355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Minotavros » Полонез Огинского (СИ) » Текст книги (страница 1)
Полонез Огинского (СИ)
  • Текст добавлен: 26 октября 2019, 16:00

Текст книги "Полонез Огинского (СИ)"


Автор книги: Minotavros



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 5 страниц)

========== 1. ==========

*

Дверь самая обыкновенная. Старая, обшарпанная деревянная дверь. Такую, пожалуй, одним ударом ноги вышибить можно. Номер квартиры почему-то висит странно, боком, на одном гвозде: тридцать четыре. Григорий мгновенно жалеет, что не взял с собой молоток. (А то некоторые в хозяйственном плане – совсем без рук.) В следующий раз – непременно. Непременно!

В следующий раз, который еще неизвестно когда будет…

В следующий раз…

А из-за двери льется музыка. Страстно, горько и радостно обрушивается на случайного слушателя немного смягченная хлипкой преградой третья, заключительная часть концерта номер три Сергея Рахманинова. «Рах три». Для фортепиано с оркестром. С отличным, между прочим, оркестром польского радио. Гришка уже не помнит фамилии дирижера. Но вот того, кто на этой записи исполняет партию фортепиано, он узнал бы из тысячи самых лучших исполнителей мира. Из сотни тысяч.

Лев Долин. Лёва. Лёвушка. Лучший пианист всех времен и народов по версии Григория Лыткина. Его личный ад и наваждение…

*

– Лёвушка играет, – вздохнула стоящая у самой двери полная женщина с неестественно-алыми тонкими губами.

Гриша покосился на нее и ничего не сказал. Да от него и не требовалось какой-либо реакции. Из-за двери продолжало звучать что-то праздничное, легкое, совершенно волшебное. Уже через несколько тактов Гриша опознал в музыке вальс цветов из балета «Щелкунчик», на который они с мамой ходили накануне прошлого Нового года. Еще долго после спектакля он старательно ловил потрясшую его воображение музыку по радио и каждый раз замирал в немом восхищении и восторге. А сейчас то, что должен был исполнять целый оркестр, звучало в обработке для фортепиано. И звучало ничуть не хуже!

– Левушка – талант, – убежденно кивнула высокой, тщательно уложенной прической дама. – Когда-нибудь мы будем им гордиться.

Словно сбитый с мысли явно не слышными ему задверными разговорами, невидимый музыкант взял неверную ноту, попытался исправить, еще раз споткнулся…

Гриша поежился. Если даже этот… который играет ТАК, спотыкается и делает ошибки, то уж его-то, неумеху, и вовсе нельзя подпускать к инструменту. Однако отступать было поздно. За спиной стояла ледяная и решительная мама, рядом – директриса музыкальной школы. Маме пришлось выдержать очень непростой разговор, уламывая ее взять Гришу посреди учебного года, напирая на то, что «мальчик любит музыку и у него абсолютный музыкальный слух». Мама, всю жизнь проработавшая медсестрой в местной районной поликлинике, рассуждала про Гришин абсолютный слух так, что даже суровая директриса прониклась. Заставила спеть какую-нибудь песенку (не любивший это дело Гриша мрачно выдал: «Вихри враждебные веют над нами») и отстукать пальцами несколько сложных ритмических фраз по краю тяжеловесного письменного стола. А потом их с мамой повели по длинным светлым коридорам сюда, к кабинету двадцать один.

Воспользовавшись возникшей в музыке паузой, директриса приоткрыла дверь и заглянула внутрь.

– Герман Степанович, вы уже закончили на сегодня?

– Да, заходите Клавдия Ивановна. …Ну что, Лев, надеюсь, вы все поняли?

Следом за Клавдией Ивановной (теперь Гриша вспомнил, что мама зачем-то еще дома несколько раз повторила специально для него имя-отчество директрисы музыкальной школы, а он, занятый своими мыслями и отчаянными переживаниями «возьмут – не возьмут», как всегда пропустил эту информацию мимо ушей) они вошли в большой просторный кабинет с огромными окнами, блестящим паркетом и лепниной на недосягаемой высоты потолке. Гриша подобную роскошь раньше видел только в театре и потому слегка оробел, вертя головой и рассматривая обстановку. И, наверное, потому не сразу обратил внимание на высокого смуглого мальчика, складывавшего ноты в большую нотную папку. (Гриша аж слегка вздохнул от зависти к подобной роскоши.) То есть сначала ему бросилась в глаза именно папка – темно синяя, жутко солидная, с тиснением на боку и веревочками-ручками, а уж потом – мальчик, державший ее в руках. Тот самый Левушка, которым «мы все когда-нибудь будем гордиться». Тот самый, который только что играл вальс цветов. Черные глаза, черные волосы, птичий профиль, руки, отчаянно стискивающие ручки той самой нотной папки.

– Да, Герман Степанович, я все понял.

Голос у него был глубокий, бархатный, как мамино выходное платье – единственный сохранившийся в их доме предмет прежней, еще довоенной роскоши. Совсем не детский голос. Маленькому восьмилетнему Грише мальчик показался очень большим, очень взрослым. И голос у него был серьезным, взрослым. Гриша сразу ощутил себя маленьким и жалким. Ребенком. Неумехой. Даже неизвестно еще, возьмут ли его в эту школу, в этот волшебный мир, где всегда звучит музыка.

– Надеюсь, вы не будете лентяйничать. Искусство – это, в первую очередь – великий труд, а уж во вторую – талант и все остальное.

Мальчик сдержанно кивнул, бросил мимолетный взгляд на вошедших взрослых, на секунду задержал его на Грише и, вежливо попрощавшись, покинул кабинет.

– Ну-с, – сказал, поднимаясь со своего стула, стоящего сбоку от черного, слегка обшарпанного инструмента, высокий и очень худой преподаватель по имени Герман Степанович («Ваша судьба – в его руках. Если скажет, что мальчика стоит взять, считайте, вам повезло!»), – и что мы тут имеем?

Решительная, почему-то похожая на взъерошенного воробья Гришина мама шагнула вперед, как будто собиралась поставить неприступному преподавателю весьма болезненный, но зато необыкновенно целительный укол, и чересчур громко, по мнению Гриши, сказала:

– Мой мальчик хочет играть на пианино. У него абсолютный слух.

*

Классе в четвертом Григорию попался в руки потертый томик известного писателя Пушкина, с которым до того несколько раз сталкивались по школьной программе. Попался случайно. К маме пришли в гости соседи. Веселая тетя Рая Водяничева, ее муж, маленький и щуплый дядя Миша, и его брат, работавший на заводе в бухгалтерии, «импозантный», как говорила мама, хотя и довольно старый Андрей Олегович. Гриша во взрослой компании оказался явно лишним, и его отправили проведать бабу Лиду, жившую на другом конце их длинной-предлинной улицы с гордым названием Силикатная. Гриша с бОльшим удовольствием покатался бы с пацанами на катке и помахал клюшкой, но мама сказала, что у нее на Гришу другие планы: непременно требовалось проведать бабу Лиду, которая в последнее время все чаще болеет, да заодно у нее и переночевать. Баба Лида Гришке бабушкой не была. Так, «подшефная старушка», оставшаяся после войны в полном одиночестве. Гришина мама за ней «присматривала»: заходила через день после работы, мыла, готовила, помогала по хозяйству. Ну и уколы, если что. Иногда мама гоняла Гришку: мусор выкинуть, пол подмести, продуктов притащить. Гришина мама была доброй, и «подшефная старушка» относилась к ней как к родной: поила чаем и могла часами рассказывать о давно минувших временах. Гришину маму давно минувшие времена не очень-то интересовали (в настоящем проблем хватало), но слушала она внимательно и чай пила в охотку. В тот раз баба Лида и впрямь чувствовала себя неважно, ее клонило в сон. Потому она сказала: «Ты здесь посиди, почитай», – и прилегла отдохнуть. Минут десять Гриша тупо пялился в окно, потом ему это наскучило (за окном не обнаружилось ничего нового – только опускающиеся на город ранние сумерки, наглые воробьи, да покрытые каким-то странным, но вполне привычным для их городка оранжевым налетом сугробы). Книг в доме бабы Лиды почти не водилось, по большей части потрепанные брошюрки со статьями Сталина, Ленина и других партийных вождей. Гриша по молодости лет такое не читал и полагал нудным. Поэтому пришлось взять единственный том, выбивавшийся из общей унылой массы не только своим видом, но и весом: в руке он лежал тяжело и как-то основательно. Красно-коричневый, тисненый золотом, пусть и потертый от времени переплет, надпись выцветшими от времени чернилами: «Лидочке – от Кости. «Я вас любил, любовь еще быть может…» На вечную память». Гриша не понял, кто такие эти самые Лидочка и Костя, но буквы в самой книге заинтересовали – он и не знал, что такие существуют в русском языке. Книга была за авторством того самого Пушкина, про которого им восторженно рассказывала учительница в школе. Того, который «У лукоморья дуб зеленый…» Стихи Гриша не любил и считал их девчачьим делом, для сказок ощущал себя слишком взрослым, а вот пьесы…. Пьес он до того момента не читал, но в театре несколько раз бывать приходилось и не только на балетах.

А потом его глаз выцепил фразу: «Родился я с любовию к искусству». И оторваться от чтения Григорий уже не мог, потому что понял: вот это – непонятное порой и странно написанное – про него. Потому что именно он, а вовсе не хитрая сволочь Сальери родился «с любовию к искусству». Мама говорила, что, когда Гриша был маленьким бессмысленным кульком, его можно было положить рядом с радио, по которому передавали какой-нибудь серьезный музыкальный концерт, и спокойно заниматься своими делами. Чуть повзрослев, он стал не просто слушать музыку, а как бы впадать в нее, и страшно злился, если радио пытались выключить раньше, чем передача заканчивалась. А когда он в возрасте шести лет впервые попал на концерт приехавшей из районного центра филармонии и там «живьем» услышал фортепьяно… (Гриша уже был слишком взрослым, чтобы говорить попросту «пианино». Слово “фортепьяно” казалось ему куда более солидным.) спокойная жизнь у них дома кончилась, потому что он высказал непреклонное желание самому научиться играть. Мама, никогда в жизни не имевшая дело с музыкой и потому совершенно не понимавшая, на кой черт это ребенку нужно, сопротивлялась отчаянно, мотивируя свой отказ отсутствием инструмента и денег на его покупку, пока однажды учительница музыки в обычной средней школе, где учился Гриша, не сказала ей строгим голосом: «То, что вы делаете – преступление. У мальчика абсолютный слух, и он действительно понимает музыку». И Гришу прямо посреди учебного года отвели в музыкальную школу, где за него взялся лучший педагог их крошечного городка – Герман Степанович Левицкий.

После занятий Гриша оставался в музыкальной школе еще на несколько часов и занимался на любом свободном инструменте – с личного разрешения директрисы и Германа Степановича. И был бы, наверное, самым счастливым человеком на свете, если бы не Лёва Долин.

*

Находясь рядом с Лёвушкой, было невозможно не чувствовать собственной вопиющей ущербности. Нет, понятно, что Гриша не мог в те годы выражаться подобными сложными словами, но ущербность… ущербность он ощущал. Остро и невероятно болезненно. Если бы ему с детства в школе и дома не объясняли, что бога нет, то он бы, наверное, подумал, что Лёва – бог. Когда во время игры ошибался Гриша, Герман Степанович бил его по рукам линейкой и злобно шипел: «Проклятия на мою седую голову!» Когда что-то не получалось у Лёвы, просто грустно и выразительно вздыхал: «Вы, Лев, мало стараетесь». На отчетных концертах после выступлений Лёвы звучал настоящий шквал аплодисментов, после игры Гриши – в основном только отчаянные хлопки Гришиной мамы. Гриша был мелкий и нескладный, Лёва – взрослый, высокий и невероятно красивый. Гриша ходил в школу в старых, подаренных кем-то штанах с заплатками на коленках и связанном бабой Лидой свитере (вязание не являлось главным ее талантом), Лёва – в черных брюках со стрелками и в белой, тщательно отглаженной рубашке.

Иногда Гриша пытался возненавидеть Лёвушку. И даже, несмотря на свой невеликий возраст, понимал, что попросту обязан его возненавидеть. Но не мог. Лёву Долина невозможно было не любить. И хотя Гриша ни за что не назвал бы своего кумира богом (потому что того нет), но иногда, совсем изредка и тайно, он мог признаться хотя бы самому себе, что Лёва Долин и есть музыка.

А самое ужасное заключалось в том, что Лёва Долин знать не знал о существовании в этом мире мальчика по имени Гриша.

Впрочем, судьба и на этот счет, похоже, имела свое мнение.

– Лыткин, отсядь, от тебя воняет!

Наташка Завьялова, скрипачка и первая в школе задавака, сморщила и без того курносый нос и демонстративно отодвинулась едва ли не на самый край деревянной скамьи. Гришка, что ли, был виноват, что баня уже вторую неделю не работала из-за какой-то аварии? Он мылся, как мог – ледяной водой под краном: лицо, руки и даже уши. Чего этой дуре еще надо?

– Екатерина Васильевна, пусть Лыткин отсядет!

Гришка угрюмо взглянул на учительницу сольфеджио – бледную и как бы вечно ко всему безразличную Екатерину Васильевну.

– Лыткин, отсядь.

– Так свободных мест нет, Катерина Васильна…

– Садись за мой стол.

Если до этого момента Гришка думал, что знает все об унижении, то теперь его захлестнуло кровавой волной. «Убью!» Кого «убью»? Наташку, Катерину – всех! Он с трудом досидел до конца занятия сбоку от учительского стола, ощущая на себе презрительные и насмешливые взгляды всего класса, но едва урок окончился, рванул со своего места за стервой Наташкой, намереваясь вытереть довольно сильно измазанную в чернилах ручку о ее белобрысые патлы, а после вылить на них же остатки чернил из чернильницы-непроливашки. Непроливашка, ага, как же! Разгадав его маневр, мерзавка Завьялова бросилась к дверям. Гришка ринулся за ней. И дальше – по коридору. И вниз – по лестнице на первый этаж. А потом… Нога его соскользнула с последней ступеньки, и он полетел вперед, инстинктивно выставив перед собой руки.

Упасть ему не дали. Подхватили, шипя сквозь зубы, и хорошенько тряхнули.

– Совсем с ума сошел, мальчик с абсолютным музыкальным слухом?!

Это был он, Лев Долин. Именно в него со всей дури впечатался только что Гришка. А еще вся белая рубашка Льва была перемазана чернилами. А Гришкина ручка… Гришкина ручка воткнулась аккурат в самую середину Лёвушкиной ладони. А ведь руки музыканта…

Гришка думал, что лучше бы ему умереть. Гришка забыл, что взрослый, что ему уже одиннадцать, что у него «имеются задатки», как говорит Герман Степанович. Внутри что-то взорвалось, из глаз потекли стыдные, детские слезы, а по ногам – еще более стыдное и горячее.

– А Лыткин обоссался, – радостно прокомментировала стоявшая чуть в стороне Завьялова.

И Гришка понял, что не будет ее убивать – лучше он убьет себя. Придет домой и выпьет уксус. Мама рассказывала, как однажды у них в больницу привезли девушку с отравлением уксусом. Девушка, вроде бы, померла. И Гришка помрет. Потому что как теперь жить?

Или Лев его сам убьет? Гришка не сомневался, что это будет быстрая, а главное – вполне заслуженная смерть, и даже, пожалуй, жаждал ее. Милосердной смерти-искупления. Лев – это вам не уксус.

Но Лев убивать его не стал. Осторожно усадил трясущегося в натуральной истерике Гришку на ступеньку, стремительно шагнул к Завьяловой, навис над ней, точно какой-нибудь злобный Карабас-Барабас над девочкой Мальвиной. Правда, Гришка точно знал, что Завьялова – никакая не Мальвина, а, наоборот – самая гнусная тварь на свете.

– Послушай меня, – сказал своим бархатным голосом Лев Долин, и в этот раз в мягчайший бархат был завернут совершенно смертоносный острый клинок, – только попробуй кому рассказать – лично шею сверну. Кивни, если поняла.

Завьялова дурой не была, поэтому тут же с превеликой готовностью кивнула. Гришка бы и сам испугался, если бы с ним говорили… вот так. Он никогда не думал, что возвышенный, одухотворенно-отстраненный Лёвушка может выглядеть настолько устрашающе. Что же тогда он сделает с ним, с Гришкой?

Когда Наташка порскнула мимо него по лестнице наверх, стало совсем жутко. Гришка даже голову в плечи втянул, чтобы стать более маленьким и незаметным. Смешно, да?

– Пойдем, что ли, – сказал ему Лев Долин, обматывая свою кровоточащую ладонь белым носовым платком. У него даже лежал в кармане белый носовой платок!

И Гриша пошел. Не, конечно, он был далек от мысли, что Лёва заведет его в ближайший лесок (он же городской парк) и там с особой жестокостью расстреляет, как фашисты расстреливали пленных партизан. Но и ничего хорошего от этого совместного похода ждать не приходилось.

Лёва сам, лично, притащил из гардероба свое и Гришино пальто, морщась от боли в руке, помог обмирающему от ужаса Лыткину одеться и даже завязал ему на шее шарф, резко дернув за концы.

Выйдя из школы, Гришка по сторонам не смотрел – только под ноги. Стоял апрель, снег медленно и как бы неохотно расползался в лужи, было скользко и грязно. Не хватало только шлепнуться в мерзкую рыже-черную жижу. Или, не дай бог, забрызгать ею серое Лёвушкино пальто.

– Ну вот мы и пришли. Заходи.

*

Дом, в котором жили Долины, был огромный, с широкой подъездной лестницей и высокими потолками – совсем не чета тому бараку, где ютился Гриша со своей мамой. И не комната у них была в коммуналке, а целая личная трехкомнатная квартира. И колонка для нагревания воды в ванной. И большая светлая кухня. Туда-то Лев, едва они разделись, и впихнул вконец растерявшего, отвратительно пахнущего мочой Гришку.

– Мама, этого человека нужно помыть. У нас с ним случилась небольшая… неприятность.

Он так и сказал: «небольшая неприятность», – всего двумя простыми словами обозначив и Гришкины неизбывные позор и ужас, и собственную испорченную рубашку, и замотанную уже пропитавшимся красным платком ладонь.

– Тогда иди растопи колонку.

Мама Льва, красивая, но уже совсем немолодая маленькая женщина с такими же, как у сына черными глазами, посмотрела доброжелательно и даже совсем-совсем не скривила свои накрашенные яркой помадой губы. А еще у себя дома она почему-то ходила в синем в мелкий белый горошек отглаженном платье, подпоясанном узким пояском, а вовсе не в халате, как Гришкина мама.

– Пойдем, поможешь, – Лев утащил Гришку в ванную, где тот, разумеется, больше мешался, чем помогал. Но колонку они совместными усилиями вскоре растопили, и на мгновение Гришка даже позволил себе улыбнуться заплясавшему внутри нее огню.

Ванную Гришка покидать наотрез отказался. Как бы там ни было, он отлично понимал, что испоганит любую вещь, которой только коснется. Просто молча сел на отделанный коричневой («метлахской») плиткой пол и, стараясь не дышать, разглядывал собственные коленки, пока вода не нагрелась и не набралась ванна. Все это время Лев Долин, Лёвушка, надежда отечественной музыки и сам – музыка, сидел рядом с ним на полу и тоже молчал.

Григорий уже понял, что бояться его не надо, но вот как именно общаться с этим непостижимым человеком, все еще оставалось для него загадкой.

Когда воды в большой чугунной ванне набралось вполне достаточно для того, чтобы вымыть в ней тщедушного Гришку, Лев спокойно велел:

– Раздевайся и залезай. Вон – мочалка, вон – мыло. Голову вымой тоже. Полотенце сейчас принесу.

Гришка с облегчением выдохнул, когда понял, что раздеваться при нем не придется, и радостно полез в воду, где долго отмывался почти до скрипа мылом, странно пахнущим лесной земляникой. (А Гриша всегда думал, что мыло пахнет только мылом.) Потом Лев принес ему большое махровое полотенце, в которое можно было завернуть всего Гришку целиком, а еще – чуть великоватые Гришке, зато чистые черные брюки, рубашку в клеточку (такие он видел в кино про ковбойцев) и (тут захотелось залезть обратно и спрятаться на дне ванны) ношеные, но чистые трусы. («Мое, старое. Носи на здоровье и не вздумай возвращать».) Можно было, конечно, покочевряжиться и поизображать гордость, но стоило представить, как влезаешь обратно в пахнущую грязью и мочой одежду… и Гришка не стал спорить. После того, чему Лёва стал свидетелем чуть раньше… Потом его поили на кухне чаем с сахаром и такими беленькими кругленькими, восхитительно хрустящими на зубах пироженками, каких Гришка никогда раньше даже не видел. Потом Лев проводил его до двери, вручив предварительно авоську с грязной одеждой и ноты в холщовой сумке, пошитой Гришиной мамой, чтобы ходить в музыкалку. И сказал:

– Ну, бывай, человек с абсолютным слухом.

И Гришка понял, что сказка кончилась.

========== 2. ==========

*

Через два года, когда Грише исполнилось тринадцать, Лёва Долин окончил музыкальную школу и уехал с родителями в областной центр Энск. На итоговом концерте Лёвиного выпуска они разговаривали в последний раз. Собственно, до этого их общение даже и общением нельзя было назвать. Так, при встрече говорили друг другу: «Привет!» Иногда Лев с необидной усмешкой интересовался: «Как дела, человек с абсолютным слухом?» А Гришка солидно отвечал: «Нормально все. Жизнь идет». Иногда Лев подходил, когда Гришка в школе занимался на каком-нибудь свободном инструменте, выполняя положенные домашние упражнения. Стоял рядом, морщил лоб, потом подсказывал что-нибудь дельное в никак не дающемся Гришкиным пальцам отрывке. Иногда просто садился рядом и проигрывал зловредный пассаж так, что Гришке моментально хотелось плакать от восторга. Рядом с Лёвой он испытывал двойственные чувства: осознание собственной убогости и безграничное восхищение чужим даром. Правда, потом Лёва вставал и, улыбаясь, исчезал по каким-то своим очень важным и очень взрослым делам. К тому моменту Гриша уже знал, что Лев старше его на целых три года. В их возрасте это была не просто разница, а самая настоящая «разница ого-го!»: «почти взрослый» рядом с «совсем еще ребенком».

Хотя сам себя Гриша, разумеется, ребенком уже не считал. Но… Кого когда-нибудь волновало его мнение?

Лёва играл прелюдию ре-минор Баха. А потом на бис (никогда в их музыкальной школе на Гришкиной памяти никто ничего не делал на бис – не было такого обычая) – полонез Огинского «Прощание с Родиной». И вот на этом чертовом полонезе Гришка, и без того все выступление Долина давившийся подступившими к горлу слезами, сломался. Сбежал в туалет и там заплакал, как не плакал с тех пор, как полтора года назад мама сказала, что снова выходит замуж. За хорошего человека Андрея Олеговича из бухгалтерии. Гриша тогда кричал: «А как же папа?! Ты же говорила, что он вернется!» А мама ответила: «Папа не вернется. Папы давно уже нет». Так Гриша узнал, что его папу расстреляли еще в сорок восьмом – задолго до смерти Сталина. И именно поэтому они с мамой, как семья «врага народа», были отправлены в этот крохотный и такой далекий городок. Андрей Олегович и впрямь оказался неплохим дядькой. Звать его «папой» не требовал, соглашался на «дядю Андрея», воспитания при помощи ремня не признавал. Да и вообще – Гришка как был, так и по-прежнему остался маминой проблемой и головной болью. А недавно у них родилась маленькая Галочка, и Гришка окончательно почувствовал себя взрослым. И лишним.

Так что отъезд Лёвы Долина в далекий Энск, можно сказать, только «расставил все точки над и». Гришка не знал, где у буквы «и» находились проклятые точки (она же не «ё»!), но сейчас это казалось уже совсем не важным. Мир выцветал, будто на старой довоенной фотографии, и даже музыка приносила только боль. Особенно полонез. После тяжелой, замысловатой сложности Баха он должен был казаться чем-то простеньким, несерьезным. Не казался. Гришка и сам играл полонез Огинского и весьма неплохо, как говорили слушатели и даже Герман Степанович, но, когда клавиш касались руки Лёвушки… Душа выворачивалась наизнанку.

Так его и застал будущий великий музыкант Лев Долин: заплаканного, сопливого, уткнувшегося носом в стенку в туалете музыкальной школы. Красота!

– Ты чего ревешь, человек с абсолютным слухом?

Ни за что на свете Гришка не признался бы, что плачет из-за него, скорее умер бы прямо здесь, на месте. Поэтому, не оборачиваясь, буркнул в ответ совсем неласково:

– У меня, между прочим, имя есть. За столько лет мог бы и запомнить.

Теплая ладонь легла на затылок, слегка погладила вечно встопорщенные короткие волосы.

– Я помню, Гриша. Извини, если обидел. Больше не буду.

Гришка в отчаянии подумал, насколько бы проще стала его жизнь, если бы Долин оказался обыкновенной зажравшейся мразью и сволочью. Пусть даже и талантливой. Можно было бы его один раз возненавидеть – и дело с концом. А так…

– Да нет, называй. Ничего так звучит, смешно.

Ему под нос молча сунули платок. Разумеется, белый – других у Лёвушки не водилось. Стесняясь и отворачиваясь, Гришка высморкался. Подумал и сунул испачканный платок в карман. Не возвращать же его теперь обратно – весь в слезах и соплях.

– Умойся.

Гришка умылся. Потом хрипло спросил у стоящего с терпеливейшим видом Лёвушки (Трудно было представить, что это именно он – тот самый Лев Долин, который еще недавно стоял на школьной сцене, совсем нездешний, не вынырнувший до конца из своего Баха, и неуклюже кланялся с растерянной улыбкой на лице.):

– Ты когда уезжаешь?

– Через неделю. Папе работу в совнархозе предложили. Нужно быстро приступать.

Гришка шмыгнул носом, поднял на Льва мокрые глаза.

– Будешь приезжать?

– Вряд ли.

– А после школы куда?

– Попробую в консерваторию. На фортепиано. В Энске консерватория просто роскошная. Если поступлю…

– Поступишь.

– Ну спасибо за то, что ты в меня веришь. Ладно, бывай… Григорий.

– Бывай.

Они серьезно, по-мужски, пожали друг другу руки и разошлись. Чтобы все-таки встретиться еще через три года.

*

Казалось бы: «С глаз долой – из сердца вон». Ну был в жизни Гришки Лыткина такой человек – Лев Долин. Ну… важным он был для Гришки почему-то. Был – да весь сплыл. Мало ли людей исчезло из Гришкиной жизни? Он вон даже своего родного отца уже не мог вспомнить. Любимую учительницу, которая вела у них в пятом классе немецкий, а потом уехала к мужу в Ленинград. А тут… Только забыть Лёвушку никак не получалось. Тот приходил ночью в странных, каких-то мучительных снах, играл на большом, явно старинном рояле, улыбался ласково, клал теплую ладонь на затылок. Просыпался Гришка от таких снов весь в слезах и… не только. Ладно бы еще девчонки снились. Парни из дворовой компании многое про вот это вот… с девчонками… рассказывали. Только Лёвушка не был девчонкой. Даже близко.

После таких снов хотелось не то прямо с моста в ближайшую речушку – вниз головой, то ли в Энск – чтобы хоть издалека попытаться увидеть. Разумеется, ни того ни другого Гришка не сделал: и для самоубийства, и для побега в Энск он был слишком здоровым, слишком нормальным. Или просто недостаточно больным.

Оставалось утешать себя, что после окончания школы он и сам по себе, без всякой приманки в виде встречи с Лёвушкой, поедет поступать в ту же консерваторию, а уж там… Будь что будет. Все, что оставалось Григорию – это музыка. Единственный шанс разобраться с самим собой. Она же – единственный шанс чем-то занять свои мысли помимо…

– Мы скоро забудем, как ты выглядишь, – говорила мама.

– Оставь парня в покое, – шутливо ворчал на нее дядя Андрей. – Весна, девушки. Правда, мужик?

Гришка покорно кивал. Знал бы отчим какие «девушки» смущали нынче Гришкины сны!

Музыка, музыка, музыка. Он приходил в музыкалку сразу после окончания уроков в обычной школе и уходил вместе с уборщицами. Благо, всегда находился свободный кабинет, в котором можно позаниматься.

На выпускном концерте он играл Баха.

На вступительные в консерваторию в Энск мама провожала его, как на войну: чемодан с тщательно выстиранными и отглаженными вещами (парадные брюки, белая рубашка, пара чистых трусов, зубная щетка), там же – адрес маминой хорошей знакомой, у которой можно будет пожить эти дни; деньги на еду и транспорт – в потайном кармане, пришитом изнутри к поясу дорожных Гришкиных штанов. (Хорошо хоть не трусов.) И слезы, будто он уезжает навсегда. На вокзале к маминым рыданиям присоединилась Галочка, а дядя Андрей, совершенно растерявшись, не знал, как успокоить своих чересчур впечатлительных женщин. Так что Гришка был просто счастлив наконец сесть в поезд.

Энск его потряс своими масштабами. От вокзала до дома маминой приятельницы тети Раи нужно было ехать трамваем аж целых десять остановок – почти что на край света. В родном городе Гришки трамваи не ходили, и теперь он чувствовал себя крайне странно, словно попал в какую-то иную, совершенно неизведанную реальность.

Мамина подруга тетя Рая, оказавшаяся вовсе не подругой, а бывшей благодарной пациенткой, переехавшей в областной Энск, жила почти на самой окраине. (Во всяком случае, зоркий Гришкин глаз разглядел вдалеке темную стену самых настоящих сосен. Где-то возле них располагалось и трамвайное кольцо. Конечная.) Квартира у нее была большая, но однокомнатная. В комнате обитали не только сама тетя Рая, но и ее дочка Танечка, перешедшая нынешним летом в восьмой класс. Гришу уложили спать на кухне на раскладушке. Самое страшное было перед сном заставить себя раздеться до трусов. Он все думал: вдруг что-нибудь понадобится смешливой Танюшке: воды там попить или съесть чего-нибудь на ночь? А тут он… в одних трусах. Но обошлось.

На следующее утро, выспросив у тети Раи, как именно стоит туда добираться, Гришка двинулся в консерваторию. С документами, кстати, он едва не опоздал: что-то там намудрили у них в школе с информацией по поступлению. Но все-таки успел, и это показалось ему хорошим знаком. Просто замечательным! Он обязательно будет учиться в этом роскошном бело-желтом, похожем на дворец здании с колоннами. И обязательно встретит там Лёвку. Обязательно! И возможно даже (чем черт не шутит!), они наконец станут друзьями. И гнусные сны оставят Гришу в покое. Потому что нельзя же чувствовать вот это все к своему другу?

В консерваторию Гриша не поступил – срезался на первом же экзамене. Специально отловил потом на выходе седого, с благообразной бородкой профессора, председательствовавшего в комиссии, слушавшей Гришкину игру, и прямо спросил:

– Почему?

А тот также прямо ответил:

– У вас совсем нет таланта юноша. Техника неплоха для провинциальной школы. Упорство чувствуется. Но таланта нет. Хотите всю жизнь играть в ресторанах? – и помолчав, добавил: – Поверьте мне, вам лучше любить музыку издалека.

Гришка даже нашел в себе силы, чтобы поблагодарить. Все, что он хотел от жизни – это однажды сойтись с Лёвой Долиным на сцене на равных. Какие уж тут рестораны!

Ноги сами привели его на набережную городского пруда. (Консерватория располагалась совсем неподалеку.) Тут, кстати, тоже имелся мост, пересекавший пруд ровно посередине. Гриша, грешным делом, даже на минутку подумал: «Судьба?» Слезы наворачивались на глаза, пальцы, сжимавшие кованые перила моста дрожали. Вода, плескавшаяся внизу, была коричнево-зеленой, мутной и словно бы притягивала. «Бездарность. И еще к тому же извращенец. Кому ты такой нужен?» Никогда еще Гриша не подходил настолько близко к самой последней грани отчаяния и ненависти к себе. И, что самое интересное, собственное настроение его ни капли не пугало. Наоборот, казалось исключительно логичным. Правильным. Единственно возможным. «Вот если прийти сюда ночью…» А что? Соберет вещички. Попрощается с тетей Раей и с Танюшкой. Скажет, что хочет пораньше – на вокзал. Город-то большой, потеряться в нем даже днем – нечего делать. А уж ночью… Бездарность, моральный урод, извращенец. Зачем такому жить?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю

    wait_for_cache