412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Ван Зайчик Хольм » Дело лис-оборотней » Текст книги (страница 3)
Дело лис-оборотней
  • Текст добавлен: 17 октября 2016, 01:01

Текст книги "Дело лис-оборотней"


Автор книги: Ван Зайчик Хольм



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 17 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]

Храм Света Будды,
часом позже.

Отрешившись от мирского и суетного, сбрив щетину и пожевав ароматной смолы, дабы отбить несообразный во храме дух гаоляновой самогонки, Баг предстал пред очи великого наставника Баоши-цзы. У врат Храма Света Будды его с поклоном встретил новый послушник по имени Шoy-цзи[29]29
  Букв.: «ручник», «мобильный телефон». Каков буддийский смысл данного имени – переводчики так и не смогли определить.


[Закрыть]
 – совсем мальчик, розовощекий, с просветленным взором, по-детски слегка нескладный и очень высокий.

Сидя на циновке напротив великого наставника и мысленно читая «Алмазную сутру», Баг ощутил долгожданный покой, сердце его сделалось спокойным и уравновешенным, – казалось, Баг взмыл в необозримые выси, далеко-далеко, за пределы рождений и смертей, приблизился к безграничному блаженству так близко, что вот, протяни только руку и коснешься извечного и останешься с ним навсегда.

Время пролетело незаметно. Присутствовавшие на утренней медитации стали подниматься на ноги и проходить мимо Баоши-цзы, почтительно кланяясь ему. Великий наставник отвечал им исполненными благости кивками, а некоторых одаривал краткими речениями. Баг слегка помедлил, наслаждаясь последними мгновениями тихой благодати, и приблизился к наставнику в числе последних.

Баоши-цзы, шевельнув роскошной рыжей бородой, проницательно взглянул на него и произнес:

– Еще в древности было так, что люди, улучшая видимость, ухудшали сущность и стремились к внешнему, пренебрегая внутренним.

Затем он величаво кивнул почтительно стоявшему поодаль послушнику Да-бяню. Когда тот споро приблизился, Баоши-цзы повелел тотчас же принести лист бумаги, тушь и кисть, а когда требуемое было доставлено, великий наставник закрыл глаза на время, потребное, чтобы вскипятить четверть шэна воды, и потом, не отрывая кисти от листа, начертал гатху, которой и одарил Бага.

Баг почтительно принял тонкий желтый лист. Гатха гласила:

Кто в этой жизни добрым был – в будущей станет божеством.

Кто в этой жизни зло творил – в ад попадет или родится шелудивым псом.

Безвинных тварей не убий, лечи недужных, старым помоги.

Позор и слава, счастие и горе – всему мерилом лишь поступки наши.[30]30
  Как и но всех других таких случаях, переводчики оставляют гатхи Баоши-цзы в подстрочном переводе.


[Закрыть]

– Ты и сам все это знаешь, сыне, – мягко улыбнулся великий наставник. Помедлил. – Ступай.

В очередной раз поразившись удивительной прозорливости великого наставника, способного, казалось, проникнуть в самые потаенные мысли и, найдя сообразные, исполненные смысла слова, направить, укрепить и рассеять сомнения, Баг низко поклонился Баоши-цзы, бережно сложил ароматный лист и убрал за пазуху. Великий наставник, лишь взглянув на Бага, своей гатхой сумел исчерпывающе ответить на невысказанный вопрос: отчего бывает так, что умирают маленькие невинные дети, всего несколько дней радовавшие своими криками этот прекрасный мир? Вопрос нелепый и даже неуместный, Баг и сам знал. Но чувства не могли с таким ответом смириться. Баоши-цзы одним росчерком кисти подтвердил: карма неумолима, и если дети умирают во младенчестве, значит, деяния предыдущих рождений настигли их, ибо таково положенное воздаяние, причины коего они создали сами и только сами. Ибо у кармы, как и у камня, нет чувств и сострадания, ей неведомо человеколюбие и проистекающее из него стремление простить.

Баг размышлял об этом по пути в Управление. Он продолжал думать над этим в кабинете. Тело выполняло рутинные и обязательные движения – Баг заварил жасминовый чай, позвонил Стасе и узнал, что предание огню тела умершей Кати, по совету гадателя, назначено на пятницу в Западном Павильоне памяти, потом открыл «Керулен», присоединил к нему трубку и вышел в сеть… Особо важных новостей и писем не было, лишь памятный по Асланiву Олежень Фочикян ненавязчиво, но вполне определенно напоминал о том, что Баг в свое время пообещал дать ему интервью для «Асланiвсько-го вестника», и даже выражал желание немедленно выехать в Александрию для этой цели; еще прислал письмо давнишний ханбалыкский знакомец Бага Кай Ли-пэн: из письма выходило, что дела у Кая обстоят благополучно, а Ханбалык в целом тоже находится на прежнем месте; прочее же терялось в цветистых выражениях и цитатах из классических сочинений, но Баг уяснил, что ежели ему случится побывать в срединной столице, то Кай будет рад его видеть, а также содействовать в выполнении необходимых мелких формальностей при посещении императорского дворцового комплекса, каковая честь, как знал Кай, не так давно была дарована Багу… «Нет бы написать прямо и понятно… Надо бы спросить Кая, а можно ли во дворец с котами…» – невесомо, словно клок тончайшего шелка на ветру, пролетело в голове. Но, читая письма, Баг не мог отделаться от ощущения, что вместе с гаоляновым сном исчезла какая-то другая, очень, очень важная мысль…

Пристроившись на краешке стола и прихлебывая дымящийся, обжигающий жасминовый чай, Баг чуть рассеянно смотрел сквозь односторонне прозрачную стену допросной клети и краем уха удовлетворенно прислушивался к звукам, несущимся из динамика внутреннего переговорного устройства: Яков Чжан работал с Обрезом.

– Сознайтесь, подданный, ведь вы заблужденец? – устало спрашивал Яков Чжан сидевшего перед ним мрачного Обреза-агу. Видно было, что этот вопрос он задает подследственному уже далеко не в первый раз. – Вы ведь заблужденец?

Потерявший весь свой хозяйский лоск Лагаш скорчился на привинченном к полу табурете в позе уныния: плечи опущены, руки свешиваются между колен.

– А чё я сделал-то? – гнусил он в ответ, мусоля халат на груди Якова Чжана бессмысленным, но исполненным нехорошего внутреннего огня взглядом. – Я ж во всем признался…

– Вот и сознайтесь, что вы – заблужденец! – велел ему в тысячный, наверное, раз Чжан. – Сознайтесь!

Заблуждения Обреза-аги не простирались особенно далеко: он просто хотел торговать опиумом. Желательно в масштабах всей Александрии, конечно. Но заблуждением себя отчего-то до сих пор не чувствовал.

– Сознайтесь!

– Ну а чё я еще сделал-то? – в который раз отперся Обрез-ага и отер выступивший пот противустояния.

– Сознайтесь!..

Баг был вполне спокоен за молодого сослуживца. Раньше или позже Яков Чжан добьется того, что Обрез произнесет столь потребное для дальнейшей с ним работы «да, я заблужденец», – хотя произойдет сие почти наверняка не из-за искреннего понимания и раскаяния, снизошедшего на человеконарушителя в результате просветляющей беседы со старшим вэйбином, а просто от усталости и желания спать. Таким, как Лагаш, продуктам жизнедеятельности самых дальних хутунов Разудалого Поселка вразумление доступно не в форме душенаправительных бесед, но лишь в виде регулярных больших прутняков; еще Конфуций в двадцать второй главе «Бесед и суждений» особо подчеркивал, что в мире встречается столь кривое, испрямить каковое можно только наложив на него прямое и отрезав все, что торчит. Как раз тот случай…

А в голове у Бага неотвязно и мучительно, как утренняя головная боль, пульсировало одно и то же: что? что ускользнуло от него такое важное? Будто Багу был дан некий знак, но он по невнимательности или рассеянности пренебрег им, отмахнулся. Не заметил, не придал значения. И теперь мучился, ища ответ, который, казалось, был совсем где-то рядом.

В дверь кабинета постучали.

В сопровождении хмурого дежурного вэйбина вошел худощавый улыбчивый юноша без шапки и с порядочным прямоугольным пакетом в руках – служащий почтовой курьерской службы «Крылья». Баг оттиснул личную печать на протянутом ему бланке квитанции, и пакет перешел в его безраздельное владение.

Оставшись один, Баг разорвал плотную бумагу: перед ним предстал большой деревянный ящик с плотной крышкой на двух металлических защелках. Ящик был битком набит множеством ящичков поменьше; на крышках их было выжжено Jean-Jack Lekler, а внутри, по двадцать штук в каждом, стройными рядами располагались проложенные плотными листками темной бумаги тонкие черные сигары – те самые, что одну за одной курил заокеанский человекоохранитель Дэдлиб во время исторической встречи в Управлении внешней охраны, в этом самом кабинете.

Из ящика шел приятный запах хорошего табака, и Баг растроганно улыбнулся: ну надо же! прислал целый ящик сигар, а я-то тогда только из вежливости к его сигаре прикладывался. Какой славный и достойный человек!

А ведь он в письме просил меня о чем-то – да только тут такое вдруг накрутилось… Про лекарство какое-то узнать… как его… «Fox Fascinations». Как это будет по-нашему?

Лисье… нет, лисьи… чары…

Баг замер.

Вот оно!

Баг называл такие моменты озарением.

Когда пытаешься схватить за скользкий хвостик старательно уворачивающуюся мысль, вдруг что-то происходит, и – внезапно ловишь. И совершенно не связанные между собою вещи обретают неясную еще, но отчего-то вполне ощутимую связь. И возникает уверенность: здесь что-то есть.

Баг вспомнил, что за тревожный сон снился ему, когда он был теплым камнем в раскаленной пустыне: смерть Кати Ци – болезнь старшего брата Ци, любвеобильного Мандриана, – замученный работой Адриан Ци – родовое предание о лисице, которая вывела в люди Ци Мо-ба, – пилюли «Лисьи чары». Что за пилюли такие?

Которые, получается, не одного Бага интересуют.

И вдобавок нынешняя гатха наставника о воздаянии. «Счастие и горе – всему мерилом лишь поступки наши»… Какой и чей поступок не дал жить маленькой Кате?

Богдан Рухович Оуянцев-Сю

Соловки,
11-й день девятого месяца, первица,
утро.

Нечувствительно полетели, понемногу разгоняясь все пуще, исполненные молитв и трудов телесных дни. Вот и седмица, вот уж и десятидневье минули с той поры, как видавший виды, старенький – он подвизался на тракте сем еще с середины прошлого века – колесный пароход «Святой Савватий», на коем все, однако ж, работало как часы и чистота царила поистине небесная, неторопливо пересек слюдяные, плоские водные пространства под серым, дымчатым северным небосводом и, аккуратно шлепая плицами по студеной глади, вошел в пролив меж суровыми берегами Большого Заяцкого и Соловецкого островов.

Пароходик был переполнен. Как быстро выяснил Богдан, так бывало всегда, а особенно осенью, в преддверии скорого закрытия водного пути шугой – коварною ледяною кашей, разводьями и промоинами вечно соблазняющей неопытных паломников пускаться на свой страх и риск в кажущийся коротким переход, обычно заканчивающийся на сброшенной со спасательного геликоптера веревочной лесенке где-нибудь в горловине Белого моря, а то и подле острова Моржовец, против Мезенской губы – туда неизменно выносило течениями лодки да яхты, стиснутые мелкими, но необоримыми льдинами, нескончаемо шипящими от трения друг о друга, точно разгневанные змеи.

Переход от Беломорска занял чуть более суток. Первые часа два после того, как заворчала машина и чуть скошенная труба с изображением княжьих барм и надписью «Северо-Западное пароходство» начала кашлять поначалу угольно-черным, а после сизым полупрозрачным дымом, почти неразличимым на фоне тяжких предвечерних туч, Богдан простоял на палубе близ кормы, провожая взглядом растворяющийся в дымке низкий берег с редкими огоньками; было еще достаточно светло. Потом берег утонул в дымке, застилавшей темную, тяжелую воду все гуще и гуще, дымка постепенно превратилась в пелену, и вскоре «Святой Савватий» как будто повис в сумеречной бездне, непроницаемой и мутной; вязко колышущаяся, совсем теперь почерневшая гладь студеного моря обрывалась в каких-нибудь двадцати – тридцати шагах от корабля, пропадая в медленно клубящихся волокнах и струях; плицы с трогательным усердием пенили эту гладь, но, казалось, пароходик стоит на месте – лишь, вторя дыханию вод, то медленно тянется вверх, то замирает на мгновение на пологом гребне, то столь же медленно оседает вниз.

Поначалу Богдан был не одинок на палубе – большинство едущих на острова паломников, трудников да обетников прощалось с материком так же, как и сановник; но вскоре, озябнув в промозглом тумане, почти все попрятались вниз, в каюты да буфеты, греться чаем. Оживленный гомон кругом постепенно затих, и, когда совсем смерклось, Богдан остался на палубе едва ли не один и долго еще стоял, бездумно и печально, со странным ускользающим чувством то ли освобождения, то ли умирания глядя на неустанно работающие колеса, в туман, на границу тумана и моря, откуда медленно выкатывались навстречу «Святому Савватию» покойные, тягучие волны. Он не вступил за эти два часа в разговор ни с кем, даже по пустякам. Ровно известный мосыковский архимандрит четырнадцатого века Иван Непейца, Богдан «сниде в келию молчания ради» и, как Сергий Радонежский, «божественную сладость молчания вкусих»[31]31
  Здесь, а также далее X. ван Зайчик, демонстрируя поразительную для никогда не бывавшего в России человека эрудицию, с легкостью вводит в текст своего повествования цитаты из Полного собрания русских летописей, «Жития Сергия Радонежского» и иных подобных источников. Переводчики должны со стыдом признаться, что даже они, несмотря на все усилия, не смогли установить происхождения всех тех прямых и косвенных цитат, которые ван Зайчик использовал столь непринужденно и мастерски.


[Закрыть]
.

Богдан ушел внутрь, лишь когда подошел час трапезования.

Столики в корабельной едальне были рассчитаны на четверых (это-то отсутствие общего стола и не давало возможности называть сие помещение трапезной), и уж теперь-то усталому душою минфа[32]32
  Название высшей юридической ученой степени Ордуси – «минфа» – переводится с китайского языка как «проникший в смысл законов». Такая ученая степень существовала еще и древнем и средневековом Китае.


[Закрыть]
пришлось познакомиться хотя бы с ближайшими соседями. Впрочем, это не доставило ему ни неприятных переживаний, ни излишних усилий; все внешнее скользило мимо, не касаясь сердца, примороженного вдруг упавшим на него чувством вины. Ибо нет для порядочного человека худшего переживания, нежели виновность перед близкими и любимыми: я не сумел, я не справился, я не сдюжил… Все остальное становится таким неважным, таким посторонним. Таким бесцветным и плоским…

Соседи оказались людьми очень разными – каковыми и оказываются обычно хорошие люди, – но равно приятными и милыми.

Юхан Вольдемарович Тумялис, высокий и худой, чуть сутулый, несколько нервный и чересчур оживленный для уроженца прибалтийских земель, которым, по всенародному убеждению, надлежит быть невозмутимыми и хладнокровными, – впрочем, вероятно, он возбудительно предвкушал чистые радости паломничества – служил химиком смоленского завода синтетического волокна. Увлеченность работой своей так и клокотала в нем, он никак не мог еще отрешиться от суетного – возможно, именно в разговоре он и пытался в преддверии подступающей святой тишины выплеснуть это суетное и избавиться от него наконец, очиститься для восприятия жизни иной и совсем на обычную не похожей; Юхан без конца рассказывал о мощностях недавно открытого смешанного казенно-частного предприятия; о том, что различные линии и потоки завода, на котором он играет и впредь намерен играть не последнюю роль, выпускают продукты разнообразнейшие: от шуб и парапланов до оптоволоконных кабелей и шнуров. К тому времени, как скудная и степенная трапеза завершилась, он, похоже, вполне преуспел в своем, быть может, не вполне осознанном стремлении; чело его стало покойней, речи – короче, наконец Юхан углубился в себя и, когда подошла очередь клюквенной воды, завершившей ужин, замолчал вовсе.

На Соловки он плыл впервые, и доселе бывать ему здесь, как Юхан поведал сам, не доводилось.

Напротив, Павло Степанович Заговников, крепкий крестьянин с Кубани, ездил сюда на богомолье, по его словам, уж не раз. Землицею владел он, судя по скупым негромким обмолвкам, немалою, работало на ней одиннадцать человек – все больше члены семьи Заговникова, и растил на ней, как понял Богдан, главным образом рис. Павло Степанович был по-крестьянски сдержан на речи, жилист и коренаст, обстоятелен, но, обратив внимание на его руки, Богдан мельком подумал, до чего же изменился ныне труд землепашеский: пальцы Заговникова были хоть и сильными, но тонкими и чистыми, словно бы и незнакомыми с землею. Машины, машины…

Третьим за их столиком оказался буддийский монах Бадма Царандоев, долгое время подвизавшийся в монастыре Сунъюэсы близ Шали, на Кавказе. Несколько лет назад, однако ж, душа его взалкала природных условий не в пример более суровых, нежели сверкающий теплый эдем вайнахских земель, и, когда на Соловках по окончании очередного земного воплощения Соловецкого дувэйна (Царандоев пару раз назвал эту должность на древний манер «кармадана», и Богдану было, в общем-то, все равно, он не слишком разбирался в буддийской иерархии) освободилось место, соответствующее сану Бадмы, он испросил и после надлежащих церемоний получил от руководства долгожданный перевод на север.

Соловецкому буддийскому монастырю Чанцзяосы, то бишь Вечноистинного Учения, было уж поболе, двух веков. Не менее православных благоговеющие перед хладными, пронзительными красотами возвышенно-уединенных мест земных, духовные дети Будды не могли не заметить этих удивительных северных островов и не ощутить их близости к небесам. Тибета и прочих южных высокогорий на всех не напасешься, да и далеко они, страна-то большая; буддийские иерархи, после некоторых колебаний, обратились в митрополию с соответствующей просьбою, и она была – тоже не без колебаний, тогда подобное шло еще в новинку – удовлетворена в одна тысяча семьсот восемьдесят шестом году по христианскому летосчислению. Митрополия ходатайствовала перед Соловецкой общиной, и та, соборно поразмысливши, сочла делом боголюбивым и сообразным по-братски поделиться с иноверцами святой землею. Святая земля – она для всех святая, Господь ее для сомолитвенных усилий да душеспасительного труждения создал, а не для кого-то одного. В конце концов, известное знамение, данное еще на заре бытия Соловецкой обители, при Савватии и Германе, когда некие ангелы битьем и бранью выдворили с острова поселившихся здесь рыбака с женою, означало лишь запрет на светское, семейственное и обоеполое здесь укоренение; насчет приверженцев же учения принца Гаутамы в знамении никак не поминалось.

С той поры Чанцзяосы владел северной частью острова, достопамятной, той, где впервые святой Савватии – не пароход, а старец, первоначальник здешний, – ступил на сей светлый берег. Отошла сангхе и Секирная гора, близ коей ангелы жену рыбака прутняками вразумляли – самая возвышенная часть острова, прозванная с той поры буддистами Тибетом. В том тоже не усмотрела православная братия ни поношения, ни злоупотребления. Ежели, например, основателю Голгофо-Распятского скита на Анзерском острове иеросхимонаху Иову Богородица во сне явилась и повелела холм позади скита назвать Голгофою – что и было исполнено Иовом без промедления, то почему бы полноправным ордусянам буддийского закона не назвать холм подле монастыря своего в честь исконной святыни Тибетом? Пускай зовут и утешаются, Господь милостив.

Одно из главных достоинств благородного мужа, учил еще великий Конфуций, – уступчивость[33]33
  По-китайски это краеугольное для конфуцианской традиции свойство благородного характера называется жаи.


[Закрыть]
.

Теперь-то такое в порядке вещей. Мало ли христианских монастырей процвело ныне в Кунь-луне, на берегах Дунтинху, даже близ Лхасы… Один лишь православный Пантелеймоновский скит в отрогах знаменитого восьмитысячника Чогори чего стоит!

И что характерно, меж теми, кто в скиту том спасается, Чогори Фавором кличут…

Вот туда-то, в Чанцзяосы, и держал путь маленький и бесстрастный, так и не изживший легкого акцента и постоянно поправляющий круглые очочки на плоском носу симпатичный бритоголовый кармадана в простых желтых одеждах.

В ночь перехода Богдану не спалось. Не помогали никакие молитвы.

То несчастный Козюлькин снова плевался ярой ненавистью, и в том была отчасти вина Богдана: ведь именно Богдан, будучи рядом, не сумел, стало быть, Козюлькина успокоить, переубедить, объяснить – и Козюлькин истаял, пропал, и душу свою, верно, сгубил; а ведь не был он заматеревшим простым негодяем, нет, Козюлькин лелеял свои идеалы, только вот ни любви, ни сомнений да раскаянии, вечно рука об руку с истинной любовью идущих, он не ведал, а без них человек – не любимое творение Божие, а нечто вроде кирпича, невесть на кого и зачем падающего с крыши. То Жанна и Фирузе водили вокруг Богдана во тьме каюты душистые русалочьи хороводы, казалось, порою даже окликали по имени; даже аромат духов их будто долетал до Богдана легкими, на грани ощутительного, дуновениями – то духов одной, то духов другой… Искушение было мучительным и нескончаемым; блудные бесы, как то меж них и заведено, по мере приближения к святому месту удваивали и утраивали свои козни – и страшный грех уныния, рожденный обидой, виной и нежданно нагрянувшей мужской беспомощностью, столь ошеломившей Богдана в утро ухода Жанны, так и норовил пронзить сердце. В конце концов Богдан встал, оделся и вновь вышел на палубу.

«Святой Савватий» вкрадчиво проталкивал себя сквозь мглистую промозглую ночь. Плыли размытые огни на раздвигающих струи тумана мачтах, размеренно и глухо шлепали по студеной воде колеса, взбивая тускло высверкивающую из тьмы пену. «Отойди от меня, дух злобы, – бормотал Богдан, втягивая шею в воротник и стискивая в кулаки зябнущие пальцы. – Будь проклято лукавство всех твоих начинаний…» Не на что обижаться и некого винить. Жизнь. Честная и настоящая, без притворства, лицемерия и лжи. Невозможно быть вместе – стало быть, невозможно, и тогда уж не в силах человеческих сберечь единство.

Но горечь подступала к горлу.

Потому что вдруг все-таки сберечь его было возможно? И только он, беспомощный и недалекий, ухитрился сам, своим недомыслием и слабостью, разрушить то, ценней и невозвратней чего нет и не сыскать на свете?

Слабость моя. Слабость…

Все. Все. Все!

Богдан заснул лишь под утро, часа на два.

Прибытие он пережил, словно в бреду каком. В памяти осталось только смутное чувство светящегося, долгожданного покоя. Какими разными могут быть оттенки белого цвета и как благостно холодят они пораненную душу – ровно влажная повязка, наложенная на ушиб. Жемчужно-белое зеркало залива и жемчужно-белое, насыщенное мягким внутренним сиянием небо – не поймешь, что в чем отражается… Простор. Замерший, неподвижный – но живой. Только жизнь та – потаенная, настоящая, как истинной жизни и подобает; без поверхностной оживленности ложной и принужденной телесной суеты. А посреди, меж двумя дымчатыми зеркалами – будто повисшие в неподвижной, стылой пустоте – долгие гряды розовато-серых прибрежных валунов, низкие берега и временами накрывающая их темная, мрачноватая хвойная зелень, кое-где сдобренная разгорающимся сиянием берез и осин; неслышно наплывающая осень уже калила леса ранними ночными холодами, и словно бы из-под зеленых окислов или вековых илистых напластований выплавлялось благородное золото да порою – медь.

Еще запомнились главные врата монастыря на Соловецком, куда с Большого Заяцкого – именно там был главный порт архипелага, ибо на Заяцкие острова устав дозволял являться и паломницам женского племени, а вот дальше, на сердцевинные земли, ход им был спокон веку закрыт – паломников быстро доставили монастырские катера-подкидыши. Мощные, целиком сложенные из местных валунов стены – когда-то монастырь был и могучей крепостью, северной опорой державы – прерывались давно уж не запиравшимися створками, а над широким проемом грузно нависал потемневший от времени деревянный козырек, на коем искусно, древним полууставом было вырезано крупно: «Телесное тружение – Господу служение, обители – слава и украшение, бесам блудным – поношение!»

Запомнились, потому что именно здесь Богдан ощутил в душе первый намек на мир.

Архимандрит Киприан, пред очи коего предстал Богдан сразу по прибытии, ознакомился с письмом отца Кукши, подробно изложившим своему старинному другу подробности сердечного нестроения Богдана, и, войдя в положение сановника, благословил его утешаться на особицу. Обязательным посещением для единения с братией владыка постановил Богдану лишь позднюю литургию и общую обеденную трапезу. Келейные правила он дал Богдану весьма суровые – и утреннее, и дневное, и вечернее; и, разумеется, к исповеди повелел ходить к нему самому. Но, назидательно произнес затем Киприан, исстари на Соловках так повелось, что монаси не столько молитвою, сколько трудом телесным бремена жизни земной развязывают, оттого и теперь дела выше крыши, и, ежели чадо восхощет…

Чадо, разумеется, восхотело.

Оказалось, ныне и братия, и трудники да обетники совместно с буддийской общиной на одной большой стройке по горло заняты на Большом Заяцком – опять-таки на земле промежной меж материком и святыми островами, чтоб и женскому племени, на богомолье приехавшему, туда ход был, а еще чтобы жены, ждущие в тамошних странноприимных домах мужей, отъехавших на сердцевинные острова для коротких поклонении и молений, имели чем заняться с пользою для женского своего ума. Радением обеих общин и нескудной помощью богомольцев завершалось созидание большого планетария. Отец Киприан, до пострижения отслуживший пятнадцать лет в ракетно-космических войсках и имевший бы там, если б не устремился душою выше всякого космоса, карьеру изрядную, был человек увлекающийся. Богдан, узнав о жизненном пути Киприана, слегка удивился столь решительному перегибу судьбы, но, стоило ему тронуть эту тему, архимандрит, седобородый широкоплечий красавец шестидесяти лет, пытливо глянул на него из-под густых бровей и назидательно поднял крепкий палец: «Первую половину жизни я Родине послужил? Послужил. Расти духовно человецам надобно? Надобно. А что более Родины? Токмо един Господь Бог. Вот, теперь ему служу». И, видно, проникнувшись к Богдану симпатией, добавил доверительно: «Первая моя утренняя молитва благодарственная – за то, что стрельбы наши при мне лишь учебными были. А вторая ведаешь какая? О том, чтоб все они и всегда токмо таковыми же и пребывали во веки веков, аминь».

Архимандрит был убежден, что братии, дабы усердней славить Господа, душеполезно будет знать, сколь премудро и искусно тот обустроил в свое время тварную Вселенную. Самому отцу Киприану еще смолоду запали в душу слова заокеанского нобелевского лауреата Вайнберга: «Чем более постижимой представляется Вселенная, тем более она кажется бессмысленной»; но трактовал их служитель Господа по-своему: «Как глянешь на эту груду звезд да туманностей, на галактики, крутящиеся кто куда, так и спросишь себя невольно – да неужто весь этот невообразимый по размерам и поразительный по сложности механизм не имеет ни малейшего смысла? И сам себе тут же ответишь: да быть того не может! Я вижу небо Твое, сияющее звездами.О, как Ты богат, сколько у Тебя света! Лучами далеких светил смотрит на меня вечность, я так мал и ничтожен, но со мною Господь, Его любящая десница всюду хранит меня…» Шанцзо Хуньдургу, настоятель буддийского монастыря, эту идею горячо поддержал – и вот уж более года и рясофорная братия, свободная от иных послушаний, и молодые послушники, дожидающиеся пострижения, и заезжие трудники, и кармолюбивые праведники с здешнего Тибета трудились бок о бок. Именно на этом поприще пригласил и Богдана послужить Богу проницательный архимандрит. Богдан лишь истово закивал в ответ.

Словом, в первый же день отец Киприан и Богдан Рухович поговорили как следует, обстоятельно и по душам.

Обителью Богдану архимандрит назначил маленькую земляную пустыньку в нескольких ли[34]34
  Китайская верста, немногим более полукилометра.


[Закрыть]
к северо-востоку от Соловецкого кремля – в стороне от наиболее прохожих троп, ведших либо к Тибету, либо к дамбе, на Муксалму перекинутой, – в пустынном лесу на самом берегу Долгой губы, неподалеку от Феоктистовой щели.

Со щелью этой, где искупал в свое время страшный грех свой здешний монах Феоктист, связано было одно из самых поучительных и трогательных преданий монастыря.

В середине пятнадцатого века, когда в Ор-дуси, после воссоединения ее с Цветущей Срединой, год от году все более многочисленными становились выходцы из срединных земель, Соловецкая община не приняла тогдашних стремительных перемен. Общину можно было понять. Твердые в вере православной и древних обычаях суровые отцы были возмущены тем, что творилось тогда в столице. По их разумению, мир рушился. В монастырском архиве сохранилась копия категоричной челобитной, которую, после долгих молитв и обсуждений, направили святые отцы князю в Александрию; архимандрит даже прочитал Богдану по памяти отрывок из нее. «Ты, великий государь, – взывали монахи, – опричь исстари приятных татаровей, такоже и протчих сродственных руським поганых, хань да уань узкоглазую к престолу приблизил и тем благочиние отеческое зело изрядно порушить изволил. Аще ты, наш помазанник Божий, не отринешь сих желточуждых жудзей и фодзей[35]35
  Приведенный X. ван Зайчиком отрывок великолепно демонстрирует, как даже в такую консервативную и жестко приверженную традиции среду, как соловецкое монашество, исподволь, неосознаваемо даже для самих монахов проникали понятия нового времени и меняли их мироощущение. Хань – древнее самоназвание китайцев. Уань (искаженное Юань) – название монгольской династии, правившей Китаем в 1271 – 1368 гг. и затем свергнутой национально-освободительным движением ханьцев; видимо, именно так называли себя китаизированные монголы, бежавшие от ужасов гражданской войны в Ордусь и нашедшие здесь приют и применение своим дарованиям и навыкам. Жудзи и фодзи – так, по всей видимости, поначалу встраивались в русский язык известные китайские термины жуцзяо и фоицзяо – т.е., соответственно, конфуцианство и буддизм.


[Закрыть]
, вели, государь, на нас свой меч прислать царьской и от сего мятежного жития переселити нас на безмятежное и вечное житие».

Князь, заинтересованный в привлечении опытного ханьского и юаньского служилого люда, да к тому же и связанный своим княжеским словом перед искавшими убежища в его улусе беглецами от кровавой усобицы, а затем, по воссоединении Цветущей Средины и Ордуси, – попросту рассматривавший «жудзей и фодзей» как хоть и новых, но вполне полноправных подданных, оказался в безвыходном положении. После длительной, все более нервной переписки, во время коей монастырь взялся такоже и по всем полунощным градам да весям рассылать письма о пагубах, от хань да уань грядущих, князю не осталось ничего иного, как и впрямь послать свой меч.

Кремль монастыря осадило изрядное вразумляющее войско. Времена стояли весьма крутые, но даже тогда воевода Иван Мещаринов не решился штурмовать священные стены – бывшие к тому же весьма крепкими. Два года монастырь пробыл в осаде, так до сих пор и называемой «Соловецким сидением», – но старцы и ближники их и не думали сдаваться, а только, как сказал Богдану сделавшийся на этих подробностях весьма немногословным отец Киприан, со стен поносили княжьих людей донельзя нехорошими словами. Князь, со своей стороны, требовал от воеводы действовать решительно и прекратить смуту «вскоре». Положение сделалось тупиковым и грозило лютой кровью, если бы не взвалил на себя труд и ответственность разрубить этот узел некий инок Феоктист. Ни с кем не советуясь, на свой страх и риск, темной снежной ночью за час до рассвета он вышел из кремля через ведший к пристани подземный ход, отрытый монахами более полувека тому, указал его княжьим стрельцам – и через полчаса штурмовой отряд воеводы уже выходил из подземелья на поверхность в самом сердце монастырских строений, меж Сушилом и Квасоваренной палатою.

Воевода не решился – а быть может, не захотел и по внутреннему своему убеждению – проливать кровь на святой Соловецкой земле. «Насчет крови – это отдельная история, – сказал тут отец Киприан, поглядел на часы и решительно тряхнул головой; беседа с Богданом длилась уж третий час, но между старцем и сановником сразу установились какие-то очень теплые, дружелюбные отношения, и оба получали равно большое удовольствие от этой первой беседы; оба уже твердо знали, что она никак не последняя. – Про кровь потом расскажу, сперва о Феоктисте закончу… тебе там жить, чадо, знай».

Почти вся верхушка не поступившейся убеждениями общины была вывезена из Соловков и рассеяна малыми группами, а то и поодиночке, по отдаленным монастырям, скитам да затворам – на Новую Землю, на Никелеву гору норильскую, в Колымский край… мало ли в ту пору было в Ордуси диких пустошей и хлябей. Шел слух, что игумена упорного да трех ближников его по пути воеводины люди удавили тихохонько, чтоб не смели и далее в духоблуждание народ вводить… Доказать этот слух так и не удалось, но напрочь исключить вероятность сего события тоже никто не брался – у той эпохи свои были навыки человеколюбия, как к ним ныне ни относись. Феоктиста же хотели наградить поучительно, но крепкий духом инок от всех наград отказался и отрыл себе здесь же, на светлом острове, малую землянку, в коей ни стать, ни лечь в рост было невозможно, – и в ней провел, не проронив с той поры ни единого слова, наготы отнюдь не прикрывая ни летом комариным, ни зимою студеною, в жестоком покаянии весь остаток жизни, а было того остатка ни много ни мало двадцать семь лет.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю