Текст книги "Скаредное дело"
Автор книги: А. Зарина
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 7 страниц)
– Чай тоже бражничали? – спросил князь с усмешкой.
– Бес попутал!... – воскликнули все трое.
– А! Ну, всыпь им столько батогов, чтобы глаза на лоб вылезли, да здесь же, у колдобины! – распорядился князь и пошел назад к крыльцу.
– А кто с князюшкой был?
– Дашка да Матрешка!
– Позвать!
И снова, валяясь в ногах князя, завыли и заголосили две сенные девки.
В знак печали они успели отстричь свои длинные косы и разорвали сарафаны. Князь злобно посмотрел на них.
На том свете вы за радение свое ответите, а теперь под Казань грех замаливать пойдете. Есть там у меня вотчина, а по соседству монастырек. Туда и будете!
Дашка без чувств упала на землю. Из толпы челяди выступил огромный детина и опустился на колени.
– Смилуйся, князь: она невеста просватанная! Матушка-княгиня сама благословить изволила.
Князь нахмурился.
– Звать тебя?
Аким, во псарях у твоей милости.
– Ты погоню правил?
– Истину говоришь. Только что я мог? – он развел руками. – Лошаденки худые, кругом лес; опять, может, два часа, может, три – времени стрянулись. Они тропинками да чащей!
– С кем ездил?
– А тут пять людишек прихватывал.
– Всем по двадцати батогов! – решил князь и поднялся.
– Ему вдвое! – сказал он Антону, указывая на Степаныча.
Стон и крики огласили усадьбу. Князь сидел в своей горнице и, сжимая голову руками, снова думал неотвязную думу.
Кому надо? Не иначе, как по наговору сделано! И где спрятали? Может, и найти уже поздно. Убили, искалечили! И он вдруг вспомнил, как недавно казнили двух скоморохов за то, что подьячего сына скрали и очи ему выжгли. Вспомнил и вскочил, словно ужаленный.
– О-о-о! И что за горемычная доля! Что за муки мученические!
Искать! Он рванулся с лавки. А где искать? Куда гнаться? И он снова сел. Ну, хорошо! Завтра в эти дни много скоморохов на Москву придут. Наверное, и те воры будут, а что толку? Что же, всех в застенок не перетаскаешь!
Ах, не будь этих дней! Не будь этой встречи! – снова с горечью подумал он. Нарядил бы он погоню во все концы, сидел бы сам подле Аннушки и ждал бы вестей; а тут тоска на сердце, душа, что туча, – а должен ехать и со светлым лицом делить царскую радость.
Он заломил руки.
Лестно отличие царево, да подчас, ой, как тяжка его великая ласка!
– Батюшка-князь! – окликнул его с порога Антон, – девка Наталья до княгинюшки просит. Оповещена она.
Князь быстро встал и пошел к княгине. Все ушли и оставили их одних. Уж и целовались они и плакали! Горе словно крепче спаяло их, и князь, на миг позабыв о сыне, думал только о ее здоровье.
– Как выздоровлю по монастырям пойду. Отпусти меня, господин мой!
– Да нешто я супротив! Моли Бога, только сама-то, сама-то недолго недужься. Ты в монастыри, а я погоню наряжу да в разбойном приказе оповедь сделаю, да боярину Петру Васильевичу отписку дам. Пусть он в Рязани у себя поищет.
И долго они говорили, утешая и лаская друг друга. Лютая злоба стихла в сердце князя и сменилась тихой грустью. К вечеру он простился с княгинею.
– Завтра по Москве дела, а в ночь встречать нашего батюшку выеду. В почете мы!... – прибавил он с усмешкою. – А ты поправляйся! Бабка-то сама по себе, а дьячку вели у нас в молельной читать все время!
Он вышел и отдал приказ Антону готовиться в дорогу.
– Да опроси челядь, кто из них лучше в лицо скоморохов помнит. Двоих в Москву возьми! Лошадей дать под них! Ну готовься!...
7
Не радостен и не светел лицом был князь Теряев, собираясь в ночь на великую торжеством встречу митрополита ростовского, Филарета Никитича.
– Ты уж не кручинься так-то! – уговаривал его Федор Иванович. Смотри, может, завтра твои людишки скоморохов соглядят. Тогда живо мальчонка найдем.
Теряев в ответ только вздохнул, обряжаясь в свои лучшие доспехи. Он надел дорогой шелковый тигиляй, поверх его легкий бахтерец с нашитыми на плечах, спине, груди и локотниках серебряными с золотой насечкою пластинками, надел наручни, наколенники из такого же серебра, легкие и блестящие, зеленые сафьяновые сапоги с серебряными подковами и подвязал меч.
Шереметьев вышел проводить его на крыльцо. Княжеские дружинники стояли нестройной толпою.
Антон держал в поводу серого в яблоках аргамака.
– Ну, пока что, прощай! – сказал Теряев, надевая на голову легкий шлем с острой, как конец копья, верхушкой. Шереметьев поцеловался с ним.
– В полдень встретимся. Я при царе буду.
– Ин так!
Князь легко вскочил на коня и взял в руки длинное копье. Дружинники в миг очутились тоже на конях. Ворота раскрылись, и конный отряд медленно поехал по спящему городу за реку Пресну.
Царь Михаил Федорович, чтобы почтить отца своего, выслал ему три почетных встречи: первую в Можайске с архиепископом рязанским Иосифом, с князьями Димитрием Михайловичем Пожарским и Волконским, вторую на Вязьму: с вологодским архиепископом Макарием, боярином Морозовым и думным дворянином Пушкиным, третью – с митрополитом Ионою, князем Трубецким и окольничьим Бутурлиным – на Звенигород и на полпути – князя Теряева-Распояхина с тем, чтобы увидев великого страдальца, упредить его и, прискакав до царя, оповестить о приближении его батюшки.
Князь проехал верст двадцать и стал станом, далеко вперед себя услав четырех конных, чтобы они, влезши на деревья, сторожили с вышек дорогу.
Сойдя с коня, но не снимая доспехов, встретил он восходящее солнце с мрачными думами и тоскою на сердце. Всюду мерещились ему то его Миша, то любимая жена. Мечется она, быть может, умирая, и в тоске кличет его; а он должен со светлым лицом оповестить царю великую радость. Видится ему Миша: тащат его лютые разбойники, каленым железом выжигают его светлые глазки; бьется он в руках палачей, зовет своим голоском тятю; а его тятя должен со светлым лицом оповестить царю великую радость.
– Горе мне, горе! – закричал не своим голосом князь и в отчаянии упал в траву ничком.
Холодная роса смешалась с горячими слезами и смочила лицо и волосы князя.
Антон, видя отчаяние своего господина, перекрестился и вздохнув сказал:
– Не коснусь до волос своих ни бритвой, ни ножницами, пока не объявится молодой князюшка!
Этот обет и несколько утешил его волнение; как вдруг он увидел мчащихся к ним четырех всадников.
– Едут, едут! – кричали они, показываясь в облаках пыли.
Антон подошел к князю и тихо позвал его. Князь поднял голову, и лицо его выражало полное недоумение, словно он только что проснулся.
– Едут! – сказал Антон своему господину.
Князь тотчас вскочил на ноги и быстро оправился.
– Коня!
И они помчались, гремя доспехами, в Москву. Толпы народа уже запрудили улицы. Антон скакал впереди и громко кричал:
– Дорогу князю! Дорогу гонцу царскому!
Народ испуганно шарахался в стороны, давя слабых и толкаясь.
Князь со своим отрядом добрался до Кремля и сошел с коня.
На площади, от царского терема, от самого Красного крыльца, князь Трубецкой двумя шпалерами ставил стрельцов в зеленых кафтанах с алебардами в руках.
Увидев князя, он кивнул ему.
– Едут! – ответил князь и вошел в теремные ворота.
Во дворце шла суета. Окольничьи бояре, думные, стольники, кравчие, все, кто знатные и местом выше, толпились в царских покоях, готовясь к выходу. В длинных парчевых кафтанах с воротами, подпиравшими их стриженные в скобку затылки, с длинными бородами, в высоких шапках, они важно ходили и стояли, не в силах сделать ни одного свободного движения.
Увидев князя, они все окружили его. Он поднял руку и сказал:
– До царя батюшки! Где царь?
– В молельной! – ответили все хором, а боярин Стрешнев прибавил:
– Сейчас из Вознесенского прибыл. У матушки-царицы, дай ей Бог многие лета здравствовать, благословение принял.
В это время к князю подошел окольничий Борис Михайлович Салтыков.
– Государь – батюшка в беспокойстве...
– Иду – ответил князь.
Царь Михаил Федорович, окруженный слугами, перешел из молельной в свой покой.
Князь вошел и опустился на колени.
– Государь, твой батюшка, да продлит Бог его жизнь, на три часа времени пути от Москвы, – сказал он и, ударившись лбом об пол, поднялся на ноги.
Царь милостиво кивнул ему головой.
– Спасибо на доброй вести, князь Терентий! Жалуем тебя к нашему столу на пирование.
Князь снова стал на колени и стукнулся лбом в землю.
– Жалуешь не по заслугам убогого раба своего, – сказал он.
– А теперь пойди, милостиво приказал государь, – прикажи звон поднять. Уж и велика радость моя! – прибавил он.
Его молодое, несколько грустное лицо осветилось неподдельной радостью, и на карих глазах блеснули слезы.
– А мы, государь, твоей радостью рады, холопы твои! – поспешно ответили ему окружавшие его бояре, рабски целуя его в плечо и почтительно беря под руки, чтобы вести. Князь вышел на Красное крыльцо и махнул рукою. И тотчас загудели колокола Успенского собора; их звон подхватили колокола, доски и била других церквей, и воздух наполнился радостным гулом.
Тронулось шествие из Кремля с хоругвями, с крестами и иконами за реку Пресну.
Народ двигался густыми волнами по улицам, ломая напролом боков своих заборы, срывая ставни, давя и толкая друг друга. Все двигались к месту встречи царского отца с сыном, и скоро огромное поле было все заполнено людьми всякого звания, возраста и пола.
Капитан Эхе, несмотря на жару, в своей прильбице, латах и епанче, терся тут же в толпе, стараясь протискаться вперед. Он так работал локтями, словно гуляй городок в разгар битвы, и со всех сторон на него сыпалась отборная брань.
– Ах, латиниц оголтелый, чтоб тебя разорвало!
– Куда прешь, леший? Не видишь, – живая душа?
Но капитан смело двигался вперед и, наконец, остановился в переднем ряду, рядом с каким-то дьяком. Нос у дьяка был сизый, обрюзглое лицо лоснилось от пота, синие губы отвисали, и он бормотал про себя:
– Господи Иисусе Христе, Сыне Божий!
– Едут! Едут! – гулом пронеслось в толпе.
И, действительно, в облаках пыли показался торжественный поезд. Впереди шли вершники по два в ряд, за ними целый полк стрельцов, потом послы, ездившие за высокими пленниками, и, наконец, огромная карета, запряженная восемью лошадьми цугом, а сзади царские встречные, посланные вперед, и опять стрельцы и дружины высланных навстречу князей и бояр.
И едва показалось это шествие, как в царском стане все пришло в движение. Заколебались в воздухе кресты, завеяли хоругви и длинным рядом установилось духовенство по чину.
Царь без шапки, с радостным, ликующим лицом, пошел быстро, забыв о царском сане. Шествие остановилось. Из колымаги вышел высокого роста человек в монашеской рясе, в клобуке, и двинулся к своему царственному сыну.
После тяжкой разлуки и волнений, сын увидел своего отца, перед которым в робости своей привык всегда покорно смиряться.
После гонений и плена, отец увидел своего сына, возмужавшего, окрепшего, волею народа вознесенного на необычайную высоту.
И взволнованный отец, почитая высокий сан своего сына, упал на землю и распростерся перед ним. Сын с воплем изумления и радости упал тоже. "И оба лежаста на земле, от очию, яко реки, радостныя слезы пролияху", повествует летописец, описывая этот радостный момент.
Все поле огласилось плачем, но это были радостные слезы. С просветленными лицами поднялись враз отец и сын и заключили друг друга в объятия.
Народ обнажил головы и упал на колени.
Даже капитан Эхе сдернул свою прильбицу и стал на колени.
– Да, да, – бормотал он, – ошень должны быть радые!
– Ошень, ошень! – передразнил его дьяк. – "И ангелы ликуют на небесах", вот; а ты, латиниц, "ошень"! И дьяк поднял кверху палец.
Поезда смешались. Отец с сыном, держась за руки, вошли в колымагу, и все тронулись к Кремлю. Народ побежал рядом с колымагою, сдавливая участников торжества. Все уже знали, что на Красную площадь выкатили бочки вина, и все спешили на даровое пирование.
Гул от звона и веселых кликов стоял в воздухе. Филарет сидел, держа за руку своего сына, а другою благословляя народ, и слезы умиления катились по его суровому изможденному лицу.
– Словно вновь рождаюсь! – говорил он, а сын его заливался слезами и целовал отцовскую руку.
У Кремля их снова встретило духовенство. Филарет вышел из колымаги и приложился к выложенным иконам. В соборе его встретил приехавший в Москву в то время Феофан, патриарх Иерусалимский, и отстоял благодарственный молебен. Филарет вошел, наконец во дворец и почти час оставался глаз на глаз со своим венчанным сыном. В Москве шло пирование. Выпущенные из тюрем колодники, пропойцы, ярыжки и скоморохи метались по улицам, наполняя их криками, песнями и бесчинствуя среди общего ликования.
8
Великий отец венчанного сына твердым шагом вошел в царские палаты и сказал сыну:
– В молельную!
Сын повел отца через приемные покои, через тронную палату, через свои горницы и ввели его в угловой покой, весь завешанный образами, перед которыми в драгоценных паникадилах тускло мигали неугасаемые лампадки. Дневной свет, врываясь через разноцветные стекла окон, побеждал таинственный сумрак углов, и свет лампадок тенями скользил по строгим ликам угодников.
В углу перед киотой стоял аналой, а перед ним был разостлан коврик.
Филарет вошел, осенил себя широким крестным знаменем и, став на колени, припал головой к полу.
Сын опустился с ним рядом в своем великолепном царском уборе, и трогательную картину они являли собою в этот торжественный момент.
С почтением, близким к благоговению, смотрел сын на своего отца; а тот в темной расе, с серебристыми волосами, со строгими чертами подвижнического лица, подымал свой стан, благоговейно крестился и снова падал ниц перед иконами.
Сын не мог молится, тронутый молитвами своего отца. Он смотрел и думал, как он мал и скуден перед своим великим отцом, так много послужившим родине, так пострадавшим за нее и от свои и от недругов. Чувствовал он, что близок миг, когда отец призовет его к ответу, и собирался с думами, и трепетал, и боялся, забыв свой трон и венец и видя себя только покорным сыном.
А Филарет продолжал молиться, и слезы оросили его лик, и смягчились суровые черты его энергичного лица.
О чем он молился?
Неисповедимыми путями ведет Господь жизнь человека, умаляя великого, возвеличивая малого.
Может быть, перед умственным оком Филарета промелькнула вся его жизнь. С молодости судьба взыскала его, наградив умом, доблестью и красотой. В ранних годах, водя войска на окраины, он покрыл себя славой победителя и пленял всех обаянием своей личности. Было время, в царствование Федора и потом Бориса Годунова, когда он считался первым щеголем при дворе, и много женских сердец завидовали счастью Ксении Шестовой.
Но сильнее их завидовал своему боярину пугливый Борис Годунов и, наконец, разразился над ним опалою. Силой постригли его в монахи и заключили в Антониево-Сийскую пустынь, где он промучился шесть лет, разлученный с женой (тоже постриженной) и дорогими детьми. Димитрий Самозванец возвратил его, возвел в сан митрополита ростовского и ярославского и дал ему душевный покой. Но недолго наслаждался им Филарет Никитич. Наступило смутное время, когда он показал всю доблесть свою, величие духа своего, посланный для переговоров с поляками, и потом наступило тяжкое время пленения.
И вот сын его венчан на царство, сам он снова на родине и народ русский смотрит на него с упованием. Не его ли заслугами отличен и возвеличен Михаил, этот нежный, слабым умом юноша, подчиненный власти своей матери? Не на его ли плечи ляжет теперь крест, возложенный на слабую шею сына? И он то смиренно благодарил Господа за милость, посланную ему, и за величие сына; то, полный честолюбивых мыслей, просил у Господа благословения на трудный подвиг правления.
Наконец, он встал, освеженный молитвою, и нежно помог подняться сыну, царское одеяние которого по своей тяжести требовало не малой силы от носившего его.
– Благослови! – припал к его руке Михаил.
– Благословен будь! – ответил отец, осеняя его крестом, и помолчав сказал:
– Господь Бог, правя волею народа, наложил на слабые плечи твои великое бремя. Поведай же мне, что делал, что думаешь делать, кого отличил и кого карал за это время!
Сын покорно опустил голову.
– Где государевы дела правишь? – спросил отец.
– Тут, батюшка!
Михаил ввел отца в соседний просторный покой, уставленный табуретами и креслами без спинок; посредине его стоял стол, покрытый сукном, на нем стояла чернильница с песочницей в виде ковчега и подле них лежали грудой наваленные белоснежные лебединые перья.
Подле чернильнице на цепочке был привешен серебряный свисток, заменявший в то время колокольчик, тут же лежали уховертки и зубочистки, а посредине стола длинными полосами нарезанная бумага. Исписанные полосы потом склеивались и свертывались в трубку, образуя свиток. Невдалеке, сбоку, лежала грифельная доска с грифелем в серебряной оправе.
По стенам покоя стояло еще несколько столов. На одних лежали грубо начерченные географические карты и астрономические таблицы с символическими изображениями созвездий; на других стояли часы, до которых Михаил Федорович был большой охотник.
Филарет строгим взглядом окинул покой и опустился на кресло, положив руки на его налокотники. Царь, все еще в облачении, сел напротив, и некоторое мгновение длилось тяжелое для него молчание.
– Слышал я, начал Филарет, – что в великом разорении царство твое?
– В великом, – прошептал царь Михаил.
– Что от врагов теснение великое, казны оскуднение, людишками гладь и бедствия всякие?
Царь опустил голову, но потом поднял ее и заговорил:
– Как пришли послы от земли до нас с матушкой, мы тотчас отказались. Замирения нет, раздор везде, вражды и ковы. Со слезами просит стали. Что делать?..
Филарет задумчиво покачал головой.
– Млад был, – сказал он, – скудоумен: окроме кельи матери что видел?..
Царь покраснел.
– Оттого и отнекивался и трепетал венец принять, но умолила и благословила матушка.
Он перевел дух и, отстегнув запонки у ворота своего кафтана, продолжал:
– До Москвы шли, поляки извести хотели. Крестьянин с Домнина Иван Сусанин, спасибо, злодеев с дороги сбил. На Москву пришли – разорение. Двора нет. Все огнем спалено и народ в плаче и бедствии. Молился я Господу: "Вразуми!" Не было тебя, государь-батюшка, не знал кому ввериться.
Филарет кивнул.
– И пошли бедствия на нас отовсюду. Поначалу Заруцкий с Маринкою смуту чинили. Князя Одоевского послал. Избили их. Ивашку повесили, Маринка в Коломне померла. А тут шведы Псков разбивали. Князя Трубецкого послал, его войско рассеяли, шведы Новгород грабили, – стал замирения просить, а там Лисовский лях, яко волк, по матушке Руси рыскал, воеводу Пожарского его изымать послал, увертлив пес. Разбойники на Волге собрались. Ляхи обижали. А тут и все разом: Согайдачный с казаками приспел, ляхи с Владиславом, под самую Москву от Покрова подошли. Не помоги Пресвятая Богородица, взяли бы Москву, а меня полонили. Помогла Заступница, и отбились, а теперь сделали договор, что бы мир на четырнадцать лет и шесть месяцев.
– Знаю! – остановил его Филарет и встав начал тихо ходить по горнице. Лицо его сурово нахмурилось.
– Казны не хватало, – тихо продолжал царь, – спасибо, людишки помогли: весь скарб снесли! Опять земские посошные брали с каждого быка.
– Слышь, подле себя дрянных людишек держишь, – заговорил вдруг Филарет. – Михалка да Бориска Салтыковы что за люди? Скоморохи, приспешники! А Морозов в загоне, Пожарский в вотчине!..
Царь покраснел.
– Любы мне Салтыковы, – ответил он тихо. – Скука берет подчас, а они такие веселые. Опять матушка им быть при мне наказала.
Лицо Филарета вдруг вспыхнуло.
– Не бабьему уму в государственное дело вмешиваться. Ей грехи замаливать, а не царя учить!
Михаил затрепетал. Он уже чувствовал над собой могучую волю отца.
Филарет подошел к нему и заговорил:
– Господь избрал тебя священным сосудом милости Своей и величия. Тяжкое бремя возложил на тебя народ твой, так будь царем: дай мир уставшим воевать, хлеба голодным, – будь покровом и защитою. Велик подвиг твой, так не скучать надобно и от скуки скоморохов держать, а трудиться неустанно, думая о благе народа своего. Окружить себя надо людьми ума государственного, а не бабьи наговоры слушать. Возвеличить имя свое надо и уготовить наследникам царство обильное, миром упокоенное!
Царь опустился на колени и проговорил потрясенный:
Батюшка, помоги!
Лицо Филарета просияло, он поднял сына и поцеловал его в лоб.
– Не оставлю тебя своим разумом! – сказал он. – Ну, а теперь, пожалуй, и опять на народ надобно. Заждались, чай тебя бояре: пирования ждут.
9
У храброго капитана рейтаров Эхе треском трещала голова в вечер торжественного дня въезда Филарета в Москву. Целый день он пьянствовал за царский счет и теперь сам не понимал, как снова очутился в рапате Федьки Беспалого. Он сидел на лавке. Рядом с ним, положив голову на стол дремал тощий дьяк с сизым носом, и тут же стояла огромная ендова водки, а с дугой стороны Эхе пьяный ярыжка, видимо, пил за счет капитана. В рапате стоял, как говорится, дым коромыслом: скомороший пляс, крик, песни, стук костей, громкая брань и ссора играющих.
– И вовсе ты не дьяк, сизый нос, – кричал ярыжка, видимо, чем-то задетый за живое. – У дьяка сума толстая, как брюхо, шапка бобровая, кафтан суконный; а ты есть оборвыш какой-то и шлык потерял!
– Яко пес брехающий! – поднимая голову, ответил дьяк, на миг протрезвляясь. – Язык плете, сам не разбере. С полгода назад я бы тебя в яме сгноил, на правеже бы забил, ибо был при пушкарском приказе отписной дьяк. Вот тебе, волчья сыть!
– А звать тебя?
– А звать меня Ануфрием Буковиновым!
– И врешь же ты, бесстыжие твои глаза! – с жаром вдруг вмешался в спор усатый стрелец. – Всех-то я наперечет знаю, и дьяки там испокон веков Федор Епанчинин да Василий Голованов, а ты просто отписчик из аптекарского приказа, а за пьянство тебя Федор Иванович Шереметьев палкою бил и со двора согнал.
– Ого-го! – загоготал ярыжка. – Пей, немчин, на посрамление его! Ай, да дьяк! Пьяница окаянный!
– Не пьяница я, брехун злоязычный, заплетающим языком ответил дьяк, не то есть пьяница, кто упившийся, ляжет спать, а то есть пьяница, кто упившийся, толчет, биет и сварится!
И с этими словами он опустил голову и захрапел.
– Водки! Табаку! Гуляй душа! – раздались в это время буйные крики, и ватага полупьяных, оборванных людей вломилась в рапату. Рыжий детина, что стоял у бочки за целовальника, мигом скрылся.
Толпа бросилась на бочку, поставив ее стоймя, и огромный мужик, вскочив вперед, могучим ударом кулака выбил из нее дно.
– Го-го-го! Ой, любо, братики, и мне! – загоготал пьяный ярыжка, выскакивая из-за стола.
В это время в горницу вбежал сам Федька Беспалый. Лицо его было бледно, волосенки растрепаны. Он поднял руки кверху и жалобно заголосил:
– Смилуйтесь, люди добрые! Мало ли вам дарового от царя-батюшки выставлено! Почто меня, сиротинку безродного, животишек решаете?
– Угощай, во здравие царей! – кричали пьяные голоса.
– Ой, бедная моя головушка!..
Федька беспомощно замахал руками.
– Добрый воин, помоги! – обратился он к Эхе. – Порешат они мое добро, ой, порешат!
– Я вам все покажу. За мной ребятки! – закричал ярыжка.
– Ой, не слушайте его, оголтелого, – завопил Федька, – сам меду бочки выкачу!
В горнице творилось нечто невообразимое.
Скоморохи и гулявшие гости, все присоединились к пьяной ватаге. Иные подле бочки торопились покончить с водкой, другие, открыв рундучок, набивали табачным зельем себе карманы, третьи стремились выбраться во двор, к хозяйскому погребку.
Эхе вдруг протрезвился, и у него вдруг выросла и окрепла мысль, раньше едва мелькавшая в его голове.
Мальчик!.. хорошенький мальчик в руках грубого скомороха; жалобный плач мальчика... Федька Беспалый с тем же мальчиком и опять жалобный плач. Эти воспоминания не давали покоя доброму Эхе, и весь день, во время самого буйного разгула, они вдруг пробуждались в пьяной голове рейтара, и он останавливался с недопитым ковшом в руке, и на лице отражалось сожаление.
– Выручу его! – мелькало в такие моменты в его мозгу и, вероятно, движимый этими мыслями, он и попал в рапату.
Теперь он все сразу припомнил, и в тот же миг в его голове созрело решение.
Он выпрямился во весь свой богатырский рост, положил одну руку на поясной нож, другой зажал пояс с деньгами и двинулся в толпу, что скучилась у дверей. Два ловких поворота плечами – и он без труда очутился на дворе, по которому, направляясь к погребу, уже бежало несколько оборванцев.
Эхе быстро перешел двор, обогнул избу и вошел в сад, прямо направляясь к сараю, в который прошлой ночью Федька Беспалый тащил хорошенького мальчика.
При слабом свете летней ночи он скоро увидел его и нашел дверь, запертую висячим замком. Не долго думая, он вынул нож и быстро, привычной рукой стал щипать им дерево вокруг прибоя. Скоро прибой уже чуть держался. Он положил нож и сильным толчком сорвал пробой, после чего распахнул дверь и вошел в сарай. В сарае было темно. Смрадный воздух после благоуханий сада закружил ему голову; под ногами зашуршала солома.
– Мальшик, а мальшик! – позвал он в темноте, чувствуя, что какие-то живые существа возятся в этом смрадном и темном помещении.
– Здесь, дяденька! – пискнул чей-то слабый голос. – Ты кто будешь?
– Глюпий! Иди сюда! Я тебя увести хочу, – ответил Эхе.
– Дяденька, и меня! Родименький, и меня! И меня! И Меня! – слабо зазвенели детские голоса с разных концов, и Эхе в недоумении остановился, разведя руками.
– Постой, дяденька, я огня засвечу! – нашелся один из них, и к удивлению капитана, в углу сарая, сперва слабо замерцал огонек, потом загорелась и лучина.
Эхе осторожно прошел в угол на свет и вздрогнул. На клочках гнилой соломы сидел безногий мальчик. Маленькое лицо его было сморщено в кулачок, глазки слезились и, протягивая лучину Эхе, он олицетворял собой тупую покорность.
– Ты кто же, мальчик? – спросил его участливо Эхе.
– Я?.. Я не знаю... – ответил мальчик. – Взяли меня давно-давно. Украли и привели сюда. Тут мне ноги жгли, потом крутили их, пока я не обезножил, и теперь меня Федька Беспалый за четыре алтына нищим дает. Сухоногим меня зовут. Меня он испортил.
– И меня! У меня глаз выжгли!..
– А у меня пальцы отрезали!..
– А мне руки вывернули! – раздались опять детские голоса, и тени оборванных, полунагих детей окружили его и тянули к нему свои руки; а со двора доносились крики, ругательства и пьяный смех.
У Эхе зашевелились волосы на голове.
– Бедний дети! – сказал он с чувством. – Мне нужен только один мальчик, которого вчера сюда дали вам!
– Это Мишутку тебе! – хором ответили мальчики. – Вон он в углу лежит. Огневица с ним. Мишутка, за тобой добрый дядя пришел!
Но из угла никто не отозвался на детский крик.
Эхе подошел с лучиной к углу и увидел раскинувшегося на соломе в жару того самого мальчика, которого вчера вечером привел скоморох к хозяину. Он быстро нагнулся и поднял его на свои сильные руки.
Он собирался уже уходить, когда новая мысль мелькнула у него.
– Слюшай! – сказал он всем. – Мой не могить вас брать за собой, но ви одни и дверь открыти. Не бегайть через двор: там пьяний, а бегай через собор и вон! Везде лучше, как здесь!
Безногий мальчик застонал от скорби и ужаса, но Эхе тотчас услыхал бойкий голос другого мальчика.
– Не бойся, Сухоног: я возьму тебя на плечи и выволоку. Будем жить вместе. Лазаря петь горазды, – чего еще нам?..
Маленькие тени друг за другом выходили из дверей и крались через сад. Здоровый мальчуган, лет тринадцать, пронес на плечах Сухонога и скрылся. Эхе дождался, пока не ушли все до последнего, и, бережно взяв больного мальчика на руку, с ножом в другой, двинулся из сада. Он не знал другой дороги, как через дверь, и решился идти по ней.
В это время пьяные крики перешли в дикий рев. Эхе увидел огоньки, зайцем пробежавшие по моховым стенам избы, и вдруг зарево осветило весь сад, двор, ватагу пьяных людей и Федьку Беспалого, который метался по двору, как безумный, то подбегая к горящему зданию, то отскакивая от него.
Эхе, не обращая внимания, благополучно перешел двор и быстрым шагом пошел по знакомой уже дороге через рынок и овощные ряды. Пожар разгорелся, охватил соседние постройки и далеко освещал все окрестности. С Москвы-реки неслись вопли погорельцев, толпы внезапно отрезвившихся людей бежали на пожар, а Эхе торопился уйти от пожара подальше, бережно неся на плече ребенка, который горел в огневице и палил его щеку жаром.
Выбирая более трезвых людей, Эхе у всех спрашивал дорогу в немецкую слободу и скоро вошел в нее. Те же моховые избушки, но они стояли ровными рядами, образуя прямую улицу, из которой во все стороны шли узенькие проулочки; и на Эхе сразу пахнуло чем-то родственным.
Он смело постучался в ставень первого оконца.
Через несколько минут калитка скрипнула, и из нее осторожно высунулась стриженная голова. Эхе быстро заговорил по-шведски, потом ломаным немецким языком, объясняя, кто он и зачем сюда пришел.
– Иди, иди ко мне! – радушно ответил ему немец, впуская его в калитку. – Я здешний цирюльник, Эдуард Штрассе, с сестрой живу! Милости просим, – горенка найдется. Сюда, сюда! Он запер калитку тяжелым засовом и ввел гостя в чистую горенку.
Эхе тотчас положил ребенка на лавку, подсунул ему под голову свою епанчу и огляделся.
В горенке стоял незатейливый шкап и подле него поставец с несколькими кубиками и чарками, у стены – стол, покрытый чистой скатертью и несколько табуреток; под ними на полке стояли банки с пиявками, ящик, вероятно, с ланцетами и несколько склянок с разноцветными жидкостями. По дугой стене тянулась лавка и над нею висела одинокая скрипка, а в углу, в ногах больного мальчика, стоял собранный скелет. Эхе тяжело опустился на стул в то время, как цирюльник наклонился над мальчиком и внимательно осматривал его.
– Благодарю тебя! – сказал рейтар на ломаном немецком языке. – Я никого тут не знаю в целом городе и пропал бы, кабы не ты.
– Ну, ну! – ответил немец. – Каждый из нас дал бы тебе приют. Мы все знаем, что такое одиночество среди этих дикарей, и потому живем очень дружно. Сегодня мы заперлись так рано потому, что русских боялись. Они пьют сегодня, а как напьются, то бывают очень буйны и часто к нам пристают.
Немец оставил мальчика, бережно поправил ему голову.
– Что с ним? – тревожно спросил Эхе.
– Так, маленькая горячка, лихорадка, а по ихнему, – немец усмехнулся, – огневица! Они, – он обратил к Эхе свое добродушное лицо с лукавыми глазами, – эту болезнь лечат, спрыскивая водой с уголька, ну, а мы питье даем, а потом натираем, чтобы испарину вызвать. Вот Каролина все это сделает!
Он встал и вышел, а через минуту вернулся с высокой белокурой девушкой. Она, вспыхнув под пристальным взглядом Эхе, сделала ему книксен, а потом быстро повернулась к мальчику и нежно поправила его волоса, сбившиеся на лоб.