355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Веркор » Сильва » Текст книги (страница 13)
Сильва
  • Текст добавлен: 25 сентября 2016, 22:44

Текст книги "Сильва"


Автор книги: Веркор


Жанр:

   

Прочая проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 13 (всего у книги 13 страниц)

Я рассказывал уже, как долго мы боролись с ее неприятием изображений, по крайней мере тех, что представляли живые существа; потом она как будто узнала на картинке неподвижную собаку – и соотнесла ее с мертвым Бароном. Это откровение потрясло ее со странной силой (вопли, всхлипывания и выкрикиваемое сквозь рыдания имя пса), но в то же время открыло в этом мозгу, полном еще запертых дверей, широкий путь в область, богатую многими дальнейшими перспективами: уже назавтра она действительно увидела и узнала изображения и, разглядывая их, вскрикивала от восторга. Нэнни вручила ей карандаш и бумагу и научила пользоваться ими. Сперва ее ученица, естественно, лишь марала бумагу, подобно совсем маленьким детям, – чиркая карандашом во все стороны и без разбора; но уже один тот факт, что она пыталась рисовать, был весьма примечателен; когда у нее из-под карандаша случайно выходила округлая линия, она восклицала: "Яблоко!" – и смеялась. Вообще Сильва смеялась все чаще и чаще, подтверждая этим мою скромную гипотезу: именно смерть, я был уверен, побудила ее к смеху. Ибо если из всех живых существ одни только люди знают, что смерть есть всеобщий удел, то одни лишь люди и умеют смеяться, и в этом их спасение. Атавистический страх смерти, неосознаваемый и глубоко запрятанный в душе, сидит в нас с самого детства, и когда что-нибудь, хоть на миг, освобождает нас от него, то внезапно нас охватывает такое ликование, что все тело содрогается в "грубых спазмах". Мы ищем в смехе, в комических ситуациях миг передышки, короткий миг органического забвения нашего человеческого состояния: в тот миг, когда нас сотрясает смех, мы бессмертны. Сильва всегда смеялась после испуга. И еще – но далеко не всегда – видя неожиданный результат каких-нибудь своих действий. Нарисовать, вовсе не стремясь к этому, яблоко явилось одним из таких результатов. И, чтобы продлить удовольствие, она начала рисовать уже целенаправленно. Потом она узнала от Нэнни, что в кружке можно изобразить глаза, нос, рот, и принялась с детским усердием рисовать "человечков". Всегда лежащих.

– Почему они лежат? – спросила ее наконец заинтересованная Нэнни.

– Бонни больше не играть, – ответила моя лисица и со смехом бросилась мне на шею, целуя, покусывая и демонстративно радуясь тому, что я еще жив.

Я рассказываю об этом не для того, чтобы описать педагогические приемы миссис Бамли. Они оказались превосходны, быстры и эффективны. Вскоре Сильва научилась различать не только картинки, но и звуки: "Прослушайте, глядя на гласные, прослушайте, глядя на согласные, прослушайте звукосочетания". Когда она поняла, что крик, слово можно запечатлеть на бумаге, перед нею открылись двери в новую область – область абстрактных идей. Ей становились доступны такие понятия, как "время", "пространство". И теперь слова "через много-много времени" (которые прежде способны были только смягчить ужасное открытие, что смерть Барона – это и моя, и ее смерть, и эта смерть делала нас в ее мозгу, еще пока лисьем, еще пока незнакомом с понятием длительности, одновременно и живыми, и мертвыми) стали ей доступны, и мрачная перспектива смерти отодвинулась настолько далеко, что она перестала о ней и думать.

В формирующемся сознании Сильвы от нее теперь осталась неизгладимая мета, полуосознаваемый отпечаток, но отпечаток этот требовал, чтобы она непрерывно двигалась вперед – так в самом сердце корабля, невидимая и неслышимая для всех, тайно работает машина.

30

Есть ли необходимость продолжать? Открывая эту тетрадь, я хотел написать историю одной метаморфозы. Я сделал это. Хорошие писатели уверяют, что род людской – это результат раскола: фрагмент взбунтовавшейся природы, тщетно борющейся с самого своего начала за то, чтобы сорвать маску с тайны, скрывающей смысл бытия. И моя маленькая лисица, сделав шаг, после которого путь назад ей был отрезан, полностью перешла в стан раскольников. Что в ней оставалось от прежнего состояния? Слабое воспоминание, и только. Теперь она очеловечилась до глубины души. Конечно, нам предстояло еще воспитывать и воспитывать ее, в обоих смыслах этого слова, но это уже было за пределами самого факта ее перерождения. Метаморфоза свершилась.

Так о чем же еще рассказывать – разве только о тех успехах, которые делает ребенок, находясь в руках добрых наставников. Доктор Салливен давно предупредил меня об этом: "Она начнет задавать вопросы, и тогда только держитесь!" Сильва не сразу приступила к вопросам – для этого ей понадобился более мощный стимул, чем узнавание себя в зеркале. Но теперь о боже! Каждый из нас имел дело с детьми, которые мучат вас вопросами обо всем и ни о чем. Но это просто ангелы скромности по сравнению с Сильвой в тот период, да еще с той отягчающей разницей, что у нее-то был мозг взрослого человека и ее не удавалось провести теми неопределенными ответами, которыми вроде бы довольствуются дети. Итак, ее вопросы были весьма щекотливы и более чем неразрешимы: "Почему живут? Почему умирают?" Смерть бедняги Барона не переставала смутно руководить направлением ее мышления, которое, в общем-то, и вылупилось из своей скорлупы под воздействием этого шока. Сильва желала узнать не больше и не меньше как начало и конец всех вещей.

Ибо всякая вещь, которая, в бытность ее лисицей по развитию, не внушала ей ни интереса, ни беспокойства, нынче осознавалась ею с боязливой остротой: "Почему день, почему ночь? Что такое солнце? А луна? А звезды? Небо – это где кончается?" И наступил день, когда она спросила: "А почему существует – все это?"

Откровенно говоря, в тот момент такой определенный вопрос поразил меня скорее по форме, чем по сути: "существует" относилось, конечно, к самой Сильве, но и последовавшее за ним "все это" явно затрагивало также и ее. "Существует" и "все это", Сильва и вселенная, оказались, таким образом, неразличимо спутанными у нее в голове – раздел еще не произошел окончательно. Впрочем, и тон вопроса был слишком недоуменным – то начался экскурс в неизведанный край, полный опасных загадок, пугающих горизонтов; недоумение это еще не было волнением, первой дрожью нетерпения, предчувствием взрыва: Сильва даже и не подозревала (да и как она могла бы заподозрить?), что на свой вопрос она никогда, никогда не получит ответа.

Для того чтобы последние связи с ее прежней природой были наконец грубо оборваны, а раскол безжалостно совершен, потребовалось, чтобы она услышала мое откровенное признание: "Бедная моя малышка, я бы очень хотел тебе объяснить, почему мы существуем, но, к, несчастью, никто этого не знает"; потребовалось повторить ей это не раз и не два, но десять раз подряд, ибо она упорно отказывалась поверить, невзирая на мои уточнения и разъяснения, что на такой простой и очевидный вопрос не существует ответа, и долго считала, что я по каким-то непонятным причинам скрываю от нее правду. И я помню, ах, как ясно помню ее остренькое изумленное личико, настоящую лисью мордочку, вспыхнувшую недоверчивым гневом, глаза, засверкавшие от закипевшего раздражения; я помню, с какой яростью она, топнув наконец ногой, бросила мне как обвинение, со сдержанным рыданием в голосе:

– Ну так что же, совсем _ничего_ не знают?

И я вынужден был признать, что люди и в самом деле не знают ничего, живут и умирают, так и не проникнув в главную тайну бытия, и что как раз в том и состоит величие науки, которая стремится проникнуть... Тут Сильва прервала меня еще яростнее:

– Как? Какое величие? Почему надо искать? Раз живут, должны знать! Почему не знают? Нарочно? Нам мешают?

Я молчал, пораженный и слегка пристыженный. Ибо мало сказать, что проницательность этого последнего вопроса поразила меня – она открыла мне глаза. Я не принадлежу к тем людям, которые сверх меры увлекаются метафизикой; я всегда принимал вещи такими, какие они есть, подходя к ним вполне практически, как и подобает сельскому жителю. И теперь я говорил себе, что странное наблюдение, сделанное моей человекообразной лисичкой, никогда не приходило мне в голову, несмотря на полную его очевидность. И думал: много ли найдется людей, способных сформулировать эту мысль столь ясно, да и многие ли ученые обратят внимание на то, что содержалось в ней примитивного и одновременно фундаментального. В самом деле, "почему не знают?" и "почему нам мешают?" Тысяча чертей, это изумление, этот гнев Сильвы – не были ли они основой всего – всего, что составляет благородство человеческого разума? Но человек заплутал среди деревьев бесчисленных вопросов, не видя из-за них леса главного вопроса, объединяющего их все: почему, с какой целью наш мозг был создан столь законченным, что он способен все понять, но столь искалеченным, что ничего не знает – ни того, что есть он сам, ни тела, которым он управляет, ни той вселенной, которая все порождает. И именно потому, что мозг моей лисицы был девственно чист и у нее не было возможности еще в детстве заблудиться среди деревьев, она и угодила сразу в лес этого "почему?", о котором люди никогда не думают, и это-то и есть самая поразительная и необъяснимая непоследовательность человеческого разума.

...Этот вопрос, обладай люди хоть малейшим здравым смыслом, должен был бы руководить всеми их деяниями, всеми помыслами; и он же, начиная с этого дня, стал направлять все усилия Сильвы. Она вложила в свое стремление постичь смысл окружающего ее мира упорный и пламенный пыл. Нэнни учила ее читать по Библии, и Сильва погрузилась в это чтение со страстным увлечением и интересом, которые напоминали мне зияющий пустой бурдюк, жаждущий вопросов, часто еще неясно сформулированных, но срочно требующих ответа, и вдруг щедро, через край, наполненный водой. Я был даже несколько смущен: будучи добрым христианином, я все же испытывал смутное ощущение, что обманываю Сильву, злоупотребляю ее доверием. Перед таким голодом познания мне оставалось лишь констатировать, что она поглотила бы с одинаковой жадностью любую предложенную ей пищу для ума. Теперь я имел возможность убедиться воочию, в "чистом виде", в размерах этого всеобъемлющего голода и соответственно оценить заслуги священников, насыщающих страждущие души. Я говорил себе: уж они-то, они от века, во всех религиях, заранее "обречены" на успех. И я чувствовал, как пошатнулась теперь моя собственная вера. Правда, она никогда не была особенно крепкой.

Я со своей стороны давал Сильве читать простенькие трактаты о природе вещей и постепенно убедился – признаюсь, с некоторым удовольствием, – что она если и не предпочитала их Евангелию миссис Бамли (единственный мой упрек к ней состоял в том, что она слишком уж пламенная папистка), то по крайней мере уделяла им куда больше времени. Также я констатировал у Сильвы явление, о котором уже упоминал, – она косвенным образом подтвердила его не только для себя, но и для большинства людей: по мере того как ее мозг обогащался, иначе говоря, все больше узнавал о собственном неведении, о неисчислимом множестве неизвестных ему вещей, она все дальше отходила от целого, забывала о том взрыве, который заставил ее взбунтоваться: забывала о самом этом неведении. Она не принимала его больше в расчет, но мало-помалу ее начали даже раздражать мои упоминания о нем. Словно и для нее отдельные деревья начали заслонять лес и она потеряла интерес к нему. По мере того как приобретенные знания открывали ей новые пробелы, она со страстным нетерпением стремилась заполнить их, но поскольку пробелы эти состояли из все более мелких частностей, то и интересы ее поневоле проявлялись во все более тесных границах. И это вполне естественно привело ее к тому, что она почти полностью отошла от главной онтологической [онтология – раздел философии, наука о бытии; термин введен немецким философом Р.Гоклениусом (1613)] проблемы, чтобы заняться реальными и практическими материями: открывала для себя осязаемый мир, бурлящий уже полученными знаниями, определенными предметами, названными чувствами, оцененными ощущениями, объяснимыми связями, она избавлялась от беспокойства, а вместе с ним от ощущения этого общего Незнания, которое с самого начала так испугало ее. Одним словом, она мысленно – и почти молниеносно – переходила от страхов палеолита к убаюкивающей надежности современной британской цивилизации. Но это довольно неожиданное стремление мчаться во весь опор по дороге знаний было, впрочем, далеко не единственным поводом для моего удивления. Сколько же времени, вспоминал я, моя милая лисичка в человеческом облике затратила на переход от звериной ночи к первым, еще неясным проблескам зари? Месяцы, почти целый год. Тогда как ей понадобилось всего несколько недель, считая с того еще памятного дня, когда она открыла сама себя, одновременно существующую и смертную, чтобы ее разум жадно воспринял огромную сумму знаний, иногда весьма сложных для понимания. Так тоненькая струйка из источника еле-еле сочится под незыблемым, казалось бы, утесом. А потом какой-нибудь камешек сдвигается, буквально на несколько сантиметров, и вдруг все рушится под напором буйного, неостановимого водопада.

– Ну что? – торжествовал доктор Салливен. – Не предупреждал ли я вас, что ваша лисичка, очеловечившись, познакомит нас с историей человечества? Пять тысяч веков полного мрака на то, чтобы, карабкаясь, выбраться из бездны дикого неразумия, и всего двадцать веков, но осиянных гением Платона, Ньютона, Эйнштейна! И в случае с Сильвой абсолютно те же пропорции! Что же вы теперь будете с ней делать? – осведомился он. – Она как будто проявляет большие способности к учению?

Доктор, конечно, выказывал излишний оптимизм. И однако я уже начинал серьезно подумывать о том, чтобы приискать для Сильвы подходящее учебное заведение, когда Нэнни стыдливо сообщила мне нечто из ряда вон выходящее. Факты были настолько очевидны, что сомневаться в них не приходилось: мы с ужасом убедились, что Сильва беременна.

Вот когда я был сброшен с облаков на землю! Если бы можно было считать Сильву лисицей, я, вероятно, придал бы этому событию куда меньше значения. Но она давно уже не была ею. И нравилось мне это или нет, но для меня, как и для всех окружающих, она теперь являла собой молодую девушку, чье существование в силу обстоятельств было ограничено рамками нашего социального круга. И ни я, ни она не могли избавиться от них. Каковы же были теперь, в этой ситуации, мои обязательства? Что я должен был решить ради ее будущего – и ради своего собственного?

О, если бы я мог по крайней мере надеяться быть отцом этого ребенка! Это не исключалось, но на сей счет я не питал особых иллюзий: столько же шансов имел и злосчастный Джереми. Да и разве не мог какой-нибудь предприимчивый лесной бродяга опередить этого дурацкого орангутанга? Сильву расспрашивать бесполезно: она, конечно, ничего не знала, ни о чем не помнила – ведь когда она зачала, она еще мыслила как лисица. Но когда она произведет на свет ребенка, она уже будет женщиной. Так что можно себе представить мое смятение.

Да и не мог я пока ясно определить, было ли мое чувство к ней любовью любовника или отца. Конечно, мысль о том, чтобы уступить это юное существо Джереми, вызывала у меня яростную ревность, но ведь и отцы часто испытывают подобное чувство перед позорным мезальянсом дочери. "Ну хорошо, – думал я, силясь рассуждать бесстрастно, – а если это все же ребенок той гориллы? Имеешь ли ты право отнимать его у отца? Но тогда какое воспитание ждет несчастного малыша, чьи родители – питекантроп и безмозглая лисица? Должен ли ты оставить их в покое, как советовал этот дурак Уолбертон, и пусть делают из своего отпрыска третьего кретина? Ну хорошо, предположим, ты мог бы принять участие в его воспитании. Но ведь это лишь при условии, что родители согласятся доверить его тебе, а со стороны гориллы Джереми это бы меня очень удивило. И потом, не кажется ли тебе, мой милый, что ты сейчас распоряжаешься Сильвой, как вещью, точно шкафом или кобылой. Но она ведь больше не лисица. Напротив, она весьма убедительно доказала, что стала таким же человеком, как и ты! И значит, имеет полное право распоряжаться собой. Кто говорит, что теперь ей захочется жить с этим дикарем? Ага, ты еще не осмеливаешься признаться себе в том, что она тоже как будто любит тебя, и любит как женщина, и ты больше не можешь этого отрицать, и она тебе это доказала... Да, но ребенок? А что она знает о нем? Может ли женщина, которой она стала, отвечать за действия лисицы, которой она была? О Господи, сокрушался я, если бы она родила раньше, когда еще была неразумной, как все звери! Она произвела бы ребенка на свет в блаженном неведении животного, неспособного ни вопрошать себя, ни удивляться. Теперь же держись! – она засыплет нас всеми возможными и невозможными вопросами, вплоть до самых неприличных. Когда Сильва замучивала нас ими вконец, мы, как правило, отделывались классической формулой: "Это ты поймешь позже", и она не настаивала, только бросала на нас разъяренный взгляд, дававший нам понять, что ее молодой мозг терзают великие пертурбации. И вот теперь она увидит, что толстеет. Что мы ей скажем? А уж когда родится ребенок!.."

Мы выбрали золотую середину: Нэнни, дабы предупредить расспросы, посвятила Сильву в тайну рождения ребенка (но не в тайну зачатия). Так что, обладай Сильва чуть более развитым умом, ей пришлось бы заключить, что она понесла от Святого Духа. На какое-то время эти разъяснения разрешили ее внутренние проблемы: она и в самом деле стала с этого дня выказывать детское нетерпение к появлению будущего младенца. Но это никоим образом не устраняло проблемы общественной. Я решил посоветоваться с доктором Салливеном.

– Я ведь вас давно предупреждал! – ответил он с тяжеловесной игривостью. – В первый же день я предсказал вам, что вы уладите это дело, лишь женившись на ней.

И верно, он говорил именно так; подумать только, что я воспринял тогда эти слова как безвкусную шутку! Нынче же все указывало на то, что доктор оказывался прав и что любое другое решение принесет Сильве, а потом и ее ребенку непоправимый вред. Отсюда следовал другой, довольно парадоксальный вывод, а именно: было бы гораздо лучше, если бы все думали, что ребенок этот именно мой и что я сблизился с моей лисицей именно для того, чтобы не провоцировать ее слишком долгим воздержанием на бегство в лес, как весной, когда она встретила там своего питекантропа. Так на чем же, черт побери, зиждутся законы нравственности и приличия? Неужели основы их столь зыбки, что я смог нарушить их в то время, как старался соблюдать? Все опять побуждало меня к размышлениям об основах добрых нравов и о том, как они двусмысленны и шатки. Я понял, насколько случайны их принципы, которые в любой момент мы, люди, можем подвергнуть сомнению под давлением различных обстоятельств. Как бы то ни было, а из создавшейся ситуации существовал липа один выход: наш брак. В глубине души я, в общем-то, радовался этой необходимости, отвечавшей моим тайным пожеланиям. Да к тому же не было никаких сомнений в том, что в разумный срок и при разумном терпении Сильва станет вполне презентабельной, приличной особой. Она, конечно, пока еще изъяснялась, как малое дитя, но разве не говорят точно так же многие вполне взрослые англичанки? И разве их наивное сюсюканье не придает им дополнительный шарм? Так что здесь мне беспокоиться было не о чем.

И все-таки я не мог окончательно решиться на этот шаг, я раздумывал, я колебался. Я помнил о единственном, но весьма щекотливом препятствии к этому браку, но ничего не предпринимал к его устранению: Сильва пока что не имела никакого законного гражданского статуса. Ее рождение, даже от неизвестных родителей, нигде не было зафиксировано, и я до сих пор не придумал никакой лазейки, чтобы как-нибудь объяснить это отсутствие метрики. Мне очень не хотелось прибегать к фальшивым документам. И вот я ждал, когда ко мне придет какая-нибудь спасительная идея, а пока успокаивал себя: время терпит. По правде сказать, я, к великому сожалению, просто-напросто не обладаю бойцовским характером. К тому же я втайне побаивался сплетен. Я опасался испытаний, конечно грозивших мне в нашем кругу, если я женюсь на туземке, как выразилась Дороти, да еще вдобавок на матери-одиночке. Моя новая блестящая теория о том, что составляет качество души человека, почему-то вспоминалась мне все реже и реже, ввиду усилий, необходимых для того, чтобы внушить эту теорию другим. Я думал о себе больше, чем о Сильве.

А она тем временем уже начала полнеть. И строить предположения, каким будет ребенок, которого она произведет на свет. Никогда не видя детей, она воображала себе бог знает что. Нэнни показала ей мой семейный альбом, где по меньшей мере двадцать новорожденных возлежали на животе на подушках. Тогда Сильва пожелала увидеть собственную фотографию в этом же возрасте. Нам пришлось на ходу выдумывать какие-то фантастические объяснения, которые она сперва выслушала не моргнув глазом. Но потом мы увидели, как она день ото дня мрачнеет, грустнеет. Личико у нее вытянулось, черты обострились. И мы наконец уразумели с некоторым испугом, что ее мучила мысль о том, что Нэнни приходится ей матерью, я – отцом и что мы скрываем от нее этот факт. Если она до конца поверит в эту чушь, хороши мы будем с нашей свадьбой! И я принял решение срочно просить Нэнни объяснить Сильве, что я отнюдь не ее отец, но отец ее будущего ребенка.

Нэнни выполнила эту просьбу со всем тактом, на какой только была способна. Мы не сразу оценили действие этого открытия. Сильва выслушала объяснение с тем видом рассеянного внимания, который принимала всякий раз, как событие превосходило ее понимание и ей требовалось поразмыслить над ним позже, не торопясь. До самого вечера она была очень спокойна, хотя и слегка задумчива, слегка отстранена; спать она легла как обычно. Но на следующее утро она исчезла.

За последние несколько месяцев это было ее четвертое бегство, и я, надо сказать, уже свыкся с ними. Мы бы почти не беспокоились, если бы не обнаружили совершенно поразительный факт: Сильва убежала, захватив с собой чемодан.

Она унесла в нем белье, одежду, туалетные принадлежности. Куда она отправилась? Уж конечно, не слишком далеко, ей еще не хватало уверенности, чтобы путешествовать одной или поехать в город. В хижину Джереми? Я с удовлетворением отметил про себя, что больше не боюсь их встречи. Это был пройденный этап. Не стану распространяться о моих предположениях и поисках, которые, впрочем, длились недолго: пришла записка от трактирщицы, извещавшая меня о том, что беглянка находится в "Единороге". Хозяин не решился отказать ей в комнате, но боялся неприятностей и предпочел дать мне знать. Он тактично умолчал о том, что у Сильвы нет при себе ни пенса.

После коротких раздумий я решил не принуждать Сильву к немедленному возвращению и послал миссис Бамли на разведку. Они долго беседовали, и беседа эта оказалась весьма тягостной и путаной, однако главное Нэнни удалось понять. Я был для Сильвы "Бонни", то есть отец, брат, покровитель, и она, памятуя о церковных догмах, о главных добродетелях, о родственных связях, грехе, аде и прочем, не могла согласиться с тем, что я отец ее будущего ребенка. Она просто-напросто отрицала это, терпеливо, но категорически, и, поскольку разум ее был еще достаточно темен, она со свирепым простодушием верила, что все отрицаемое ею просто не существует. Потеряв терпение от подобного упрямства, Нэнни разом позабыла о том, что до сих пор удерживало ее от откровенности, и заговорила открытым текстом, объяснив Сильве все – и про любовь, и про наслаждение, и прочее. Сильва молча выслушала, не спуская с Нэнни глаз, и, когда та выдохлась и подбородок ее между отвислыми щеками задрожал от волнения, сказала только: "Я знаю". И больше от нее ничего не удалось добиться. Нэнни вернулась домой сильно обескураженная и очень недовольная собой.

Во все последующие дни Сильва отказывалась видеться даже с Нэнни. Потом передумала и приняла ее. Но лишь при условии – и это она специально оговорила, – что я не буду ее сопровождать. За эти дни, наполненные ожиданием, я смог наконец измерить всю силу моей любви к Сильве. Не много у меня в жизни бывало подобных дней, когда мое лихорадочное смятение, острая душевная боль, растерянность и изумление достигали такого накала. Сто раз в час я порывался вернуть ее силой, и каждый раз внутренний голос удерживал меня от поспешных решений. Я знал, какой опасности она подвергается, живя одна в "Единороге", среди местных парней, которые так легко могли соблазниться ее простодушием и красотой. Но в то же время я чувствовал, что если попытаюсь увести Сильву оттуда, то рискую восстановить ее против себя очень надолго. Впрочем, Нэнни успокаивала меня: "Во-первых, вы можете быть уверены, что она любит вас, ваша лисичка, даже если ее неопытное сердце еще не подсказало ей, как именно". Кроме того, моя бравая соратница завоевала расположение служанки "Единорога", которая и заботилась теперь о Сильве как о родной дочери. И, наконец, сама Нэнни ежедневно наведывалась туда, чтобы продолжать выполнять свои обязанности воспитательницы. Таким образом, она успевала еще и наблюдать за мужской клиентурой кабачка. Она видела, кто входит и выходит, но, как призналась мне потом, долго колебалась, прежде чем сообщить о посетителе, с недавних пор особенно усердно посещавшем кабачок, – младшем сыне моего друга Уолбертона. Я-то его знал слишком хорошо: красавчик, зубоскал. И Сильва – по словам Нэнни, вполне простодушно и ничего дурного не подозревая – принимала его ухаживания с улыбкой.

Будь моя невинная Сильва опытной женщиной, она и то не могла бы действовать удачнее, чтобы развеять мои последние трусливые сомнения. Но, может быть, она и стала таковой? Может быть, ее бегство на сей раз и было одной из тех женских хитростей, когда женщина бежит любви мужчины, втайне, а иногда и неведомо для самой себя желая довести эту любовь до апогея? Как бы то ни было, я жил, лишенный поневоле присутствия Сильвы, тоскующий, ревнующий, узнавая все новости только через Нэнни (которую подозревал в молчаливом сговоре со своей воспитанницей); и если Сильва хотела открыть мне глаза на силу и род моей привязанности к ней, то это ей блестяще удалось: я потерял покой и думал только о свадьбе. Во время бессонных ночей у меня появилась возможность в полной мере оценить, что значила теперь Сильва в моей жизни. Отныне она была не только женщина (я бы сгорел от стыда, подумай я теперь о ней как о лисице, о самке), не только человеческое существо, но, наконец, и "личность" – да-да, теперь Сильва была на этой земле личностью, которую я любил, личностью, с которой хотел связать свою жизнь, которую никогда не уступил бы другому, на которой собирался жениться вопреки всем и вся, ибо не мог больше обходиться без нее. И я уверен, что за всю свою жизнь не принимал более мудрого решения. Кротость и жизнелюбие Сильвы, ее детская нежность, ее жажда к познанию всего на свете никогда не изменяли ей, она всегда давала мне основания гордиться ею, и ее грациозная красота во многих случаях делала мне честь. Вот почему сегодня я испытываю стыд, вспоминая о тех глупых временах, когда меня еще волновали сплетни и общественное мнение и я не мог вырваться из плена глупых предрассудков. До сих пор меня охватывает дрожь при мысли о том, что, не случись этого бегства, которое сняло последние шоры с глаз, я так ни на что и не решился бы. Но, раз решившись, теперь нетерпеливо рвался завершить дело. Последствия меня не волновали. Ребенок? Ну, пусть он будет похож на лесного дикаря или на кого угодно – ведь усыновляют же детей из любви к матери, не я первый, не я последний. А если "им" это не по вкусу, пусть катятся подальше!

Но я несколько идеализирую себя. По правде сказать, я втайне надеялся на преждевременные роды и смерть младенца. Или, если он выживет, пусть будет похож на меня. Или пусть не на меня, но хотя бы не слишком явно на питекантропа. Ну а если все-таки на него... что ж, нужно только заранее принять меры, организовать все так, чтобы роды произошли втайне от всех, а потом – последнее прибежище – сдать ребенка в какой-нибудь отдаленный приют...

Но сперва следовало убедить Сильву. А для этого нужно было уговорить ее вернуться под наш кров. На Нэнни больше рассчитывать не приходилось: разрываясь между Сильвой и мной, она уже ни на что не была способна. Ну что ж... смелее, вперед! Ведь Сильва любила меня, я имел все основания верить в это. Я запрусь с ней в комнате и буду уговаривать до тех пор, пока она не сдастся. Она должна, должна понять мои доводы и последовать за мной. Я сел на лошадь и поскакал к "Единорогу".

Там царил полный переполох. Люди как-то странно смотрели на меня. Где же Нэнни? Пока я спрашивал о ней, она как раз вышла в коридор, держа в руках таз с горячей водой. Бросив мне: "А, вот и вы", она, не останавливаясь, прошла мимо. Я двинулся было следом, но она сказала: "Останьтесь здесь". – "Да что случилось?" – вскричал я. И Нэнни, обернувшись на ходу, сказала: "Она рожает".

Роды начались гораздо раньше, чем мы предполагали. А я-то строил планы, собираясь все оставить в тайне! Вся деревня уже прознала о событии, люди сходились к стойке как бы невзначай, вроде для того, чтобы выпить. Я шагал взад-вперед по коридору, куря сигарету за сигаретой. Спустя полчаса Нэнни позвала меня – голосом, от которого я покрылся холодным потом.

Я вбежал в комнату. Она держала на руках новорожденного.

Сомневаться не приходилось: это был лисенок.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю