Текст книги "Записки веселого грешника"
Автор книги: Абель Раскас
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 6 страниц)
Мать
Моя мать родилась в бедной, очень религиозной многодетной семье, в которой было еще семь братьев. Отец уехал на раввинатские курсы повышения квалификации в Америку, где и умер. Семья матери жила в Мемеле, который тогда принадлежал Германии, а теперь стал Клайпедой, третьим по величине городом Литвы. Несмотря на сиротство, все братья добились в жизни больших успехов на разных поприщах.
Мама же закончила учительский колледж и какие-то бухгалтерские курсы и всегда очень хорошо разбиралась в финансовых вопросах.
Мать занималась фигурным катанием и встретила моего отца во время соревнований. Ее будущий муж был веселым, остроумным и богатым человеком. Он пригласил ее на чашку кофе, но, к его удивлению, мама отказалась от угощения и расплатилась сама. Отцу это было очень неприятно, и сколько он ни ухаживал за ней, ему никогда не удавалось заплатить за них двоих. Но однажды в кафе его желание осуществилось, когда он спросил, какое пирожное моя мама хочет, а та ответила, что точно не знает. Тогда он купил весь поднос пирожных, продемонстрировав щедрость и благородство, против которых женскому сердцу трудно было устоять.
Они поженились. Когда мне исполнилось два месяца, отец, чтобы стать советским адвокатом, должен был сдать экзамен по марксизму-ленинизму. Для этого необходимо было сначала отправиться на специальные курсы в Вильнюс, а мы жили в Каунасе. В это время Гитлер внезапно захватил Каунас, и всех евреев заставили переселиться в специальную зону. Никто тогда, конечно, не предполагал, что их готовятся истребить, и гетто рассматривалось как временное явление.
Мой отец, по-видимому, быстро сообразил, что гетто не станет безопасным местом для евреев. Он занимался уголовными преступлениями, и через свои связи в криминальном мире отец передал просьбу вызволить нас из гетто любыми путями. Литовские уголовники сразу записались к немцам в полицаи, поскольку им разрешалось снимать золотые изделия с расстрелянных узников. Отец сообщил им, где в нашем доме спрятаны ценности.
И благодарные клиенты, которых он всю жизнь выручал в буржуазной Литве, не подвергаясь большому риску, отработали свой долг. Мне дали снотворное и вынесли в чемодане. Моя мать совершенно не походила на еврейку, и ее увели вместе с тифозной белорусской семьей, которую хотели выкинуть из гетто из-за опасения эпидемии. Нас поселили с какой-то литовской семьей, а оттуда окольными путями переправили в Белоруссию. Там нас встретил отец, уже завербованный в 16-ю литовскую дивизию, в которой он стал юридическим советником.
Мы провели вместе не более двух дней, и отец сразу же отправил нас в советский тыл вместе с другими женами офицеров и их детьми. Мама рассказывала, что всю дорогу нас обстреливали.
Прожить стало трудно, денег не было, и мать начала продавать взятые с собой вещи: немецкие рубашки, белье, которые на остановках с удовольствием покупали русские женщины. Когда поезд стоял на станции, мама по вечерам наблюдала через окно за русскими девушками, которые отправлялись на танцы в ее белье и одежде. Видеть это было и смешно, и горько.
Постепенно мы добрались до Средней Азии. Во Фрунзе мы жили в каком-то совершенно открытом бараке без крыши. Мать говорила по-немецки, по-литовски, на иврите, но совершенно не знала русского языка, что создавало большие трудности, и окружающие не понимали, кто она такая. Киргизы часто называли ее «немецкая овчарка» – они не понимали, что она еврейка. Она была очень трудолюбива, стирала белье в ледяной воде арыков, продала все, что у нас было. Свою каракулевую шубу обменяла на буханку хлеба и кило помидоров: голод нивелирует все ценности.
Продавая на местном базаре остатки своих вещей, мама встретила пожилого человека, говорившего по-немецки. Узнав, что она знакома с бухгалтерией, он предложил прийти к нему на фабрику: возможно, найдется для нее работа. Мать посетила его, они долго разговаривали, и ее новый знакомый убедился, что она хорошо разбирается в капиталистической бухгалтерии, но не знает тонкостей советской. После некоторых пояснений оказалось, что советская бухгалтерия намного проще и примитивней, и вскоре моя мать была принята на работу на секретный завод!
Секретность его состояла в том, что он выпекал хлеб. О лучшей работе невозможно было и мечтать, потому что, помимо зарплаты, каждому сотруднику выдавали в день двести граммов хлеба, которые можно было съедать только на территории завода. Мать попросила лишь освобождать ее от работы в субботу. Для советского руководства завода эта просьба прозвучала, как разорвавшаяся бомба, но главный бухгалтер, тоже еврей, понял ситуацию и каким-то образом выбил для матери разрешение вместо субботы работать в воскресенье.
Когда мне исполнилось года четыре, меня подобрал пятнадцатилетний парень, сын боевого генерала, росший без матери, на попечении адъютанта его отца. Парень жил в огромном доме и получал большие продуктовые посылки, видимо, от отца. Моему пятнадцатилетнему приятелю нравилось, что я был довольно смелым, хулиганистым и при этом очень исполнительным. А я, получая от него всевозможные подарки и еду, выполнял разные его поручения. Он мог дать мне билет в театр или кино, куда он тоже шел. Билет был уже надорванный, и меня, конечно, не пускали, а я устраивал скандал, считая, что билет – годный. Его это развлекало, и он меня поощрял.
Или говорил: «Видишь, киргизы везут на тележке урюк и изюм на базар. Вот тебе бритва, ты подкрадись и разрежь мешок, а мы будем сзади смотреть, как из него все посыплется». Вот такие вещи я для него вытворял, а он покатывался со смеху и всегда одаривал меня гостинцами.
Однажды он увидел киргиза верхом на осле, с натренированным для охоты орлом на плече. Мой приятель дал мне рогатку и пообещал хорошую плату, если я из нее попаду в орла. Я прицелился, выпустил камень, но попал не в орла, а в киргиза. Мы быстро убежали, и за мои заслуги этот приятель дал мне огромного малосоленого лосося, за которого на базаре можно было, наверное, получить десяток шуб.
Когда я принес эту рыбину домой, мама ужасно испугалась. «Выбрось ее немедленно», – потребовала она, думая, что нас хотят отравить, и выбросила мой трофей. С тех пор я без особого удовольствия ем лосося и никогда не заказываю в японских ресторанах суши с этой рыбой.
Довольно часто мать приводила меня на хлебозавод, где она работала, и я, игривый светловолосый мальчик, конечно, вызывал умиление у работниц. Многие из них были одинокими, бездетными, вдовыми.
Однажды я назвал блядью заместителя главного бухгалтера, которая со мной заигрывала. Моя мать таких слов не знала, но увидела слезы своей сотрудницы, которую она уважала и любила. У этой женщины на фронте погиб муж, она была честнейшей и порядочнейшей во всех отношениях, и мое слово ее глубоко оскорбило.
Моей матери долго объясняли, что я сказал, и в конце концов она поняла, насколько сильно я оскорбил эту женщину. Когда все успокоились, меня, естественно, простили по малолетству, и в конце дня работницы даже решили не есть свою пайку хлеба, а отдать моей матери. Хлеб во время войны был самым дорогим продуктом. Мама взяла эту горячую буханку и, сознавая, что идет на огромный риск, спрятала ее на мне и пошла через проходную. Но я был нетерпеливым ребенком и в самый ответственный момент, стоя в проходной, начал кричать: «Мама, вытащи хлеб, он очень горячий! Мне больно!»
Трудно передать, что было в этот миг с моей матерью. Она с отчаянием и надеждой смотрела на сторожа: если бы он ее задержал, ей бы грозило не менее трех лет тюрьмы. Но сторож, который сам опешил от происходящего, посмотрел по сторонам и, убедившись, что никто не слышал моего крика, скомандовал: «Проходите, что задерживаетесь?» Мама никогда потом не могла забыть этот момент и доброту, проявленную русским человеком.
Она вообще всегда вспоминала доброту русских людей, встреченных ею за годы войны. Однажды совершенно чужая русская женщина отдала ей половину своей пайки, поделившись драгоценным хлебом. Когда отец вернулся с войны, мы взяли эту женщину в наш дом, и она прожила с нами долгие годы.
Мой отец часто повторял: «Не важно, сколько стоит то, что тебе дал человек в трудную минуту. Важно, что он отдал тебе половину того, что у него было». Я горжусь своей семьей за то, что мы всегда сторицей отвечали добром на добро. Моя мать любила повторять на идише: «Лучше давать, чем просить», и я всегда следовал этому правилу.
В сорок четвертом году мой отец демобилизовался. Как-то во дворе он увидел, что я дерусь с каким-то мальчиком, и тот сильно дубасит меня. Оказалось, что это был карлик, а я не мог понять, что это взрослый мужчина, и тот просто-напросто избивал меня. Разъяренный отец сильно врезал ему портфелем, и, как мне показалось, буквально вогнал карлика в землю. Тот мгновенно исчез.
А отец зашел домой, схватил меня и моментально потащил на базар. Я был худым и довольно голодным, и он насильно совал мне в рот сметану и разные другие продукты: ему хотелось, чтобы я стал сильным за один день.
Поскольку отец прекрасно говорил по-русски, после войны его взяли на работу в качестве заместителя директора Фрунзенского драматического театра, где он проработал целый год. Не знаю, было ли это доходное место. Думаю, что нет, но должность была престижной, и там он познакомился с половиной города. Смутно помню, как театр ездил на гастроли в город Пржевальск, и отец брал меня с собой.
После войны, я думаю, единственный оставшийся в живых из всей многочисленной родни, его двоюродный брат Хона Гольдберг пригласил нас обратно в Литву. Это был довольно интересный человек: врач в буржуазной Литве при президенте Сметоне, он стал личным врачом президента Снечкуса в советской Литве. Профессия врача всегда пользуется спросом, независимо от политической ситуации. Особой помощи он нам оказать не мог, но достаточно того, что мы у них прожили какое-то время. Вскоре отцу дали довольно большое жилье в коммуналке, расположенной в самом центре города, напротив Театра оперы и балета.
В это время театр отстраивали пленные немцы, и они часто заходили в наш дом, просили хлеба и воды. Моя мать без особого желания впускала их. Однажды, вспомнив, что они убили всю ее семью, она даже плюнула в лицо какому-то гансу. Кроме двоюродного дяди по отцу, у меня не было никаких родственников. Всех уничтожили фашисты. Литва вообще пострадала больше других советских республик, поэтому я был не одинок в своем горе.
Совсем недавно я узнал, что был одним из восьми еврейских детей, которым удалось спастись из гетто Каунаса.
Глава 2. Театр приблатненных действий
В Литве мой отец работал адвокатом, и со мной любили дружить все приблатненные в надежде на то, что в случае какой-то неприятности он, в то время уже довольно известный специалист в криминальных делах, им поможет. В основном это были местные хулиганы, среди которых авторитетным считалось умение не хорошо учиться, а хорошо драться, постоять за себя. Примером для подражания мне служил парень лет шестнадцати, по кличке Васька-Кот, сирота из детдома, бывший совершенно бесстрашным человеком. Он ходил босиком по снегу, отчаянно дрался и был единственным, кто не боялся конной полиции. И я, преданный дурачок, подавал ему камни, чтобы швырять их в полицейских, и сам стрелял в них из рогатки. Его, естественно, потом арестовали, но вскоре выпустили.
Этот человек, прошедший много детских домов и колоний, жил у какой-то своей дальней тетки. А потом он исчез, но его храбрость, широта души и справедливость сохранились в моей памяти на долгие годы.
Мы, послевоенные дети, росли в мире, где две-три драки в день считались нормой. Для меня, еврея – и довольно гордого еврея, – на пути в школу важно было держать руки свободными, поэтому я никогда не нес портфель сам (для этого рядом всегда была парочка слабеньких приятелей): во-первых, это считалось плохим тоном, а во-вторых, в любой момент на меня мог обрушиться удар (перед которым обычно следовало оскорбление «жид»), и я должен был всегда быть наготове.
Взрослые, особенно поляки, любили натравливать на меня других парней и даже однажды дали одному кастет. Так как до этого я всегда побеждал его, я был уверен, что могу совладать и с кастетом. Поляки подзадоривали: «А вот с этим можешь? А одной рукой можешь?»
Однажды один поляк так его настропалил, что тот ударил меня кастетом в глаз. Шишка была больше моей головы, и дома отец стал допытываться, кто это сделал, но я лишь отмалчивался. Через какие-то свои источники отец узнал, что подстрекателем этой драки был сын нашего дворника, и, конечно, изрядно отлупил парня. Впоследствии тот стал настоящим бандитом и как-то зарезал насмерть человека, нападавшего на него с ножом. Мой отец вызволил его из тюрьмы и помог сбежать в Польшу.
У меня был товарищ Федя Самусевич. Его отец занимал пост замминистра связи. А сам Федя, в конечном счете, стал талантливым рецидивистом. Он был старше меня и уже читал разные детективные истории, Агату Кристи и вообще интересовался криминалом. Мой приятель вообще был очень изобретателен: он изготавливал какие-то проволочные крючки, на которые мы подцепляли колбасу со склада мясной фабрики. Обычно у нас все проходило гладко.
Однажды он предложил мне залезть в колхозный сад и наворовать яблок. Я согласился, но нас поймали литовцы. Самусевич был белорусом, но слегка походил на еврея. Литовцы обозвали нас «жидас», сильно избили, забрали яблоки, привязали к яблоне и ушли. Это было крайне жестоко: день был жаркий, мы полностью обгорели на солнцепеке и вообще могли погибнуть там. Через какое-то время мой сообщник стал паниковать, расплакался, а я все время успокаивал его и пытался развязаться. Прошло часа три, я что-то зацепил, продолжал распутывать узлы и к концу дня освободился сам и отвязал приятеля.
После этого случая он долго мне ничего не предлагал. Но однажды я узнал об ограблении в нашем доме. У соседа-паренька был очень красивый кинжал, который нравился Феде, но владелец ни за что не хотел расставаться с этой вещью. И вот зимой Самусевич обворовал квартиру соседа. Прибывшая по вызову полиция обнаружила на снегу на крыше огромные следы, и никто не мог подумать, что это сделал мальчик. Видимо, он надел обувь или галоши какого-то взрослого мужчины. Пропала единственная вещь – кинжал. Я сразу понял, чьих рук это дело, а потом, много времени спустя, увидел украденный кинжал в квартире Самусевича.
Федя показывал, как ножом подковыривает оконное стекло, образуется такая маленькая дуга-трещина в стекле, а потом он вынимает кусок стекла, делая в окне дырку практически любого размера. Он также воровал зажигалки из машин, причем делал это настолько ловко и осторожно, что его поймать не могли. Но когда однажды все-таки поймали, он чуть не наделал в штаны от страха. Я его спрашивал: «Если ты так боишься, зачем ты воруешь?» Но этот человек не мог не воровать.
На нашем совместном счету была еще одна кража. По соседству жил главный художник Театра оперы и балета, у которого имелась обширная коллекция картин. Федя разработал план вторжения в его квартиру. Он позвонил в дверь. Открыл сын художника, бывший дома один. Мы вытолкнули его в коридор, ворвались в квартиру и захлопнули дверь. Мой напарник сразу кинулся к картинам, а меня больше заинтересовала еда на кухне, ибо время было голодное. Федя с несколькими картинами спустился со второго этажа по водосточной трубе.
А я подумал: если тоже убегу, как же маленький мальчик попадет домой? И нашел выход: быстро подскочил к двери, ударил по ручке, а сам быстро ринулся вниз по водосточной трубе. Ободрал себе ноги и руки и, придя домой, сразу же улегся в кровать, сказав матери, что заболел. Конечно же нас быстро вычислили и сильно наказали.
Квинтэссенцией Фединой воровской деятельности стала идея об ограблении красного уголка нашей школы, где находилась масса всякой техники. Поздно вечером мы заранее заготовленным ключом вскрыли дверь и пробрались в этот красный уголок. У Федора была собака, которую он решил оставить на шухере. Идея простая: если собака залает, значит, кто-то идет, надо драпать, а собака всегда сама убежит. Мы стащили много оборудования, закопали его где-то далеко, и никто так и не сумел раскрыть кражу.
Федя по натуре был настоящий клептоман, воровал всегда молча и никогда не пытался выглядеть блатным. Этакий вор-интеллигент, не искавший блатных контактов. Мы расстались, когда его отца перевели на другую работу. В течение всей своей жизни Федор занимался крупными делами, организовывал громкие ограбления. Я слышал, что, убегая от погони, он попал под поезд и погиб.
Был у меня и другой товарищ, настоящий вор, по кличке Осик-Осел, самый лучший вор-рецидивист в Вильнюсе. Он, естественно, был клиентом моего отца, который по-своему любил этого вора, потому что Осик наглядно показывал нам, как он действует. Отец говорил: «Его руки надо целовать. Это – гений». Например, Осик предлагает моему отцу: «Дядя Хона, давайте поборемся». Во время борьбы Осик очищал карманы отца, даже задние, а в конце заявлял: «Вы победили», – и все возвращал.
Когда мне было не более двенадцати лет, Осик-Осел предложил мне поехать с ним на дело. «А что мне нужно делать?» – спросил я. Он ответил, что в автобусе я должен «притирать» по его сигналу. Это означало, пока он будет воровать, я должен прижиматься к жертве, отвлекая от происходящего.
Мы садились в автобус, в котором ехали с базара крестьяне с выручкой. Выглядел я совершенно не по-воровски – в коротких шортиках со шлейками. Я «притирался» к кому было надо, а потом мы выходили, и Осик показывал, сколько украл. Мне очень нравилось это дело, потому что оно приносило полные карманы денег. Осик очень щедро со мной делился, иногда даже поровну, хотя всю работу делал он, а я лишь помогал ему.
Я этим занимался довольно долго, не меньше полугода, но однажды в битком набитом автобусе раздался крик: «Воры!», и Осика поймали в тот момент, когда он у кого-то доставал кошелек с деньгами. Конечно, весь автобус кинулся избивать и его, и меня. У нас забрали все наворованные деньги и на огромной скорости выбросили из автобуса – сначала его, а потом на меньшей скорости и меня. Все мое тело было изодрано, текла кровь, и я понял, что это занятие не для меня. Через четверть часа Осик-Осел, тоже весь избитый и в крови, подошел ко мне и сказал: «Не волнуйся, сейчас еще заработаем».
Было уже довольно поздно, когда мы доплелись до остановки какого-то автобуса. «Как же мы поедем, если денег на билеты нет?» – спросил я. «Не волнуйся», – ответил он. На остановке стояли какие-то люди, Осик стал между ними вертеться, и когда подошел наш автобус, у него уже были деньги. За время поездки он сумел провернуть еще две-три кражи. Мы приехали домой часов в двенадцать. Я зашел в подъезд, а там сидят интеллигентные мальчики, играют в шахматы. У меня даже слезы появились на глазах: они сидят в тепле, чистенькие и аккуратные, передвигают шахматные фигуры е2-е4, а я – усталый, грязный и избитый. С тех пор я больше никогда не занимался притиркой, хотя с Осиком продолжал дружить.
С ним же произошла такая история: в пятьдесят третьем году он срочно полетел в Москву на похороны Сталина. Трудно было понять привязанность Осика к вождю всех народов, но оказалось, что для моего приятеля это был самый базарный день в жизни. Осик вернулся в Вильнюс набитый деньгами и рассказывал, что, когда вся страна плакала, он смеялся: столько денег набрал.
Судьба Осика сложилась довольно печально. С поличным поймать его никогда не удавалось. Полиция много раз провоцировала, подкидывала разные «куклы», но в суде мой отец постоянно с успехом защищал Осика. Блатные подозревали, что Оська-Осел – «мусор», полицейский осведомитель, поскольку иначе он бы не мог столько лет воровать и ни разу не подсесть. Не знаю всех подробностей, но приехали какие-то люди, заманили Осика в лес, где убили его и выкололи глаза. Но мой отец и я сам абсолютно уверены, что никаким осведомителем Осик не был. Он просто был гениальным профессиональным вором и в то же время очень честным человеком.
Мои сверстники, дети образованных, интеллигентных родителей, не занимались теми рискованными делами, на которые шел я. Видимо, их не увлекал тот авантюризм, от которого я испытывал волнение больше, чем от денег. Тем не менее большинство из них воровали у собственных родителей. Я же не помню случая, чтобы у меня возникла хотя бы мысль взять у матери без разрешения даже один рубль. Когда я начал работать и зарабатывать, все отдавал матери, и если мне нужны были деньги, я спрашивал, может ли она мне дать немного из того, что я заработал.
Так я поступал не потому, что был честнее других, а просто мое воспитание категорически не позволяло мне воровать у близких и знакомых. А вот украсть и понести наказание, если поймают, в моих глазах было профессией. Поэтому я никогда не осуждал воров, которые рисковали быть пойманными, побитыми и осужденными. Они воровали у людей, которых не знали. В глазах воров их жертвы были не личностями, а всего лишь объектами кражи.
Я всегда ненавидел и продолжаю ненавидеть людей, которые могут войти в доверие, одолжить деньги и никогда их не отдать. Это – настоящие преступники. Они ничем не рискуют: на них не донесут в полицию, не убьют, потому что они считались друзьями. С их стороны это – настоящая подлость, и, с моей точки зрения, это намного хуже любой кражи.
В нашем доме в Вильнюсе жили знаменитая певица из Оперного театра и их главный танцор. Отец, конечно, с ними дружил и как-то попросил их задействовать меня в театре, чтобы я был чем-то занят, a не бил стекла соседям. И однажды появилась возможность пристроить меня в постановку «Доктор Айболит». В этом детском спектакле обезьянки лечились у доктора от боли в животиках. Мне удалось стать хорошей обезьянкой и даже заработать какие-то деньги (я им в театре так понравился, что меня позже даже заняли и в опере «Борис Годунов»).
Но как-то в «Докторе Айболите» я переиграл: в роли одной из самых активных обезьянок нужно было кататься от боли по полу. Уже несколько раз опускался и поднимался занавес, и должна уже была появиться другая декорация, но мне так понравились аплодисменты, что я все продолжал кататься. И вот в очередной раз опустился занавес, на сцену выскочил рабочий-литовец и запиздячил мне в ребро так, что я начал еще больше корчиться, но теперь уже от настоящей боли. Овации усилились, но боль не утихла.
Литовец чуть не сломал мне ребро. Он знал, что я еврей, и с удовольствием нанес такой антисемитский удар по самой активной обезьянке. После этого я покончил со своим актерством, никому не пожаловавшись.
У меня были ключи от двери служебного входа в театр, что давало мне возможность тайком проводить моих друзей на любой спектакль. Я решил воспользоваться этим ключом, чтобы отомстить за тот подлый удар. Кто-то достал мне отходы с меховой фабрики, какую-то пыль. Мы с друзьями проникали в театр через заднюю дверь и сбрасывали эту пыль с балкона в набитый публикой партер. Через полчаса люди не просто покидали театр, а убегали, чихая и кашляя. Короче, я опустошал театр, a зрители требовали возврата платы за билет. Нанесенный мне удар в ребро обошелся этому театру довольно дорого.
Но я оставил в этом театре память о себе, отпечатав свои имя и фамилию на ступеньке его лестницы. Произошло это так. Когда немцы строили Оперный театр, я на мокром цементе между ступеньками нацарапал: «Театр Абы Рачкаускаса». Надпись получилась корявой, поскольку я еще не очень хорошо умел писать, но держалась многие, многие годы. И, уже будучи взрослым человеком, студентом, я привозил друзей в Вильнюс и говорил, что это мой театр. Потом, после какой-то реставрации эта надпись исчезла.