним шпаненком, к ним подошел старшина с пистолетом и начал гнать на работу. Шпаненок огрызнулся. Мент выстрелил и убил. – Ах, ты мразь! – говорит Пушкин, и нащупывает сзади, как сидел, какую-нибудь палку или топор, но ничего не нашарил, и медленно встает, и медленно идет на мента. – Мерзавец!
А в углу рта у него еще дымилась папироса.
– Не подходи – убью! – кричит мусор, и целится, и пятится, побледнел, как вот эта стенка, и руки у него дрожат.
– Духу нехватит! – отвечает Пушкин, придвигаясь вплотную.
И, вынув изо рта окурок, он погасил его о лоб старшины. Потом повернулся и спокойно пошел себе. Тот так и не выстрелил.
...Чищу стулья – старательно, и по качеству они у меня лучше всех блестят, но с нормой не могу справиться – медленный, а надо очень быстро летать руками, хватая то шкурку, то циглю, то замазку для замазывания щелей и царапин. Хороший стиль (или стул), я заметил, достигается неуверенностью в себе. Стилисты, как правило, неувереннейший народ, и свою недостаточность они стараются компенсировать вниманием к слову, шлифовкой. Неуверенный не может позволить себе работать плохо, левой ногой. Гений – позволяет.
Хорошо, когда в заголовок вынесено что-нибудь яркое, блестящее: "Князь Серебряный", "Остров Сокровищ". Потом такие названия сохранились только на марках: Борнео, Бразилия. Но первый роман в литературе уже был позолочен: "Золотой Осел".
"Таинственный остров", "Три мушкетера"... Названия книг тогда издавали чудную музыку и, кажется, заключали в себе больше смысла, чем сами книги. Вспоминаю, с каким замиранием это произносилось, как пахли те страницы и корешки и каким серебром отливал нечитанный до сих пор "Князь Серебряный", – полнота слова в детстве, кто нам вернет ее, кто вернет?..
Стихотворение блатного поэта, обращенное к братьям-писателям, начиналось словами:
Вам рассказать теперь спешит
Ваш сын и брат духовной плоти,
Что мы – как давленные вши
Или посуда с-под харкотин.
Больше я, к сожалению, не запомнил. Но у него были еще хорошие строки – о заключенных:
Им белый свет – уже с дырой,
Им небо валится на плечи!
Литературные обороты – из автобиографического романа местного сочинения:
"Мы рвали цветы и т.д."
"Патефон лил песни".
"Мелодия стояла в голове".
"Я ничего тогда не знал о краткости жизни".
Штампы, оказалось, играют сюжетообразующую роль, а не только стилистическую. На них опирается сознание, разматывая рассказ по знакомой канве. Глупейшие обороты, типа "как гром среди ясного неба", "я весь трясусь, но у меня сильно работают сдерживающие центры", "обнимаю-раздеваю, и она отдается ", – при многократном повторении превращаются в колеса сюжета, в механизмы действия. "Красавец", "кровь с молоком", "в самом соку", "в ратиновом пальто" – они перепрыгивают с ветки на ветки, по событиям, с "него" на "нее" ("как лань", "как серна"), и благодаря им все совершается естественно, само собою – как в жизни.
Попробуйте усомниться в штампе – обида: так на самом деле было (и ведь, действительно, все так и было). Человек с биографией счастлив: все-таки пожил. "Пожил" – как приобрел, накопил. Ему кажется, стоит все это богатство описать своими словами – и получится "великий роман" (не получится).
Штампы – знаки искусства. Верстовые столбы. Следуя ими, жизнь, сама не замечая того, превращается в легенду и сказку.
...Пела скрипка приволжский любимый напев,
Да баян с переливами лился,
И не помню тогда, как в угаре хмельном
В молодую девчонку влюбился.
Чтоб красивых любить, надо деньги иметь,
Я над этим задумался крепко,
И решил я тогда день и ночь воровать,
Чтоб немного прилично одеться.
Воровал день и ночь, как артистку одел,
Бросал деньги налево-направо,
Но в одну из ночей крепко я подгорел,
И с тех пор началась моя драма.
Коль настала беда – открывай ворота.
– До свидания, – крикнул, – красотка!
Здравствуй, каменный дом, мать-старушка тюрьма,
Здравствуй, цементный пол и решетка!
– Простой такой, нескандальный. Смеяться любил, шутить. Померли все.
Кашу опять получаю и заметно поправился, смешно, когда зависишь от мизеров, но это и правильно – понимать легчайшую свою уязвимость, ткни пальцем и нет тебя, все держится на соплях, а как живуч, поди ж ты...
29 ноября 1968.
...Когда стало совсем плохо, я лег на койку и в подкрепление взял у соседа новеллы Эдгара По, случившиеся вдруг под рукой. В рассказе "Низвержение в Мальстрем" мне между прочим встретилось то, что я желал бы услышать, – настолько точно оно поворачивало мысли попавшего в водоворот человека в искомую сторону. Осмелюсь процитировать:
"Можно подумать, что я хвастаюсь, но я вам говорю правду: мне представлялось, как это должно быть величественно – погибнуть такой смертью и как безрассудно перед столь чудесным проявлением всемогущества Божьего думать о таком пустяке, как моя собственная жизнь. Мне кажется, я даже вспыхнул от стыда, когда эта мысль мелькнула у меня в голове. Спустя некоторое время мысли мои обратились к водовороту, и мной овладело чувство жгучего любопытства. Меня положительно тянуло проникнуть в его глубину, и мне казалось, что для этого стоит пожертвовать жизнью. Я только очень сожалел о том, что никогда уже не смогу рассказать старым товарищам, оставшимся на суше, о тех чудесах, которые увижу".
Когда суки положили Пушкина на железный лист и начали подпекать на костре, он прокричал стоявшим поодаль зрителям – фразу, лучше которой я не смог бы выбрать в эпиграф, если бы только счел себя достойным ее повторить:
– Эй, фраера! Передайте людям, что я умираю вором!..
IV
В черном небе – перенесенные с турецкой мечети – четко выбиты серебряный полумесяц и серебряная – рядом – звезда.
Как я встречал Новый год? – листал картинки, вырезанные из старых журналов, подряд, случайные, незабвенные... Спящая Венера Джорджоне, елочная стекляшка, пустышка. Живопись, по всей вероятности, изначально и состояла в окрашивании-очерчивании притягательного предмета, который потому и цветной – совсем не по аналогии с жизнью, наоборот, по контрасту, на ее бескрасочном фоне – приковывающее пятно. Однако эти картинки возвращают мне чувство реального; на них опираешься сознанием и как бы встряхиваешься, пробуждаешься, ясно припоминая, что это и есть действительность, и, значит, ты вроде живешь, а не только снишься себе. В этом смысле цветовое пятно, привлекая наше внимание, радуя глаз, преодолевает безумие бесформенности, небытия и возвещает истинность мира, в котором красота и реальность где-то на высшем уровне сходятся в одной точке. Элементарная красочность, вкрапленная в природу, явленная в искусстве, уже своими простейшими свойствами – задерживать, притягивать к себе, активизировать чувство и ум свидетельствует о том, что процент достоверности в ней выше, чем в серой бесцветности, не оставляющей воспоминаний и готовой рассыпаться, стоит лишь проснуться, подуть...
Пока Одиссей плавает, Пенелопа прядет. Пряжа – волосы – волны суженая – супруга – судьба, и все кончается свадьбой, потому что сказка прядет о том, как исполнить судьбу. Прялка – весло, и ладья, и парус судьбы в доме.
Говорят, Солнце в сто шесть раз больше нашего радиуса. Это хорошо. Но лучше, когда на небольшом – ну, как печка – Солнце держится такая большая и беспомощная Земля. На днях мой напарник по вывозу опилок спросил:
– А правда, что Земля – это шар?
Я затруднился ответить и сказал:
– Я точно не знаю.
Если вдумаешься в свою жизнь и встречи, ее составляющие, то как бы сквозь сон приходит сознание, что она замешана не на стечении обстоятельств, которых, может быть, могло и не быть, но заложена с детства и существовала заранее в каком-то предварительном очерке и теперь лишь проявилась на свет и достигла силы судьбы, при всей ее странности не кажущейся случайной, но только так и в таком виде способной к осуществлению. Приглядываясь дальше, заметишь, что не всё, однако, подряд проявлено этой печатью исполненного предвестия, и многое наносно, случайно и вроде бы не имеет к тебе прямого касательства, тогда как другие, ясные вехи-события обязательны, неизбежны и, встретившись, обновляют память, что о них ты давно догадывался или где-то их видел. Живя, мы в значительной части сталкиваемся в итоге со знакомым материалом: мы не знали, что с нами будет, но бывшее в главном и важном открывает нам с полуслова узнава-емое лицо. Живя, мы узнаем, как нам предписано жить, и хотя по второстепенной, по собственной воле кое-где замутили нашу судьбу отсебятиной, самое реальное в ней вспомнилось и исполнилось в точности.
30 января 1969.
Спрашиваю себя: – Возя опилки, думать о птице-Сирин, – разве так это должно быть?
И отвечаю: – Да – так.
...Играй, гитара, играй!
А песня – заблудшая птица
Искала потерянный рай.
Формула искусства. Самая общая и широкая его формула.
Мне раньше казалось (проверял на других – и они так же думали), что сирены, с которыми встретился Одиссей, своим обликом напоминают русалок. Вдруг смотрю: совсем наши Сирины – в сцене с Одиссеем на аттической вазе V века до н.э. Вот как давно – в виде птиц. В их пении, кстати, не возвещается ли предсмертное отождествление с небом, в итоге которого "я" растворяет-ся в прекрасном звучании и душа, все позабыв, покидает тело? На русских сундучках о Сирине и Алконосте сказано (близко к теории музыки в Древней Индии): "Егда же в пение глас испущает тогда сама себе не щущает ". То же с человеком: "И тако ум его веема пленится еже и лика своего изменится". Самосознание кончилось – начинаются райские сласти.
– Оттуда вылазишь такой, все равно что новорожденный...
(О деревенской бане, где парятся в рукавицах и шапке, чтобы не обжечь руки и уши, а тело привыкает.)
...Мне всегда хотелось спросить у Егора: "Откуда ты?" Но он тогда еще не умел говорить. И если бы мы сейчас жили вместе, это не он меня, а я бы его донимал на тему "зачем", "почему" – чтобы с его помощью дознаться до правды, которую мы, взрослые, уже забыли. Кажется, я у него научился бы большему, чем он у меня. Мы слишком привыкли понимать чистоту детства как отсутствие, как tabula rasa. А если наоборот: нечистота – отсутствие?..
Примета. В камере смертников. Трое. Ночью с потолка паучок опускается по нитке одному на грудь и не улезает обратно. Значит – к утру расстреляют. На вторую ночь – второму опускается на грудь. И этого увели. И когда третий приговоренный остался один, паучок опустился к нему днем и, повисев над койкой, у самого носа, поднялся к потолку, и так до трех раз. Помиловали.
...Идет снег хлопьями, и дуют сонливые весенние ветры. Почему ветер навевает сон? Потому что это – дыхание.
В литовском языке слова "жизнь" и "змея" одного корня: gyvate (змей) gyvybe (жизнь). Русская "жизнь" и пошла, по-видимому, от этого "gyv", а свою "змею" подсоединила к "земле". Удивительный получился венок.
Еще в Литве, говорят, столбы на дорогах, увенчанные позднее крестами, изображали первоначально древо жизни.
А у латышей существовало до недавнего времени узелковое письмо. И песни, и сказки, и важнейшие домашние даты-события наносились на нитку и сматывались постепенно в клубок. Так создавалась книга.
Вот она – паутинка прялки, прядущей нить судьбы и одновременно, попутно – канву литературы.
Борода, доброта. Все звуки совпадают. Поэтому можно сказать: "добрая и бородатая морда". Напротив : "бритый, злой старик". Добрый и бритый, бородатый и злой – не соединяются, разваливаются. Какой же злой, когда по всему лицу – доброта?
Надзиратель – русскому парню: – Ты – жид, что ли, что бороду отпустил? Я изумился: всё навыворот: исконно русские бороды стали признаком отщепенства. Но потом – как глубоко! к какой старине восходит! Посреди гололицего, однообразно бритого люда борода – знак чужерод-ности, почти противоестественности. Когда-то бритье почиталось едва ли не жидовством, нынче – борода. Но принцип – древний: "свои!" Жид – звучит неприлично, гадливо: жид – чужак – вражина – не наш – жидяра! "Не наши " – в русских сказках иногда называют чертей. Собственное имя некоторых народов означало буквально "наши люди". И вот снова: "– Вы – не наш человек". А почему я должен быть "вашим"?! Да только потому, что здесь все – "свои", среди которых любое "не то " звучит отчуждением: жид!