Текст книги "В ответе за всё (СИ)"
Автор книги: А. Горбов
Жанры:
Научная фантастика
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 4 страниц)
И внутри тебя тоже нет.
Ты можешь только пялиться в белый пластик и иногда, когда шея болит не так сильно, поворачивать голову и смотреть на пляшущие цветные пятна в телевизоре. Звук ты не включаешь давно – всё равно ничего не можешь понять в гомоне, полном непонятных словечек. Тишина намного лучше, в ней иногда чудится, как тебя зовёт кто-то из прошлой жизни. И тогда ты вспоминаешь: лица, голоса, завитки волос, выбившиеся из прически Тани, маленького желтого цыпленка на подушке Стасика, красный мяч, скачущий по песку и падающий в воду.
Тихо, Стасик мой, не плачь, не утонет в речке мяч.
В груди загорается пожар. Ты хорошо знаешь его и встречаешь как старого друга. Врут ведь, что сердце слева, оно в самом центре, и приступ расходится из него волной огня, как круги по воде.
Твоя рука, обвитая набрякшими венами вперемежку с темными пятнами, тянется к красной кнопке. Милая, милая сестра в спасительном белом халате, тебе опять пора бежать на помощь. Рука ползет мучительно неторопливо, словно один за другим рвет слои невидимой пленки.
Пальцы упираются в стену, теплый пластик скользит под кожей, не давая опоры. Еще, еще чуть-чуть! Огонь в твоей груди пылает всё ярче, и ты почти достаешь до спасительной кнопки цвета крови.
Жар сменяется ледяным холодом. Боль уходит под напором сладкого ментола, словно тебе на полвека меньше и ты впервые пробуешь тонкую сигарету, взятую у той девчонки на остановке.
Рука бессильно падает на белую простыню. Чертов белый цвет, везде он! Хочется ругаться, но слишком поздно. Шея не болит, и голова сама падает набок. Исчезают звуки, и ты наблюдаешь, как широко открывает красный рот медсестра, вбежавшая в палату.
Поздно, родная. Слишком поздно.
Нет сил закрыть глаза, но это и не нужно.
Ты уже ничего не видишь. Свет уходит, и ты вместе с ним.
Он очнулся внезапно, словно от резкого хлопка над ухом, вздрогнул и открыл глаза.
Вокруг стоял темный осенний лес, над головой, среди голых ветвей, плыла серая хмарь. Под ногами скрипел песок, крупный и неуместно желтый, насыпанный узкой дорожкой, что тянулась в неизвестность между склизкими, блестящими стволами.
Руки! Он не узнавал свои пальцы – не скрюченные старческие, с буграми мослов, а молодые, неестественно бледные, с потемневшими ногтями. Да и сам он был другим. Боль не терзала тело, ноги, давно его не державшие, твердо стояли на земле. Шею щекотал меховой воротник короткой куртки. Он никогда не носил такую, хотя в молодости мечтал купить – как у пилотов-бомбардировщиков времен войны.
Он тронул лицо – худое, на впалых щеках колется щетина. Постояв несколько минут и привыкнув к себе новому, он двинулся по дорожке. Понял, что так и нужно.
Шагов слышно не было. Песок пожирал звуки, не давая им появиться на свет. Лес не казался страшным. Чего тут бояться? Только странная печаль висела в воздухе. Как паутина: вроде и нет её, а стоит лицом коснуться, и вот она на тебе.
Тропинка вывела к поляне.
Меж высокой, сухой и ломкой травы виднелся колодец: грубые камни, покрытые лишайником, сложены в высокое кольцо. А рядом стояла она: тоненькая, в простом белом платье, и глаза – цвета векового льда.
Он понял всё, но решил, что должен спросить.
– Я, – голос прозвучал глухо, – умер? А ты…
Она приложила палец к губам и покачала головой.
– Я твой друг. Никто не должен быть в одиночестве в такой момент.
Пальцы девушки, которая взяла его за руку, показались невыносимо горячими. Но избежать ее прикосновения, уклониться он не мог.
– Идем. Тут недалеко, – сказала она.
На третьем шагу он понял душой, что мёртв. Окончательно и бесповоротно. Пути обратно, через голый темный лес, не будет. Нет возврата ушедшему за черту. Тиски слова “навсегда” сдавили сердце с такой силой, что он пошатнулся.
Рука девушки, раскаленная, словно металл в работающей домне, удержала его. Жар пальцев, дарующий боль, не дал рухнуть на землю, свернуться калачиком и застыть в вечной тишине.
Он хотел бы этого… о, как бы он этого хотел!
Он шел дальше, осознание неизбежного давило, губы незнакомки шевелились, отсчитывая шаги.
На девятом из глаз потекли слезы: горе о тех, кого он оставил, вывернуло сердце наизнанку. Безысходная тоска криком поднялась из груди: так воют волки на курганах, так исходят криком над сырым ртом могилы, пожравшей близкого, так плачут дети, узнав, что папа больше не придет.
Он открыл рот, но не смог произнести не звука.
Колени подламывались, мысли катались внутри словно тысяча холодных ежей: зачем он тут, если больше никогда не будет рядом любимых? зачем этот лес? отпустите! забейте крышку домовины, уроните ее в черный проем, только заберите этот ужас, эти плач и тоску!
Девушка подхватила его под руку. Удержала. Не дала рухнуть на желтый песок.
Тот напоминал теперь кожу покойника.
– Я рядом. Я твой друг. Осталось немного. Чуть-чуть. Считай вместе со мной.
Ему было всё равно: переставляя мертвые ноги, бесцветным эхом повторяя слова девушки, он тонул в собственной скорби. Но шаг, сделанный с неимоверным трудом, делал эту скорбь все более и более тонкой.
На сороковом шаге лишь горечь, пустота и слезы.
Он помнил, он переживал это: стоял на перроне и смотрел, как уезжают вагоны, увозя человека. Осознавал то, что они больше не встретятся, хлебал полной чашей горечь, с которой придется жить дальше.
Жить? Ему?
– Мы пришли.
Сруб из светлого, помнящего солнечный свет дерева распахнул перед ним дверь.
Дом оказался баней: низкие потолки, узкие двери и маленькие окошки, за которыми плавают сиреневые сумерки.
Они сидели в предбаннике, за тяжелым столом без скатерти, что разделял их как баррикада. Глотая кипяток из железной кружки, он не чувствовал вообще ничего. Такой чай, из самовара, где хороводы чаинок перемежаются липовым цветом, иван-чаем и зверобоем, должен пахнуть одуряюще… но в ноздри лез только запах пыли, как после долгой дороги через степь.
Девушка поставила на стол песочные часы.
Хрупкое стекло с синими пластиковыми нашлепками с обоих концов, маленькая вещь из прошлой жизни. Он помнил их в мельчайших деталях: мама водила его на процедуры в поликлинику около дома, и там, в физиокабинете, надо было прислонять ноздрю к холодной трубке, откуда бил яркий, нестерпимый свет, такой сильный, что просвечивал крылья носа, давая увидеть тонкую паутину сосудов.
И сухонькая женщина ставила перед глазами такие часы, чтобы он позвал её, когда песок закончится. Только никогда не подходила сразу, заставляла волноваться: вдруг этот свет сожжет его изнутри?
– Рассказывай. С самого начала.
Тысячелетний лёд в её глазах был теплым, как первый поцелуй.
И он начал говорить, медленно, выдавливая из себя кашу клейких, перемешанных слов. Горло сжалось знакомым с детства спазмом: манная размазня с комочками, ужас детского садика.
Но чем дальше, тем легче было говорить о себе, о том, что ушло и сгинуло. Песок сыпался, вторя рассказу. Иногда часы останавливались, когда он врал сам себе или хотел увильнуть, не говорить про собственную вину. Приходилось возвращаться, резать память по живому, вытаскивать наружу грязные тряпки и еще что похуже. После этого становилось легче дышать – как после уборки в захламленном доме.
Время тянулось, давая возможность вспомнить и рассказать обо всём.
Радость от первой пятерки сменилась печалью от потерянного фломастера, чтобы уступить место первой любви, второму предательству, третьей лжи. Университет, работа. Танюшка. Маленький Стасик. Похороны. По песку катится красный мяч. Белый пластик потолка.
Вспомнить, назвать, подержать в пальцах и отпустить.
Песок пересыпался весь, сумерки за стеклом налились чернотой, глубокой, как спокойствие в его душе.
Девушка кивнула и поднялась.
– Время вышло. Тебе пора.
Дверь выпустила их во тьму внешнюю.
Далеко идти не пришлось.
На опушке голого леса его ждало белое снежное поле, над ним в вышине плыла Большая Медведица. Как он раньше не видел, что это не просто звезды, а самая настоящая медведица, хмурая, но указывающая путь запоздалому путнику?
Сейчас она скосила взгляд и негромко рыкнула – надо спешить.
Девушка указала на торчащие из сугроба лыжи.
– Иди прямо через поле. И торопись, я спущу их через час.
Он кивнул, догадываясь, кого она пустит по его следу.
Её губы клюнули его в лоб колючим поцелуем.
– Прощай, Странник.
Снег хлебной крошкой заскрипел под лыжами. Он обернулся только раз. Посмотрел на девушку, провожавшую его взглядом, и побежал быстрее и быстрее.
Поле быстро кончилось, и снова начался лес.
Только лес был другой, суровый, снежный, он скалися на нарушившего ледяной покой путешественника. Холод серебрился в воздухе серебряным отблеском, над сугробами танцевали прозрачные тени ледяных духов.
Но он не обращал внимания на эту красоту, он бежал и бежал очень быстро. Отталкивался палками, проскальзывал на поворотах в попытке выиграть гонку без ставок.
На редких прогалинах он видел меж ветвей небо, и Медведица рычала, подбадривая и подгоняя. Беги, пока не взошло солнце мертвых и Псы еще на привязи! Беги, мой мальчик! Без цели, без финиша, без сожалений, без передышки в пути. Позади ничего нет, а впереди только холод и ночь. Беги, мертвец!
Он выехал на лысый пригорок и оглянулся.
Позади, по дороге Млечного пути, восходили Гончие Псы, носы их рыскали в поисках следа.
Содрогнувшись, он оттолкнулся палками и помчался дальше.
Лес не заканчивался, сугробы белели как могильные холмики тех, кто бежал тут прежде. Стволы высились молчаливыми надгробными плитами, а ветки стыли в вышине крестами. Холод всё больше и больше пробирал, резал до самых костей. Шептал: “Остановись. Я спрячу тебя от Гончих. Заверну в белоснежный саван. Подарю вечный покой, без боли, без страданий, без чувств. Разве не этого ты хотел?”
Тогда он начал вспоминать: всё хорошее, что только сделал в жизни. Воспоминания дали тепло, согрели леденеющее тело, искорки побежали по заиндевелым пальцам, сил прибыло.
Он менял добро на тепло, добро от поданной милостыни до сказанной правды на крохи пламени...
Пока память не опустела.
Последние несколько шагов он сделал на одном упорстве. И холод отступил.
Перед ним лежала поляна, черная от золы, что лежала на ослепительно-белом снегу. А в центре ее стоял некто очень хорошо знакомый, стоял, сложив руки на груди. Он сам, только старый, вроде бы оставшийся лежать в больничной палате.
Они встретились в центре аспидно-черного круга.
Двойник ударил молча. Под дых, сбивая дыхание.
Он упал на колени: это был очень знакомый удар, такой он когда-то отвесил Пашке, ни за что, если разобраться. А старик ударил опять, на этот раз по лицу: пощечина, не больно, но обидно. Да, это его пощечина, он вспомнил, как дал её. Прости, Светка!
Удары сыпались один за другим. Каждый из них он помнил, он наносил. Небо! Зачем всё это было в его жизни? Для чего он творил эти жестокие глупости?
После очередного удара он просто упал лицом в черный снег и остался лежать. Старик сплюнул и заговорил, и слова его оказались больнее и сильнее любых ударов, кулаком ли, ножом.
А в небе над ним сияло созвездие Весов.
Не отмеряющее никогда и ничего для человека, терпеливо ждущее мига, когда он войдет в черный круг, дабы взвесить его дела полной мерой.
Старик замолчал.
Выждал, пока беглец поднимется, и отвесил последнюю затрещину.
– Иди, тебе туда, – морщинистая рука поднялась, указывая на прогалину между деревьев.
– Благодарю, – сквозь разбитые губы смог выдавить он.
Старик отмахнулся.
– Беги, они рядом.
И он побежал, слыша за спиной лай преследователей.
Снова его обнимал лес, снова терзал кожу и мускулы свирепый, неземной холод. Но бежать было стократ легче, ведь больше не давил на плечи невидимый груз. Искупление, горькое на вкус как лекарство было медом во чреве.
Снег стал рыхлым, мокрым от воды, появились лысые темные проталины. Воздух наполнился еле заметным теплом и ветви перестали напоминать застывшие кости.
Вскоре он снял лыжи, поставил у дерева и пошел пешком.
Земля, совершенно свободная от снега, мягко пружинила под ногами. Запах? Он чувствовал его. Тонкий, едва уловимый запах клейких почек, еще не раскрывшихся, но готовых выпустить в мир первую зелень.
Сумерки потускнели, выцвели, давая стечь чернилам ночи в землю.
Он вышел на пригорок.
Перед ним лежал луг, в утренних сумерках над травой плыл туман, за лугом горел огонек.
Желтый свет в окошке.
Ты бежишь. Сбивая дыхание, путаясь в собственных ногах, хватая ртом воздух. Туда, где горит свеча, поставленная на окно. Туда, где тебя ждут, не спят всю ночь, смотрят в темноту, надеются, что ты дойдешь, не заблудишься в лесу.
И в горле стоит комок, не давая закричать.
Всё ближе и ближе дом. Ты пугаешься, когда свеча потухает. Не ждут? Забыли? Отчаялись?
Нет! Нет!
Светом окантован контур двери. Никто не забыл, тебя встречают!
Ты подбегаешь к дому. Над крышей сияет Южный Крест.
Дверь открывается.
“Если я пойду и долиною смертной тени, не убоюсь...” Псалом 22-4
Фёкла Центавра
Тётку Фёклу считали сумасшедшей. Не опасной психованной, а просто дурочкой. Жила она в последнем доме на нашей улице, держала кур и несколько коз, с соседями практически не общалась. Я иногда её видел – зайдёт к моей бабке, чаю выпьет, помолчит и уйдёт. По весне, рассказывали, у неё обострение: перед самым рассветом бродит по улице, стонет во весь голос, а в синих глазах такая тоска стоит неземная, что даже подходить страшно.
В тот год, я с начала зимы у бабки моей жил. Вроде как в гости приехал и задержался. Если честно – то прятался я от “деловых партнёров”. Время было нехорошее, на самом излёте девяностых, тогда из-за мелкого долга и закопать могли. Потом, конечно, выкрутился, расплатился и с бизнесом завязал. Но тот год безвылазно сидел в деревне у бабки. Перечитал всё, что было у неё в шкафу, даже переписку Ленина с Каутским. Дров на три года вперёд напилил. У сарая стену поправил. И всё равно от скуки на стенку лез.
– Сходи к Фёкле, – как-то мне бабка после завтрака говорит, – помоги, чем сможешь. Ей без мужской руки-то тяжело жить.
Я сначала отказывался: не люблю сумасшедших.
– Сходи, – настаивала бабка, – родственница всё-таки. Троюродная сестра тебе будет. Не бойся, кидаться не будет, тихая она.
Ладно, думаю, схожу. Всё равно делать нечего.
Зашёл во двор, эй, говорю, есть кто живой? Не отзывается никто, только занавески на окне дрогнули. Присел на скамеечку, закурил, греюсь себе на солнышке.
– Чего припёрся?
Фёкла на крыльцо вышла и смотрит на меня. Вроде сердито, но без злости.
– Да по-соседски зашёл, может, помочь надо.
– Баба Маша прислала? – Фёкла щурилась от яркого света, совершенно непохожая на сумасшедшую в этот момент, – Ну, дров можешь нарубить, если пришёл.
Повернулась и в дом ушла. Ну и ладно! Взялся за топор, помахал им в охотку – люблю я это дело, если никто над душой не стоит.
– Чай будешь?
Фёкла подошла совершенно беззвучно. Хмурилась, смотрела на меня исподлобья, теребила пальцами край куртки.
– А если буду?
– Пойдём тогда, хватит уже.
Молча напоила меня чаем с крыжовниковым вареньем. А я всё по сторонам смотрел: дома у неё чисто, уютно. И что удивительно, на стенах фотографии из журналов. Только не море, не цветы, а всё больше звёзды, галактики, туманности всякие.
– Чё смотришь? Всегда мне это дело нравилось, даже в школе по астрономии пятёрка была.
Я пожал плечами – мне вот самолёты нравятся, хотя и пролетел с поступлением в лётное. Ну троечник я был, что с меня взять.
– В субботу зайди, – вдруг сказала Фёкла, – курицу зарубить хочу, а у самой рука не поднимается. Поможешь?
– Ага.
Так и пошло. Я к ней заскакивал, помогал чем мог. Она меня чаем поила, всегда с крыжовниковым вареньем. Люблю, говорит, его. Ну и разговаривали: она о звёздах, я о самолётах.
В начале апреля выбрался я в город. По-тихому, стараясь не попадаться на глаза знакомым. Сделал кое-что, и быстренько назад. Только не удержался, зашёл к школьному дружку, Витальке Смолянинову, и выпросил у него старый телескоп. Советский ещё, на стойке со ржавыми разводами. Он покочевряжился, мол отцовский, но отдал – всё равно на балконе только место занимал.
Как я его тащил отдельная история. Тяжелённый деревянный ящик, килограмм тридцать. В электричку запихивался, так меня чуть не убили. Менты на вокзале прикопались: что везёшь, куда, а открой. Когда телескоп увидели, ржать стали.
Но всё это окупилось, когда я его Фёкле приволок. Она аж разрыдалась, когда увидела. Обняла телескоп и сидит, гладит как котёнка. Я не стал смотреть – ушёл домой и улыбался всё дорогу.
Май уже наступил. Проснулся я как-то рано, до рассвета. Вышел во двор, стою, курю. Слышу – вроде стонет кто-то. Жалобно так, с надрывом. Выглянул за калитку, а там Фёкла. Идёт по улице, расхристанная, глаза шальные. Как пьяная шатается и мычит невнятно.
Догнал я её, за плечи обнял и домой отвёл. Долго её чаем отпаивал, пока в себя не пришла.
– Увидел, какая я сумасшедшая, братец?
– Ерунда, – говорю, – с кем не бывает.
– Плохо мне, – отвечает, – совсем уже нет сил его ждать.
– Кого?
Тут-то она стала рассказывать.
– Молодой ещё была. Замуж не звали, да я и не хотела. Читать любила, в город в музеи моталась, в планетарий. А мужики, что мне они? Только выпить, да песни орать могут. Родня ругалась, а поделать ничего не могла. Психованной не называли, но чудачкой считали.
Через год как родители померли, ходила я в лес. Грибов набрать, или ягоды, не помню уже. Далеко забрела, за лог, там, где красные валуны стоят. А там, он лежит: разбитый космический корабль. Не как НЛО в газетах рисуют, а длинная такая штука, как самолёт. И он раненый.
Не слишком на человека похож, но и не чудовище какое. Жалко мне его стало. На себе домой притащила, несколько месяцев выхаживала. Всех кур на бульон для него извела. Козу взяла, чтобы молоком его поить. И вытащила, можно сказать, с того света.
Год он у меня жил. Скрывался от других людей, никому не показывался. Да и я следом за ним стала соседей избегать. Язык его выучила: вроде как на китайский похож, только языком сложно щёлкать надо.
Сдружились мы с ним. Разговаривали. Ночами на небо смотрели. Он мне звезду показал, редко её увидеть можно, над самым горизонтом в созвездии Центавра. Сказал, я её в честь тебя назову: Фёкла. Чтобы знали, что ты меня спасла.
А потом, починил он свой звездолёт и улетел. Говорит, только на одного там есть место. Вот вернусь к себе, возьму другой корабль и вернусь за тобой. Покажу тебе другие миры, расскажу всем, как ты меня из могилы вытащила. И улетел. А я осталась.
Так и жду его. Каждую весну, как очередная годовщина, так мне плохо. Обманул, думаю. Или в пути задержался. Не знаю. А что сумасшедшей люди зовут, так мне и дела нет. Что они понимают, а?
Не стал я ничего говорить. Накапал валерьянки и спать уложил. А сам домой пошёл.
Только на следующую ночь меня бабка с криком разбудила:
– Пожар! Вставай, горим!
Выскочил я на улицу, дымом воняет, светло от огня. А только не наш дом полыхает, а Фёклы. Кинулся туда, соседи сбежались. Пожарные к нам и раньше не приезжали, а сейчас и вовсе не дозвонились. Сами стали тушить, да всё без толку. Сгорел дом подчистую.
Пропала Фёкла. Менты приезжали, но тела на пожарище не нашли. То ли сгорела подчистую, то ли и не было её там. Сгинула, как и не было.
Позже, под конец лета, я в лес сходил. Туда, за лог где красные валуны. Врать не буду, следов пришельцев я не нашёл. Только поляну дочерна выгоревшую. Может, молния в дерево ударила, может и правда, прилетал кто. Не знаю, а врать не хочу.
Только с того пожара и моя жизнь поменялась. Закрыл я долги, расплатился и уехал. Год книжки грыз, на репетиторов тратился, но в лётное поступил. Уже который год командиром ИЛа летаю.
Частенько, когда ночной рейс, отдаю управление второму пилоту и смотрю на небо. Нахожу созвездие Центавра и гадаю: какая из этих звёзд зовётся Фёкла?








