Текст книги "айный язык птиц"
Автор книги: Голованов
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 7 страниц)
XIV
Саша выходит на берег, и первое, что он застает: «час шепота ив». Прекрасные, могучие ивы полнятся ветром. Тень. Он садится сначала в тень. Обнимает худые колени, слушает птиц в шуме листвы… Именно здесь, в «деревне» на острове, с ним начинают происходить странные вещи: он то проваливается в прошлое, то выныривает в настоящем; иногда об этих разрывах времени можно судить по характерному звуку – то ли «короткого замыкания» в мозгах, то ли рвущейся пленки, после которого все, что он видит, выглядит как старые, потрескавшиеся черно-белые фото прошлых лет; потом его опять «перемыкает» – и он выныривает в цвет, в настоящее; а иногда вообще время смешивается, особенно когда речь идет о каких-то общих местах, которые он и в прошлом, и сейчас мог/может видеть, – тропинке, прудике, траве, и нельзя сказать, кто это видит: он – мальчик или он – взрослый человек.
И так он сидит-сидит в траве под ивами, глядит на дом матери.
И здесь впервые – «тр-рррр» – как будто короткое замыкание у него в голове – и то же пространство – «деревня» (три избы с постройками), ивы, берег – все это черно-белое. Тот же «час шепота ив». Он слушает звуки многоптичья и шумного прибоя листьев в этот час дня. Возле дома показывается женщина с мальчиком – и он будто видит себя маленького с мамой. Заходят в калитку. Где-то трактор захлебывается рокотом. На рыболовецкой тоне улов: мужики тянут сеть, полную осетров… Как в кинохронике: вроде те же, наши лица-то, но все равно – другие. Сильнее, веселее. «Тр-ррр!». И все обратно – в цвет. Ни трактора не слышно, ни рыбаков не видать. Пусто кругом. Лист ивы. По листу ползет сбитая ветром пчела.
Он осторожно снимает пчелу за крылышки – и отправляет в полет.
Поднимается – там не близкий путь, и весь он его проходит сковозь/через разрывы во времени: то вроде старое, черно-белое кино – залает собака, загомонят голоса, трактор зарычит, а то вроде не кино, а наше настоящее – та же улочка, и ивы те же, и тени, только нету никого. Впрочем, лает. Меньше шпица, черненький такой песик. Сашка медленно открывает калитку в сад, смотрит на стоптанные ботинки у двери, банки, ведра, таз с водой, белые лепестки в воде, несколько яблонь… И вдруг («трр-рр!» – и опять тот старинный, черно-белый фильм) – колодец. Старый деревянный сруб. Странный, заколдованный колодец, черные венцы мхом обросли, ворот, цепь, ведро мятое с большущей ржавой тракторной гайкой на ручке, он заглядывает вниз – там черная вода. А в воде – мальчик смотрит на него. Капля падает, разбивает отражение. Он поднимает лицо от колодца и видит весь этот сокрытый в траве мир, который так заметен в детстве: большую курицу, бредущую в лесу травы, цыплят, выклевывающих что-то под яблоней, кузнечика большого, колесо телеги, а потом всю телегу целиком: она уж не ходит, стоит, вросши колесами в землю, засыпана опавшими лепестками яблонь, на ней шинель лежит, дышит. Там, под шинелью, старый дед спит-храпит, старый-престарый, как сморщенное яблоко, и, когда мальчик проходит мимо, шурша, дед приоткрывает глаз, и он у него тоже старый, как погасшая звезда, и такое впечатленье, что – не видит. Дверь дома открывается… Вернее, это женщина открывает дверь, смаргивая, смотрит на него, не узнавая, произносит неуверенно:
– Саш?
– Мама!
(«Тр-ррр!» – цветное.)
Чуть-чуть она преображается, эта женщина, как будто вспоминая что-то.
– Саша? Саш, ты, что ли? – спрашивает, но уже без сомненья. -
Я Надя, сестра твоя. Похудел ты… Проходи. Сколько лет не был. Как вы там с Валей?
– А вот ты в зеркальце посмотри: увидишь, что мама…
Осколком зеркальца направляет солнечный зайчик ей в лицо, в глаз.
И там бездонный такой глаз, как вселенная…
(«Тр-рр!» – Ч/Б – черно-белое.)
– Мама… – зовет он.
– Пойдем, поешь, цельный день не евши, убегался весь…
Внутренность избы. Все аккуратно: стол, лавки, натертое дерево лавок, кисея покрывал, иконки старые, бумажные… Ничего не изменилось. Только он стал – мальчик, а она – мама. Мама наливает ему из кринки молока, дает хлеб:
– На, поешь.
Старый дом. Ивы шумят вокруг, куры кудахчут… Ветер ходит, в окошках шумит.
– На батьку хочу поглядеть.
– А чё на его глядеть-то? Скирду разбирают. А то пошли…
(Трр-ррр! – цвет.) Вроде как наш день. Только Саша рядом с Надей остается маленький. Выходят на скотный двор, там стоят горбатые скирды в серых шкурах, сено, внутри скирды зеленовато-желтое, просыпано на землю. В солнце – желтые мужики. Разбирают прошлогоднюю скирду. Сено у них в рулонах, бечевой схвачено. Один на тракторе разруливает, подает мужикам раскрытую железную лапу, те вкатывают в нее рулон, он везет в хлев, на подстилку.
– Ну, што? – орет тракторист. – Три штуки уже – мож, хватит?
– Еще давай! Кидай клешню! – смеются мужики, и есть какая-то радость в этой спорой крестьянской работе… Солома в воздухе летает…
– Это что за малец с тобой, Надь? – спрашивает мужик на тракторе…
И в тот же миг – «тр-р-р!» – замыкание – и трактора нет. Сено свежее, только начали скирдовать, и не рулонами, а вилами, по-старому. Почему-то много людских голосов мечется:
– Куды, куды его сорвало-то?
– Степка, не суйся, убьет! Ополоумел!
Пыль! Стрем! Бегут куда-то!
– Степа-а! – заходится бабий крик. – Сашка там!!!
Здоровенного рыжего быка с гривой бешеной шерсти и мотающимся, хлещущим хвостом с заносом выбрасывает в пыльный двор. Через двор мальчонка бежит, спотыкается, падает и, понимая, что это конец, заходится истошным криком. Секунду они один на один – бык и ребенок. Бык фыркает, пригибает голову и делает шаг в сторону мальчика, как вдруг появляется загорелый мужик в синей майке – и на него, выкатив красный глаз, какою-то грудой валится рыжий бык; человек бьет блестящим ножом ему сзади под основание черепа и медленно оседает к шее животного, которое сразу делается смирным, послушным… И только немного дошевеливает рогом, там, у этого человека внутри…
– Степа-аа! – кричит Надька и бросается к отцу, и Сашка бросается к отцу, и трогает его крепкую толстую руку, и видит распоротый живот и такой же, как у быка, красный, угасающий глаз… И кажется, эта смерть длится вечно…
(«Тр-ррр!»)
Цвет. Настоящее: Надя и Сашка идут вдоль края хоздвора через раскоп туда, к ивам…
– Раньше мы рыбу ловили, сынок, а как рыбы не стало, на рыбзаводе работали, а как завод они себе забрали, самосильно занялись скотиной, и вот уж сколько лет? Считай, тридцать?
– Мама, а что за ямы это?
– А это ученые люди роют. Говорят, древний был город… Хазары… Итиль.
– Смотри, там мертвый человек, поджавшись, лежит?
– Так схоронили, вот и лежит.
– И папка так лежит?
– Не-е, папка прямо положен. Он же во, здоровый какой был – папка твой…
– Он раньше рыбу ловил?
– Ловил… Рыбак был знатный… Первейший рыбак…
Детский взгляд смотрит на ямы и край раскопа: выложенные по краю обломки керамики и целые сосуды, наконечники стрел, соржавевшие звенья кольчуги…
– Здесь город был, а мы не знали, все в прятки играли с тобой…
– Играли, играли…
Они уходят от раскопа древнего города в тень ив. Там осторожно прячется вода: речка. Это маленькая речка, из детства, и, конечно, с нею связаны какие-то самые первые воспоминания, и мальчик смотрит на нее, как зачарованный, и видит все как-то странно: вот будто из цветного стекла стрекоза над водой на травинке, крылья в мелких перепонках, блестят. Бочажок воды, пук осоки. Капля воды. Все это резко-резко он видит. По красным пескам вдали человек проходит, пыля босыми ногами, измеряет площадь городища. Девушки появляются сбоку, видно, с обеда вернулись, спускаются в раскоп, берут инструменты…
И вдруг где-то громкий-прегромкий звук раздается: др-др-др!!!! – со страшным треском лопается в небе несколько выхлопных выстрелов какого-то допотопного мотора.
Мальчик слушает.
– Дядя Коля Покусаев?
– Да жив твой Коля Покусаев! Хошь к нему сходить?
Идут, ивы гуще, трава…
Ров, заросший коноплей и другой высокой травой: внизу, во рву, зеленая вода.
Вытоптанная коровами площадка. Постройка: стены из самана, сверху тростник. Под тростником прячутся от солнца и яростных мух желтые коровы…
Др-др-др!!! – опять что-то рвется с треском, и тут мальчик видит наконец под ивами странный двигатель и возле него человека, только что завершившего яростную операцию по его запусканию. Двигатель – древний, каких уж не бывает – однотактный «Болиндер» – качает воду из Сомовки в ров рыбзавода, где живут осетры.
– Ну, здравствуй, дядь Коль, – говорит Надя. – Как живется при новых-то хозяевах?
– А хорошо, – отвечает дядя Коля убедительно. – Дом мне мой оставили, коров тоже… – Гладит Сашку по голове. – Твой, что ль, вырос? Чужие-то не заметишь, растут… Из телки пока ще корова вырастет – одного сена сожрет…
Руки у него старые, но могучие, как корни, крестьянские руки…
– Чайку небось хотите?
Соглашаются.
Он приоткрывает дверь в крошечную (под одну кровать и тумбочку) саманную хижину свою. Правда, печурка у входа. Подбрасывает кизяки в огонь, возится с черным чайником.
– Сейчас, сейчас…
– Что ж, один все? – спрашивает Надя.
– А с кем-то мне быть? – резонно отвечает дядя Коля. – Бабка у дочки в городе – с внуком, ну а я… Если уж снегом заметет – тогда…
А пока – вроде к вам дохаживал…
Древнее радио на стене передает какие-то кажущиеся нереальными здесь новости… Чай жидкий, зеленый. Черный чайник, весь в копоти от кизяка.
Саша замечает приколотую ржавой иглой над кроватью бабочку. И несколько осколков фарфора с дивным рисунком на облезлом подоконнике открытого окна…
– Благодарствуем, дядь Коль, здоровья!
Проходят мимо загона, одна корова тянется, хлеба просит. Рыжая. Дальше идут. То черные плавунцы по воде шарятся (Ч/Б), то опять трава цветом, переливами пойдет, то опять сом (Ч/Б) на леске бьется – словно выуженный из давнего-давнего прошлого…
Идут в свете, в цвете…
– А это что, мама?
Корабль стоит в траве, брошенный.
Мать говорит:
– Ушла Волга-то, обмелела, там, где вы с Валькой купались, теперь сушь одна…
Мальчик через пролом заглядывает внутрь корабля: там темно, железо рваное. Коридор с оборванной проводкой… Двери. Как будто там живет кто-то. Ветер живет. Скрипы. Паутина. А может – капитан живет?
Он видит (Ч/Б): капитан в рубке попыхивает трубкой, в небе облака, на палубе народ, мотоцикл, бабка с козой, загорелый матрос швартует корабль у деревенской пристани…
Свет, цвет.
Они уже ушли от корабля, стоят в травах посреди острова. Она – большая. Он – маленький. Она вытирает ему испачканную щеку.
– Сколько ж я с тобой, Саша, ходить еще буду? Когда ты в ум войдешь? Мне к своим пора, – говорит Надя. – Ты откуда пришел-то? С кем приехал? – Надя держит за руку взрослого, долговязого парня.
– С Федькой, – вдруг издалека, но осмысленно отвечает долговязый парень.
– А звать тебя как, помнишь?
– Сашка.
– А меня?
– Надя ты, сестра моя!
– Так что ж ты мне голову морочишь – «мама», «мама», я обмерла, думала, с ума сошел, – взвизгивает Надя.
– А ты не серчай, не серчай, – говорит этот странный, да и не очень-то молодой уже парень. – Я отца увидеть хотел. Не помнил его. И карточки нету. И повидал: как бык его запорол из-за меня… Теперь поняла?
Надя смотрит на него и вдруг нежно, по-сестрински целует.
– Его здесь похоронили-то?
– Нет, как положено, на кладбище, на том берегу…
– А надо было здесь, под ивами, для кладбища он неподходящий богатырь, велик он, тесно ему…
Он оглядывает простор, камыши, воду – и вдруг видит табун коней, взметнувшихся неподалеку от него…
– А что за лошади это?
– Это чечен один, на том острове, табун держит, а сюда они попастись переходят, – говорит Надя.
К болоту подходят кони, гривами машут.
Он смотрит на коней с шалыми гривами.
Вдруг за камышами всадники в латах взвиваются, с перьями на шлемах. Кольчуги, колчаны, легкое тюркское вооружение кочевников.
Брат и сестра смотрят завороженно. Прячутся в высокой траве.
Скачут хазарские всадники.
– Плохие известия, великий каган. Варяги идут по Итилю с севера и тьма людей без лиц с востока. Плохие предзнаменования. Ворон мой не взлетает. Меч мой отяжелел…
– Пока твой меч не будет порхать, как ворон, сердце твое будет мягче свинца от страха. Горе – встретить испытания, трепеща, как женщина…
Надя:
– Откуда они? Саш, это ты опять делаешь?
– Не знаю… Странное место тут, времени через край – сами они выплескиваются…
Всадники исчезают, только черный ворон, вышелушившись вдруг из клубка перьев, возникает в небе, парит, вскрикивает сухо, делает мах – и исчезает.
Саша смотрит на сестру.
– Я пойду, Надя.
– Прощай, Сашенька.
– Не прощай надо говорить, а до свидания. Час-то какой? Уж солнце садится. Долгонько мы с тобой путешествовали… А меня, вишь, на берегу мужик дожидается. Федька зовут. Валин жених.
– Ну, кланяйся, а я пойду…
– Саша! Мать твою! – нетерпеливо кричит Федька.
– Загулялся я, Федя, нельзя мне раньше было, отца надо было повидать…
– Отца? – Федьке как будто и странно, он, может, и слышал, что родители Саши и Вали умерли, но ему не до этого. – Ты погляди! – тащит он Сашку куда-то по берегу. Хватает охапку травы, мнет ее. – Чуешь?
– Дурная трава.
– То-то и оно, брат! То-то и оно! Вот куда мы в другой раз за урожаем-то приедем! Понимаешь?… А не понимаешь – и ладно. Ты фуфайку накинь, сейчас на реке прохладно, а мы к морю пойдем, там и вовсе – задует моряна – насквозь.
В лодке уже все готово для лова. Две канистры топлива стоят, канистра с водой, ящик какой-то железный, крюк, багор лежит, сети припрятаны, еда тоже куда-то спрятана, Федька хлеб жует. На нем толстый брезентовый плащ.
– Хлебушка хочешь?
– Не, не хочу. Днем сестра накормила.
– Смотри, потом не до еды будет…
– Не…
– Ну, тогда с богом: поехали! – И Федька с духом дергает стартер мотора. Лодку мигом выносит на середину Волги, и она красиво идет по ней, оставляя по борту нежно-лиловый отрез воды.
XV
Некоторое время молча сидят: Федька – крепко держа рукоятку газа, Саша – посреди лодки, спиной к ветру. А мимо деревеньки летят, ивы, стога, луга. Родина летит. И хорошо отчего-то.
– Эх, Саня, рассказать бы тебе, как бывало… Как почуешь этот ветер в лицо, сразу стакан хлопнешь – а дальше – мама не горюй! Беспечно жили, брат…
Саше нечего ответить – он молчит.
Но Федька еще не исчерпал восторга:
– Мотор – вишь, какой у меня? Не смотри, что старый. «Ямаха», сорок лошадей… Годная вещь… От тока порулить не проси – этот нас враз перекувырнет. Норовист! Бывало, от ментов уходили – без вопроса. Те на «вихряйках» раздолбанных – а тут сам понимаешь… Зверь! Как на паровозе их объезжали, да с полным ящиком икры, вон, на котором ты сидишь, понял?…
Саша молчит, не знает, что отвечать.
– Ты что все молчишь-то? – раздраженно спрашивает Федька. – Днем ушел – прока никакого, щас молчит – тоже, товарищ!
– Я той жизни не знал, ничем не могу за тебя порадоваться… – произносит Саша.
Федька, по лицу видно, хотел обидеться, да передумал:
– А может, и молчи. Наше дело тихое. Сейчас на раскаты выйдем – ни зву-ка. Ни курить – ни-ни. Сетку будем ставить – уключина чтоб не скрипнула…
Лодка идет уж не между островов, а среди тростников, по большим просторам воды идет. И внезапно в гуще тростника остро тянет какая-то птица, и Саша, сложив по-своему руки, вдруг так же громко отвечает ей.
– Ты что? – вполголоса уже, тихо, набрасывается на него Федька. – Одурел совсем?
– Так ведь зовет…
– И что говорит? – без иронии, но как-то недоверчиво спрашивает Федька.
– Говорит: «Полнится горло восходящей луною…»
– Так прямо и говорит?
– Ну да. Примерно так…
– А ты что отвечаешь?
– Ну, соглашаюсь… Луна-то какая…
– Это вы, значит, о луне поговорили?
– Так примерно.
– Слушай, – придвигается к нему Федька, – а ты – не того?
– «Того», «не того», – как-то сухо отрезает Саша. – Сто раз спрашивали. А вот ты – «того»?
Этот вопрос Федька пропускает без внимания.
– А чё они говорят? – с хитрым любопытством спрашивает Федька. – Могут они, как собаки, людям служить? Предупредить там… А?
Саша молчит.
– Ну, что молчишь?
– Не будут они вам служить. Птицы – не собаки. Они говорят как поэты. Раньше поэты разговаривали с птицами… Теперь и поэты не могут…
– Ладно, ладно, – понижает голос Федька. – Луна всходит, цапля твоя права. А мы сейчас моторчик заглушим, поглядим, что у нас получится…
Он глушит и поднимает мотор, осторожно, почти беззвучно, достает весла, вставляет в уключины и вынимает откуда-то сеть.
– Так, – говорит. – Ты потихонечку ее трави, а я погребу…
Саша начинает стравливать сеть в воду, Федька гребет, и в законченном виде это получается красивая, каплевидной формы петля, стянутая у кормы лодки. Федька сушит весла, пробирается на корму и начинает собирать невод.
– Значит, так: я подтяну невод, и там, в конце, будет рыба. Ты, значит, берешь этот крюк… – На мешковине лежит острый стальной крюк, похожий на орудие убийства. – Берешь крюк, багришь его, вонзаешь крюк в спину и забрасываешь внутрь лодки…
– Федь, – начинает Саша.
– Что хочешь сказать? Что у тебя багрить не получится? А невод собрать у тебя лучше, что ли, получится? Знаешь, ты уж что-нибудь выбирай, а то какой ты мне помощник?
– Федя, – говорит Саша, – в таком деле помощи от меня нету…
– Ладно, – яростным шепотом говорит Федька, – неча болтать. Бери, значит, невод. Бери. И собирай обеими руками так, чтобы потом распустить можно было. Так, так. Понял? Давай.
Саша собирает невод. И вот он уж почти совсем собрался, а рыбы все нет.
– Да где ж она? – удивляется Федька. – Такое было улово! Или правда химией всю потравили, сволочи?
– Стоп, да вот же он… Э-э, недоросток, костеря… Сойдет… Ну-ка давай его сюда… Мне-то поудобней…
Федька вонзает крюк в спину первого осетра, переваливает его в лодку. Тяжело ему. Он на Сашку шипит зло:
– Ты что сомлел? Сеть-то подтягивай!
Сашка тянет сеть, появляется второй осетр, Федька опять всаживает ему острый стальной крюк позади головы, переваливает в лодку.
Сашка смотрит, как рыба своим ртом-трубкой хватает воздух, ожигает красные жабры. Что-то есть в этих пойманных осетрах от смертельно раненных людей, которые еще дышат, но уже осознают, что все – рана смертельна, не выкарабкаться…
– Тяни! – шипит Федька.
Саша будто и не слышит его. Говорит:
– Федь, а чего мы рыбу губим?
– А что, жалко?
– Нет, скучно как-то. Тошно.
– А жрать не тошно тебе? Завтра деньги ёк – что делать станем? Валька одна нас, двоих мужиков, не прокормит.
Саша молчит.
Федька еще одного осетра бросает в лодку.
– Все, кажись. Немного ж мы взяли. В старые-то годы – о-о!– тут одним неводом можно было весь банк взять. А это что? Обловили все море-то.
Выбирает невод.
– Да ты не сиди как вяленый, ты ее на крюк – и в нос, чего она будет под ногами у нас трепыхаться, что ли? И мешками укрой…
Сашка говорит:
– Нет, наоборот давай. Я невод выберу, а ты уж на крюк…
– Чувствительный, – усмехается Федька, хотя о чем он думает – бог знает.
Сашка черный невод тащит из воды, капли с него сбегают.
Под нос бормочет:
Годы, люди и народы
Убегают навсегда,
Как текучая вода.
В гибком зеркале природы
Звезды – невод, рыбы – мы,
Боги – призраки у тьмы.
– Ты чего там бормочешь, стихи, что ль? – пыхтя, спрашивает Федька. – Книжки небось читаешь?
– Читаю.
– И чего начитал?
– Не мы ловим – нас ловят. Сами себя ловим, мучаем, жить не даем себе…
Федька секунду молчит, потом командует:
– Значит, так, братишка: это мы с тобой потом обсудим. А пока нас, правда, за жопу не взяли, пройдем-ка, знаешь, чуть дальше, там забросим…
Смотрит на рыб в лодке, которых Саша укрывает мешками.
– Что же это, – шепчет Федька. – Только четыре? Ну, дела… Так мы бензин не окупим. А ночь – короткая. – Саше: – Ты возьми-ка совок, отчерпай воду-то… А то потонем – а ты все будешь сидеть-раздумывать…
Сашка берет совок, черпает темную, смешавшуюся с бензином и кровью воду.
Взвывает мотор, и его звуком едва различимая лодка вспарывает тьму ночи.
В глухой ночи летят на моторе. Потом долго на веслах идут.
В темноте Федька управляется отлично: он сильный, смелый, в своей стихии. В километре от буровой, за тростниковой крепью, Федька решает обставлять неводом второй участок. Они возятся в лодке, топчутся, но в результате опять Федька – на веслах, Сашка травит…
– И пошли-пошли… Полегонечку… Тут яма есть… Секретное место… Мое… – с гордостью говорит Федька, да понять его некому…
В тростниках птица протяжно кричит на луну…
XVI
Когда мрак затопляет все вокруг, платформа буровой в море, днем издалека кажущаяся нелепой табуреткой (с вышкой посредине), ножки которой погружены в воду, – она почти не видна, она вброшена в ночь россыпью далеких огней, похожих на яркие звезды. И, ложась спать, ребята-музыканты от своей палатки такой ее и видят. Однако вблизи, даже при неярком дежурном освещении, она предстает гигантской технологической конструкцией, рукотворным островом из могучей стальной арматуры, которая поддерживает на четырех колоннах целый завод над морскими волнами. И чем ближе к ней, тем более гигантским, циклопическим представляется все сооружение, по размаху многократно превосходящее все, что есть вокруг: оно не только на несколько порядков крупнее и масштабнее всего, что есть в окружающем пейзаже, оно, для тех, кто не видел ничего подобного, – глубоко поразительная вещь, которая и совершеннее, и дороже… ну, всего… Весь город – со всеми его домишками, ресторанами, автомобилями, щербатыми мостовыми и старыми трамвайными путями – кажется каким-то нелепым, скучным конструктором из допотопных кубиков и деревьев из крашеного поролона по сравнению с этим стальным чудом, несомненно в превосходной степени воплощающим в себе красоту и мощь настоящего. С высоты птичьего полета видна неравномерно освещенная гигантская площадка, на которой компактно собрано целое поселение: собственно буровая, до половины своей высоты скрытая крышей цеха, внутри которого размещены динамо-машины, пульты управления, двигатели, вращающие тяжелые бурильные трубы, мощные насосы и трубопроводы, по которым добытая нефть проталкивается в нефтепровод, проложенный по морскому дну. На крыше кронблока – на самом верху буровой – горит яркая, как маяк, фара, в отраженном свете которой видны невероятные – в руку толщиной – тросы, на которых вывешена вся система бурения. Четырьмя ярко светящимися точками обрамлена небольшая вертолетная площадка, нитка огней тянется вдоль «причала», где виден подвешенный на шлюпбалках небольшой катер… На другом конце пара фонарей высвечивает серые металлические емкости с горючим, грузовой электрокар, уходящую вверх, в темноту, «ногу» подъемного крана…
В центре платформы различимы еще здания в один-два этажа, где в каютах обычно ночуют вахты, но сейчас они не освещены ни единым огоньком и похожи на спящий городской квартал… И вообще, те пять человек, которые этой ночью заступили на вахту, чтобы поддерживать жизнеобеспечение буровой, – они теряются на этом острове технологий, среди натянутых, как струны, тросов, гудящих двигателей, насосов, среди всей этой сверхчеловеческой мощи… И поначалу даже нелегко заметить хотя бы одного из них. Но вот в освещенном пространстве цеха появился человек… Пропал за исполинским кожухом, прикрывающим барабан с тросом, опять появился возле приборной панели. Постоял. Пошел куда-то в сторону моторного отделения, вернулся не один – с другим рабочим, что-то ему объясняя. Гул механизмов мешает поначалу разобрать слова. Вдвоем они подходят к приборному щиту, и первый рабочий, Агафонов, тыкает пальцем в какой-то прибор (манометр) и говорит с оттенком беспокойства в голосе:
– Вишь, стрелка к красному подошла?
Второй тоже смотрит.
– Подошла, – соглашается второй. – Может, перегрузка небольшая. А может, норма. Я на этот прибор никогда внимания на обращал. Ваще – положи на него. И не думай. Автоматика думает. У этой вышки свой мозг есть: сам видел. В отдельном отсеке – небольшой такой, черный… Компьютер последнего поколения. Нам с тобой вместо него думать – ума не хватит. Но если хошь, доложи: так и так, мол, показания прибора кажутся мне подозрительными…
– Да какого прибора-то? – спрашивает первый рабочий.
– Ну ты спросил! Их тут тысячи – датчиков всяких…
– Но название должно же быть?
– Ну не знаю… – Долго разглядывает прибор. – Здесь написано atm. и alarm. Вот как хочешь, так его и рапортуй… Я, вообще, по специальности сантехник – не разбираюсь.
– Да и я не по этой части… – признается Агафонов и продолжает извинительно: – Не знаю, почему в списке оставили…
Второй рабочий ухмыляется и уходит: мол, дурак, оставили – и радуйся.
Агафонов смотрит, потом, видимо, слова второго успокаивают его, или он сам решает не беспокоиться, и он отходит от приборного щита, проходит по цеху, открывает дверь вовне – и вот уже оказывается под небом, в каком-то гораздо более покойном мире близко и знакомо шумящего моря, звезд над головой и огромной луны, всплывающей из-за черных декораций дельты… Он с облегчением глубоко вдыхает живой воздух, проходит по палубе до металлической лестницы, поднимается на ярус выше, в буфет. Никого, как на брошенном корабле. Слава богу, хоть буфетчица, Рушана, на месте.
Заказывает себе газировки, выходит на воздух, с удовольствием пьет.
Все выше поднимается круглая, завораживающая луна.
Острое ощущение тишины и покоя ночи пронзает его.
Вернувшись к стойке, ставит пустой стакан и говорит:
– Какая луна сегодня…
– Да, – искренне улыбается ему буфетчица-татарка. В ответ он тоже улыбается ей, кивает. Лицо у него хорошее, доброе.
Вновь по винтовой лестнице спускается на палубу, секунду колеблется, но в результате отправляется не в цех, а к перилам, ограждающим по периметру нефтяной остров. Странная эта ночь, и он остро ощущает вдруг, как мал и беспомощен человек перед этой циклопической техникой. Ему почему-то до невозможности хочется взглянуть на что-нибудь успокаивающее, привычное. На море взглянуть. Он подходит к высокому, выше человеческого роста, ограждению и смотрит: внизу море, далеко, как будто он стоит на крыше семиэтажного дома, а вокруг – черная беспокойная вода…
И вдруг из-под платформы, там, где черная вода, вырывается огромный, как парашют, пузырь белого газа.
Рабочий на секунду обмирает, потом бегом – гулко отдаются шаги в пустоте – бежит в цех. Рвет на себя дверь, бросается к приборной панели
и смотрит на злосчастный прибор. Стрелка уже глубоко врезалась в красную часть шкалы. Ей осталось пройти еще столько же до непонятного слова «alarm»…
Беспокойство рабочего усиливается. Медленно, не торопясь и как бы во сне, стараясь своей суетой не тревожить действительность, он направляется к начальнику смены. Дежурка рядом, но тот спит, и спит не по случайности, а осмысленно, подготовленно, как, видимо, спал всегда: спецовка висит на стуле, под головой – подушка, одеяло наброшено…
Он думает: будить – не будить… И не решается. В цеху все работает. Гудят моторы, качают насосы, вращается буровая труба – вся эта разумная механика живет своей самостоятельной жизнью по-прежнему, без перебоев, и если б не стрелка, все было бы в точности как всегда. В норме.
В общем, рабочему Агафонову удается в очередной раз уговорить себя, что ничего опасного не происходит. Но все же он не успокоен. Поэтому он направляется в моторное отделение в надежде отыскать второго рабочего, с которым раньше поделился своими опасениями. Не сразу находит его. Тот занят привинчиванием ерундового красного краника на трубу водоснабжения.
– Коль, она еще ползет…
– Вишь, я занят.
– Но когда освободишься, глянешь?
– Слушай, на своем месте ты отвечаешь. Хочешь – скажи Широкову.
– Да спит он.
– Ну и что, что спит. Будить неохота? Делика-атно мы работаем.
А если… – И он издает рвущийся, кромешный звук, имитирующий развал и крушение всей нефтяной механики.
Агафонов бледнеет.
– Обосрался, что ли? – посмеивается Колька. – Не бзди, ерунда.
Он заканчивает завинчивать какую-то гаечку, лихо дает скользнуть ключу в карман спецовки:
– Пошли.
Они подходят, смотрят.
– Ползет, – суховатым голосом говорит Колька.
– И чё?
– Не знаю я. Это Петрович знает, мастер, он утром выходит. В первую смену. Утром скажешь ему… Тут автоматика…
– А бог ее знает, автоматика… Чего он показывает? Может, Петровичу позвонить?
– Я телефон его не знаю. Там, в дежурке у Широкова должен быть. Только сейчас полвторого, если он тебя пошлет – не обижайся. Да и чё ты скажешь? Только опозоришься…
И Колька, верный своему пофигизму, в очередной раз уходит.
Агафонов долго стоит, обреченно слушает гудение буровой, смотрит на вытянутые сверху вниз тросы – и вдруг приборы (медленно, но зато – все) начинают менять свои показания, как будто все они уже поняли, что произошло, и только люди еще не догадываются…
Рабочий кидается к своему прибору и видит, что стрелка давно перевалила «alarm» и уперлась в конец шкалы. И рядом мигает красная лампочка… И у всех приборов датчики показывают не то, что было до. До этого вот момента.
– Господи, спаси, – кидается он в дежурку, – Кольк-ааа!!! Спаси, Господи… Кольк-ааа!!! Где ты есть?! Сейчас же всех к чертовой матери…
Вбегает в дежурку, после перебранки с заспанным Широковым, которому он ничего объяснить не может, звонит Петровичу.
– Петрович, говорит Агафонов, там прибор зашкалило, сначала, вишь, на красное, а потом вообще на предел.
– Что за прибор? – орет в трубку Петрович. – Какие показания?
– Я не знаю, Петрович, дорогой, там все по-иностранному… Сначала белое, потом красное, и стрелка до конца… Я Кольке говорил, давай, мол, Петровичу позвоним, а он – автоматика, а теперь там все приборы на разное показывают, лампочка сигналит и газ из моря рвет… Не то что-то, батюшка Петрович, что делать-то?! Чего нажать, какой кран…
– Какой кран, вашу мать?! Какой газ?! Сволочи! Дежурного!
Агафонов с выпученными глазами сует трубку Широкову, и тот принимает ее и слушает не то что с изменившимся лицом, а с лицом неправдоподобно изуродованным ответственностью и ужасом:
– Слушаю…
Голос Петровича:
– Вы что там… Почему не звонили мне?! Отвечай, сволочь!
– Слушаю…
– У тебя там на пульте кнопка. Видишь? Красную?
– Какую?
– Красную, мать твою! Она одна. Видишь?
– Да…
– Нажми ее. Нажал? И больше – ничего не трогать! Щас еду!
Звуки гигантских механизмов буровой постепенно затихают, как будто испустило дух какое-то доисторическое чудовище. Снаружи видно, как снизу, из черной воды моря, всплывает еще один пузырь газа…
Петрович выезжает из далекой Астрахани, ему надо проехать сто километров.