Текст книги "Ночь мертвецов (СИ)"
Автор книги: IRKQ
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 6 страниц)
– Но он жив, – Мария смахнула слезы.
– Он жив, хотя и не должен, – отозвался доктор. – После такого не выживают, сеньора. На вашем месте я бы готовился к худшему.
Хорхе Уго отняли ногу, и он пережил операцию. Чуть позже начался и сепсис, предсказанный доктором, поврежденная плоть начала гнить, и теперь, приближаясь к сыну, Мария всякий раз чувствовала кислый тяжелый запах, быстро въевшийся в ее платье.
Она дежурила в больнице, проводила там дни, оставив торговлю близнецам, училась у сестер менять повязки, преодолела отвращение, овладевшее ей, когда она впервые увидела мягкое коричневое мясо, пахучее, в любой момент готовое отойти с костей, как у хорошо прожаренной индюшки. Она училась не реагировать на грубости доктора, на его слова о том, что со дня на день Хорхе Уго умрет, училась не вздрагивать всякий раз, услышав болезненный хрип, училась верить, что вот-вот начнется процесс заживления.
Но дни складывались в недели, а недели в месяцы, ее силы угасали… а улучшения не наступало.
– Не знаю, за что Господь так карает вашего сына, сеньора, – признался ей как-то доктор. – Бесконечная агония… – он внимательно посмотрел на нее и добавил, понизив голос. – Я могу однажды… увеличить ему дозу морфина… если хотите. Это закончит его страдания.
– Нет! – ужаснулась Мария. – Нет, нет… Ни за что!
– Тогда вам придется ухаживать за ним самой, сеньора. У нас много больных, и я не могу позволить медсестрам тратить время на безнадежного.
Так Хорхе Уго вернулся в дом своей матери – хрипящий сверток, с ног до головы обернутый бинтами, незрячий, лишенный речи, сотрясаемый болью и жаром. Мария, при помощи Алехандро и приходящей сиделки, вся погрузилась в уход о нем, питая надежду, что однажды он все же поправится, его раны зарубцуются, и он сможет жить – не как прежде, но хотя бы не испытывая боли… И за этой заботой она не сразу обратила внимание на затянувшийся кашель Диего.
Он признался ей, что простудился когда брат был еще в больнице, и, верный себе, стойко перенес болезнь… но кашель так и не отступил. У Диего был плохой аппетит, он потерял в весе больше двадцати фунтов за четыре месяца, и только сейчас Мария заметила, как обострились черты его лица. Теперь вряд ли кто-то смог бы перепутать его с крепким здоровым Мануэлем – кожа отливала неприятной желтизной, глаза глубоко запали, и было заметно, что глубокие вдохи даются ему с трудом.
– Саркома, – устало объявил доктор Марии и добавил. – Мне жаль, сеньора. Мой прогноз – два месяца.
Но Диего не умер ни через два, ни через четыре месяца. Ему стало хуже – днями и ночами Мария слышала его надсадный кашель, и его неровное свистящее дыхание смешивалось теперь с хрипами Хорхе Уго. Температура то поднималась почти до критической, то падала, и временами сын впадал в забытье. Приступы кашля почти всегда заканчивались кровотечением, и Мария видела ужас в распахнутых глазах Диего, когда он не мог вдохнуть. Нередко, положив руку на его грудную клетку, она чувствовала пульсацию – но то не был ритм его сердца, а лишнее свидетельства растущей болезни-паразита, жадно пожирающей легкие ее сына.
Целые дни и ночи теперь она проводила у кроватей своих сыновей – глядела, как мучается от болей один, как задыхается второй, и ничем не могла помочь им. Порой, забываясь коротким сном, поручив заботы Алехандро, она видела себя в Белых Песках – и она была там одна. Просыпаясь, Мария с тоской думала о том, что ей стоило согласиться на первое предложение Смерти и отдать свою жизнь… И сколько бы она не отгоняла эти мысли, сколько бы не пыталась справиться с комом вины в груди, что порой не давал ей дышать, – облегчение не наступало ни на минуту.
Страдания Диего были мучительны также и для Мануэля. Ему пришлось взвалить на себя всю торговлю, но, покончив с делами, вечера он проводил у постели брата – за исключением тех дней, когда отлучался из города.
– Иногда я жалею, что это произошло не со мной, – угрюмо сказал он как-то утром, собираясь в поездку. – Видит Бог, это было бы проще!
– Не для меня, – глухо ответила ему Мария.
Несчастья, произошедшие за последний год, истощили и ожесточили Марию. Она ухаживала за сыновьями, иногда почти механически, и боль ее, поначалу обжигающая, притупилась понемногу, остыла; она приноровилась к ней, как и ко всем изменениям. Казалось, что после пережитого – переживаемого! – ничто больше не в силах ранить ее еще сильнее… и так она думала до того дня, когда поздним вечером ей сообщили о нападении на Мануэля.
Мария с трудом поняла из сбивчивых рассказов, что на ее сына набросились трое, когда он закрывал лавку, и избили его – почти до смерти. Ему повредили позвоночник, сломали ребра – одно из них, по заключению доктора, проткнуло легкое, и Мануэль захлебывался собственной кровью. Один его глаз вытек, и почки были повреждены – по ногам стекала моча вперемешку с кровью.
Череда операций, сложных, длительных, месяцы ухода, в которые Мария разрывалась между домом и больницей, закончились так же, как и с Хорхе Уго. Мануэлю не становилось хуже, но он и не шел на поправку. Глядя в пустоту здоровым глазом, он позволял кормить себя с ложечки, и, почти обездвиженный, мочился под себя, оставляя на простынях желто-красные пятна. Иногда его поврежденное легкое наполнялось жидкостью, и он начинал захлебываться, – Мария научилась проводить нужную процедуру и всякий раз, когда толстая длинная игла проходила у сына между ребер, чувствовала, что она как будто достает ей до сердца.
Вскоре ей пришлось продать свои лавки – почти безразличная ко всему, она не получила выгодную цену, но этих денег, вместе со сбережениями, хватало на жизнь и уход за сыновьями.
С тоской смотрела Мария на Алехандро – юного, но уже тронутого скорбью. За последний год он научился менять повязки, делать инъекции, переворачивать и мыть братьев, выносить за ними горшки. Он не жаловался, не роптал, не перечил… Но что за будущее ждало его в доме, наполненном запахами гниющей плоти и крови, рвущемся от звука хрипов и стонов, пропитанном безнадежностью и болезнью?
Измученная Мария бродила из комнаты в комнату по ночам, сидела у кроватей, в тщетной надежде найти хотя бы намек на улучшения, но вместо этого встречала один и тот же вопрос.
– За что, мама? – слышалось ей в хрипах Хорхе Уго.
– За что, mami! – кричал между неровными вздохами Диего.
– За что, madre, – чудилось ей во взгляде Мануэля.
Порой, не выдержав, она закрывалась у себя и начинала молиться – жарко, неистово, со всей силой, на которую она была еще способна. Но взывала она не к Богу.
– Санта-Муэрте, Санта-Муэрте, прошу тебя о прощении, – шептала она, и слезы скатывались по щекам, орошая глубокие морщины. – Санта-Муэрте, приди в этот дом, Санта-Муэрте, прекрати их мучения!
Но дни шли за днями, месяцы складывались в годы, а Санта-Муэрте, верная своему слову, оставалась глуха к просьбам Марии.
***
Эдуардо перевел дух.
– И что было дальше? – первым, неожиданно для всех, заговорил Игон, и нервозность в его голосе была почти осязаемой. – Она заслужила прощение Смерти?
– Я не… – растерялся Эдуардо, но быстро нашелся, глядя на странный, полный тревоги взгляд Спенглера. – По одной из версий, однажды она снова отправилась в Белые Пески, чтобы найти Санта-Муэрте и вымолить прощение.
– У нее получилось? – сонно спросила Жанин.
– Может, да, а может, нет, – пожал плечами Эдуардо. – Это просто история.
– В которой, к тому же, нет ничего особо страшного, – вполголоса проворчал Гарретт.
– Я бы так не сказал, – возразил ему Роланд.
Кайли задумчиво молчала, и некоторое время как будто не замечала, что все взгляды направлены на нее.
– Как-то в полночь, в час угрюмый… – пробормотала она и, словно очнувшись, кивнула Эдуардо. – Хорошая история.
– Постарайся, чтобы твоя была не хуже, – взмолился Гарретт.
Кайли усмехнулась, сложила ладони над огоньком свечи, и тень обняла стены гигантскими крыльями.
– И душой из этой тени не взлечу я с этих пор, никогда, о, nevermore, – задумчиво произнесла она, и ее голос мягко прошелестел над дрожащим огнем свечей. – Я расскажу вам о продолжении истории того самого «Ворона» – том, что не отважился написать сам Эдгар По…
* ¿cuánto vale (исп.) – сколько стоит
mi niño (исп.) – мой сыночек
Комментарий к Глава 4. История Эдуардо: Мария и Смерть
Коллаж к истории https://vk.com/photo-181515004_457239036
========== Глава 5. История Кайли: Безумие ==========
Дом, тронутый скорбью, увядал под густыми листьями плюща. Они жадно присосались к стенам, пытались впитать в себя поселившуюся здесь хворь, но не справлялись, высыхали и падали, теряя силы, устилали землю траурным хрупким ковром, и были обречены остаться здесь навеки, – ветер давно обходил это место стороной, не хотел распространять заразу, нести ее туда, где еще была жизнь, где время не застыло, отравленное ядом меланхолии. Медленно умирал когда-то прекрасный сад: деревья с отчаяньем тянули за ограду кривые, обнаженные ветви, умоляли о помощи случайных прохожих, не желали смириться с волей судьбы… Но кто мог спасти их? Слуги давно сбежали отсюда, не вынесли безрадостного затхлого воздуха, предпочли держаться в стороне от медленного гниения дома, а судомойке, являвшейся трижды в неделю с провизией из «Бочонка», не хватало храбрости даже для того, чтобы оставить корзинку у двери, – всякий раз она, перегнувшись через калитку, умещала свой двухфунтовый груз на безнадежно заросшей дорожке. Посыльный от поверенного, в силу профессии, обладал более крепкими нервами, и хладнокровно доставлял пухлые конверты лично в руки, – впрочем, втайне радуясь, что ни разу ему не предложили зайти внутрь. Он не интересовался, как жил дом после того, как бледная иссохшая рука с обломанными желтыми ногтями выдавливала в ведомости едва различимую подпись, и утягивала во тьму свою добычу.
Массивная дверь с потускневшей резьбой, проигравшая неравную битву с точильщиком, затворялась, отсекая внутренности дома от дневного света и стенания сада. После недолгого сопротивления недовольно входил в петли и засыпал ослабший от ржавчины засов; истертые половицы вздыхали, жаловались на грубые прикосновения домашних туфель, пока те не оставляли их в покое, принявшись терзать лысеющей ковер. С безмолвным осуждением смотрели часы в спину своего хозяина, должно быть, ждали, что однажды его рука снова коснется стрелок, потянет за гири, и сила заводного ключа оживит потухшее механическое сердце, чтобы наполнить комнату мерным звуком в противовес тягучей плотной тишине.
Но эти надежды рассыпались мелкой пылью, сухо откланявшись, – и вместо бодрого боя часов, вместо веселых россказней огня в очаге, слышался лишь кроткий вздох кресла, принимавшего в свои объятия фигуру в трухлявом халате, да легкий шорох конверта. Неизвестно, удавалось ли буквам в царившем полумраке докричаться, донести свое послание, – свет в комнате был слишком слаб после неравной битвы с портьерами. Его не хватало даже на то, чтобы добраться до зеркала у двери, давно увядшего под толстым слоем пыли, так отвыкшего от своего занятия, что, казалось, любое движение в отражении заставит его треснуть от непосильной работы: лишь нечеткие, тусклые силуэты всплывали на мутной поверхности, готовые в любой момент осколками осыпаться на паркет. Резная деревянная рама стонала всякий раз, когда шел дождь, грозилась расколоться, – но, увы, так ни в ком не находила сочувствия к своей доле, даже в ближайших соседях. Гипсовый лик Паллады надменно кривился сверху, выражая полное безразличие к страданиям дома; а взгляд ворона, венчавшего шлем, то и дело вспыхивал злой насмешкой.
Прежде незваный гость, а теперь полноправный житель, он проводил свои дни в наблюдении, и его острый взор был беспощаден. Зря льнули друг к другу книги на полках, зря сжимались в ужасе фигуры на портретах, зря исхудавший паук торопился забиться в узкую, не толще нити, трещину, – пристальное внимание ворона настигало каждого, вцеплялось когтями, губило остатки жизни, гасило любую попытку движения, и только вечер нес с собой подобие укрытия: стоило солнцу за окном сдаться в попытках проникнуть за плотные портьеры, как тягучие сумерки вползали в комнату, с нарочитой медлительностью поглощали и прятали от ворона и многострадальные часы, и уставшее зеркало, и мумию в кресле. Тишина и темнота сливались воедино, обещали дому желанное забытье, – но обманывали, и союз их порождал царство пугающих силуэтов: комод становился безголовым зверем, бездушным и беспощадным, и хрупкий торшер обращался застывшим скелетом, и многозначительно вздрагивали портьеры, намекая, что укрывают незнакомца. Забытые на годы письма и бумаги становились союзниками бесплотных теней, – перешептывались, сперва робко, затем все громче, и шорохи скользили к креслу, впивались в отвороты домашних брюк, взбирались вверх, к острым коленям, к нервным дрожащим пальцам. Те же, ощутив непрошеное прикосновение, вяло тянулись к спичкам, и крошечный огонек рассеивал мрак над чернильницей, обнимал сгорбленный фитиль, – неохотно разгоралась свеча, оттесняя миражи и тени. Оранжевые блики танцевали на полу, среди клочьев пыли, и скользили вдоль стен, и тонули в маленьких черных глазах ворона. Тот вытягивал шею и расправлял крылья, хвастаясь блестящими перьями.
– Nevermore!
Крик рвал тишину, бился о громоздкую люстру, – разбуженные подвески недовольно звенели, отряхиваясь, и рой пылинок опускался на нечесаные, сальные волосы, смешивался с серой перхотью; но их обладатель не замечал этого. Его взгляд был обращен к ворону и едва слышимые обрывки слов срывались с сухих треснутых губ.
– Получится… сегодня… получится…
Ответом на эти мольбы становилось одно-единственное слово, – и произносил его не ворон. За годы это заклинание, это проклятье въелось в комнату, и его послушно повторял треск свечи, – а следом за ним и скрип половиц, и даже молчавшие часы готовы были вынести этот приговор. Но их предупреждение оставалось незамеченным, – упрямый шелест голоса обнимал пламя, и массивная тень кресла на стене рвалась, отделяла бледный худощавый клок, что замирал на время в нерешительности. Наконец, выбрав в сопровождающие свечу, он волочился мимо лестницы, с трудом преодолевая сопротивление топких теней. Пятна света робко касались обоев, и те недовольно морщились из-за этого непрошеного внимания, стесняясь собственной тусклости. Вынужденные терпеть, они неодобрительно наблюдали как фут за футом свеча подбирается к низенькой плотной дверце, что укрывалась в самом дальнем углу среди разводов рассохшейся паутины, в компании хмурого несессера, разлегшегося на полу; тот неохотно позволял длинным пальцам ухватить облупившуюся ручку и оставлял свой пост, чтобы скользнуть за дверь после приевшейся арии петель.
Полы халата ползли вниз по шершавым ступеням, и мерцающее облако света теснило тени, – те жались к холодному полу, с осторожностью пробирались меж глиняных черепков, прятались за обрывками ткани, кое-как прикрывавшей посеревшие кости, проваливались в пустые глазницы, чей обладатель с посмертным равнодушием наблюдал за фигурой, что, не удостоив его и толикой внимания, продолжала свой путь к дальней стене подвала. Там на стене под низким потолком был распят несчастный подсвечник, в который свеча перебиралась из утомившей ее ладони, откуда ей удобно было наблюдать за происходящим.
Она видела, как валился на пол несессер, покорно обнажая свои внутренности, и рукава халата, усеянные восковыми слезами, метались над скудным содержимым. В отсветах пламени мелькала пузатая фляга, устремлялась навстречу металлическому перезвону, – и из темноты выныривали две бледные руки. Толстые кандалы на запястьях казались гигантскими черными опухолями, вросшими до самых костей; грязные пальцы обхватывали латунные бока, и губы, почти не различимые на лице, жадно припадали к узкому горлышку. Шустрые ручейки воды сбегали по длинной шее, чтобы исчезнуть под воротом толстого пальто, а подбородок поднимался все выше, – и наступал момент, когда опустевшая фляга возвращалась на свое место. Из несессера на смену ей спешил скальпель, и фигура беспокойно подавалась назад, пытаясь скрыться во тьме, но этот побег был обречен на провал: пожелтевшие длинные ногти вонзались в темную ткань, без стеснения дергали рукав пальто, обнажая на коже сетку порезов: и незаметных, и совсем свежих.
– П-пожалуйста…
Голос, полный мольбы, тонул в затхлости и сырости подвала, – только на единственное короткое мгновение ему удавалось задержать скальпель, на острие которого кровожадно танцевало неровное пламя свечи. Металл впивался в плоть, и грузные темные капли катились вниз, выводили на коже неразборчивую смазанную подпись. Рукава халата снова принимались хлопотать, – из глубин несессера появлялась коротенькая трубочка и мутный стеклянный флакон, чье дно уже спустя полминуты окрашивалось алым. Еле слышный плач смешивался с перезвоном капель, касался каменных стен, пока наполнялся флакон, и халат чуть подавался вперед, и страстный шепот на время заглушал всхлипы.
– Сегодня получится… Получится… И я отпущу тебя…
Эти слова звучали как клятва, – но не могли никого обмануть. Черепа в углу гадливо ухмылялись, памятуя о том, что когда-то, годы и годы назад, каждому из них было обещано то же самое, и от их пакостливых взглядов плач становился только тоскливее.
Но наконец наполненный флакон бережно укладывался обратно; мелькала полоса бинта, почти неотличимая от кожи, и в пальцы с обломанными ногтями вкладывался толстый ломоть хлеба. Щелкала крышка несессера, и свеча торопилась сбросить лишний груз перед тем, как тронуться в обратный путь, – слезы воска послушно скользили вниз, падали на желтую кожу. Руки подрагивали от этих теплых прикосновений, и вслед за ними колыхалось пятно света, что, непреклонно отступая к выходу, лишало своего участия и фигурку в пальто, и влажные стены, и вереницу черепов, бесстыдно и бессмысленно скалящихся вслед.
Щелчок засова оставлял всех обитателей подвала наедине с тьмой, но несессеру рано было возвращаться на свое место. Раскачиваясь возле истертой ткани халата, он шествовал мимо скучающих пейзажей, облаченных в пыльные померкшие рамы, а затем взбирался по лестнице под неровный стрекот ступеней, пока перила провожали его безразличными взглядами до самой балюстрады. Огонек свечи, добравшись сюда, начинал вдруг трепетать, поддаваясь волнению в ночном воздухе, – от бездны, поглотившей комнату внизу, отделялась тень. Огромные черные крылья делали вальяжный взмах, и их хозяин первым пересекал порог мансарды, легко минуя приоткрытую дверь. Он выбирал место под самым потолком, там, где безразличный свет луны, подглядывающей в грязные окна, не мог достать его. Взгляд, слишком умный для птицы, впивался в худосочную фигуру в халате, следил за тем, как она толкает дверь, как топчется с минуту на пороге. Только одно слово способно было раздразнить решимость, вызвать нездоровый блеск на белом лице:
– Nevermore!
Худые плечи вздрагивали от этого крика, и нерешительность оставалась за дверью, – подошвы домашних туфель шелестели по облезлым доскам, и на усталый стол, аккурат между раскрытой книгой и россыпью крупных обсидианов, водружался несессер. Он выпускал из заточения склянку с кровью и маленький мешочек из черного бархата, и те занимали место рядом с камнями, дожидаясь своего часа, – но в мансарде не было ничего, что могло бы подсказать им нужное время, и даже луна в этом отношении была ненадежна. Казалось, что она специально задерживается на небосводе напротив этих окон, чтобы от скуки понаблюдать за готовящимся спектаклем: ее блеклый неяркий свет невольно становился поддержкой для тающего огонька свечи. Сливаясь, они расшвыривали тени прочь, заставляли каждый предмет явить свой подлинный облик, – и первым поддавался халат, послушно соскальзывая с плеч, обнажая посеревшую рубашку, прорванную на локтях, и мятые домашние брюки, прихваченные тонким ремнем. Без привычной блеклой ткани на плечах человек выглядел тоньше и нервознее, – движения подводили его, становились неровными, резкими. Черные камни пытались выскользнуть из ладоней, не желали послушно укладываться в назначенные им углубления, и узел на бархатном мешочке оказывался слишком тугим, сопротивлялся попыткам желтых ногтей подцепить его, и скрюченные фитили свечей, широким кругом ограждавших самый центр мансарды, никак не хотели разгораться, вынуждая опуститься на колени и проделать весь маршрут на четвереньках. Но и это не облегчало задачу, – то пальцы путались в лохмотьях, сваленных кучей на полу, то вдруг в колено впивался острый осколок, с легкостью справляясь с ненадежной тканью брюк, то локоть задевал край перевернутой крошечной люльки, и та послушно отодвигалась в сторону, открывая спрятанный под ней ссохшийся крошечный кулачок. Ударившись о него взглядом, человек встряхивался и поспешно завершал приготовления, придирчиво оглядывал результат: черные камни слабо поблескивали, уютно устроившись меж свечей, и широкая дорожка пепла вела от одного к другому, замыкала круг, служила последней оградой для того, что лежало в центре.
– Получится, – это снова срывалось с губ, катилось по мансарде, и умоляющий взгляд боязливо касался ворона.
А потом другие слова звучали среди свечей и лохмотьев, среди костей и обсидианов, среди пыли и пепла, – гортанные и резкие, неясные и забытые, они пропитывали воздух духом древности, плели свой неуютный ритм. Когда-то прочтенные по книге, теперь, спустя годы повторений, они были заучены как молитва, и были выгравированы в памяти мансарды, и в глазах ворона, и даже в безликом свете луны. От их звучания трепетало пламя свечей, и тени устраивали переполох на стенах, то смешиваясь воедино, то разделяясь, и нервно дрожали оконные стекла. Под этот аккомпанемент капли срывались с горлышка флакона, спешили попасть к своей цели и, достигая ее, впитывались в спутанные струны волос, пробирались по высохшим серым щекам, оставляли темный алый след там, где обнажились кости, – и от барабанного боя слов, сплавленного со страшным неистовством голоса, под любопытными лучами луны, свершались изменения.
Мышцы оплетали фаланги пальцев, укрываясь гладкой розовой кожей, и начинала вздыматься грудь под бледно-желтым атласом корсажа; наливалась жизнью шея, и подбородок приподнимался, скрывал посмертный оскал, смыкая розовеющие губы. Румянец вспыхивал на щеках, и кожа лба разглаживалась так, что снова могла выдержать сравнение с фарфором, и расправлялись волосы, струились вокруг лица золотой волной. Тихий стон раздавался одновременно с тем, как утихали последние слова заклятья, и, подчиняясь пристальному, отчаянному взору, приподнимались веки. Ясные глаза, обрамленные темными густыми ресницами, послушно отражали свет луны, и отблески свечей, – не укрывалась от них и глыба перьев под потолком. Желтое морщинистое лицо, обрамленное неухоженными волосами, отражалось в темных зрачках, – но больше там не было ничего: в самой глубине, там, где обычно тлеет огонек разума, теперь плескалась пустота. Ничто не в силах было разогнать ее: ни прикосновение сухих губ к тонким пальцам, ни шепот, раз за разом повторявший дорогое ему имя, так часто и горячо, что оно въедалось в кожу.
Безразличие не исчезало даже когда настойчивые руки помогали подняться с пола и, пользуясь послушанием, заставляли сделать несколько шагов к окнам. Хриплый голос обволакивал обнаженные плечи, оборачивался вокруг кружев на платье, рассказывал о вечерах, наполненных тихим уютом, о нежных фиалках, которые сопровождали их во время прогулок, о робких взглядах, брошенных украдкой в гостиной. Черные глаза, обрамленные ужасающей тенью, впивались в лицо, пытались уловить там один-единственный проблеск, найти свидетельство собственной правоты, – и встречали в ответ лишь пустоту. Упрямый голос продолжал, но звучал все глуше и глуше, пока не стихал совсем; ладонь, направляемая чужой рукой, прижималась к колючей и мокрой щеке. Жгучие крупные капли текли по запястью, пропитывали солью узкий рукав, служили последней надеждой – какой по счету! – на возвращение искры или хотя бы воспоминания о ней…
Но глаза оставались безжизненны: лунный свет отражался от них, плыл по мансарде, безжалостно очерчивал хрупкий силуэт, подчеркивая сияние кожи и нежность черт, доказывая измученному существу рядом с этим совершенством, что лучше ему отступить в сторону, укрыться в тени, и оно подчинялось, – но возвращалось уже спустя минуту, умоляюще протянув руки. Пальцы нежно скользили по атласным желтым лентам, и губы осмелев, касались шелка волос. Свет, льющийся из окон, мерк, – утомленная луна задергивала рваные занавески на небосводе, и уже не видела ни жало скальпеля, ни алых цветов на бледном платье, чей нектар пачкал ленты и волосы. Судорожный вскрик вырывался из груди, – но даже он, пусть всего на секунду, не мог разбудить пустой взгляд, в последний миг касавшийся ворона.
Тот соскальзывал со своего места, делал широкий круг по мансарде, и свечи гасли одна за другой, повинуясь движениям крыльев. Тьма и покой снова вступали в свои владения, и тело под кружевами и атласом послушно усыхало, поддаваясь гниению. Халат возвращался на свое место на острых плечах, и хоронил под собой рваную рубашку со свежими темными пятнами, и несессер принимал на хранение свои сокровища, и позволял сопроводить себя на место. Его обратный путь проходил в темноте, – вместо свечи долг проводника брал на себя ворон. Дверь мансарды безмолвно отворялась, выпуская две тени в покой дома. Горестный вой ступеней предупреждал комнату о возвращении, и кресло с почти искренним радушием принимало в свои объятия привычную фигуру, позволяло острым локтям устроиться в протертых им дырах в обивке, тщательно оплетало шею и спину; домашние туфли ложились на свои места на старом ковре, и витраж отражений в зеркале был, наконец, собран. Под торжественное молчание часов ворон, окинув взглядом комнату, усаживался на бюст, свой вечный дозорный пункт, и, перед тем как погрузиться в привычное наблюдение, назидательно изрекал:
– Nevermore!
Этот окончательный приговор, запечатав дверь, пробирался сквозь замочную скважину в сад, – заслышав его, сникали ветви деревьев, а листья плюща хватались друг за друга с отчаяньем. Так мрачный дом встречал рассвет нового дня, что не приносил в себе перемен.
***
Кайли перевела дыхание и потянулась. Пламя свечи вздрогнуло от этого невинного движения, и по стене, слившись в танце, заскользили тени. Бросив на них тревожный взгляд, первым заговорил Роланд.
– Впечатляюще, – его голос прозвучал глуховато. – И мрачно… В духе сегодняшнего вечера.
– Даже слишком, – поддержала его Жанин, поежившись. – Честно, Кайли, мне стало не по себе.
– А как по мне, ничего страшного… – протянул Эдуардо и тут же, спохватившись, добавил серьезно. – Но история хорошая.
Гарретт фыркнул, и строгий взгляд Кайли метнулся к нему.
– Без обид, – усмехнулся он. – Но на страшилку это не тянет… Вот если бы там было чудище, или ворон бы оказался посланником ада, ил…
– Вы слышите?!
Напряжение в голосе Игона прозвенело так отчетливо, что все стихли, – умолк Гарретт, подавил зевок Эдуардо, Кайли проглотила слова, которые собиралась сказать. Даже треск свечей звучал напряженно; следуя за взглядом Игона, все лица обратились к окнам, за которыми разливалась тьма, – неуютная и холодная… Но ни один звук так и не проник с улицы внутрь.
– Lo sentía, patron*, – нарочито беспечно произнес Эдуардо спустя несколько минут, проведенных в натянутой тишине. – Я ничего не слышу.
– Я тоже, – хором отозвались Жанин и Кайли.
Роланд только согласно кивнул, а Гарретт хитро прищурился.
– Есть мнение, что доктор Спенглер пытается напугать нас перед своей историей, – улыбнулся он. – Прием, конечно, дешевый… Но рабочий.
– Историей? – Игон пожал плечами. – Боюсь разочаровать тебя, но я не из тех, кто рассказывает байки у костра. Как вы знаете, все легенды и мифы рано или поздно лишаются мистического оттенка, – стоит собрать достаточно данных. Страх, – он запнулся на мгновение, – это лишь следствие неизвестности.
– Да брось, – Гарретт явно не собирался сдаваться. – Наверняка был случай, который у тебя не получилось классифицировать! Что-то странное, что-то действительно жуткое! – он повернулся к товарищам. – Ну, поддержите меня!
– Уверена, что в арсенале профессора много познавательных историй, – заинтересованно кивнула Кайли.
– А главное – из реальной практики, – отметил Роланд.
– И поэтому страшных, – тихо дополнил Эдуардо.
Игон бросил загнанный взгляд на окна и тяжело вздохнул.
– Ну, раз вы настаиваете… – он поймал ободряющую улыбку Жанин и продолжил. – Был один случай, который я до сих пор не могу объяснить… Я знаю, что столкнулся с чем-то или кем-то, но в то время у меня не было ни оборудования, ни нужных знаний, чтобы суметь хоть как-то приблизиться к ответу. Ведь тогда мне было всего тринадцать…
*Lo sentía, patron (исп.) – Мне жаль, шеф
Комментарий к Глава 5. История Кайли: Безумие
Коллаж к истории: https://vk.com/album-181515004_263472132
========== Глава 6. История Игона: Коснувшись Пустоты ==========
Думаю, тот воскресный ужин ни за что не отложился бы у меня в памяти – настолько все было обыденно, включая скупое приветствие деда. Как всегда, он не выражал свою радость от нашего визита ни словами, ни улыбкой, но я чувствовал ее в тепле его ладони, когда он сжимал мое плечо, и во внимательном цепком взгляде, не потерявшем своей проницательности с возрастом. Эти мелочи, такие скупые на первый взгляд, шли от сердца, – как и та сила, с которой он встряхивал руку моего отца, и короткое, простое прикосновение губами к виску моей матери.
Я любил эти визиты. Странным образом они убеждали меня, что мир все еще на месте, что есть в нем нечто, неподвластное времени, неподвластное изменениям. Из недели в неделю, из месяца в месяц все в доме деда оставалось на своих местах, вплоть до мелочей: положение блокнота у телефона – наискосок, под одним и тем же углом; неизменно приглушенный свет, одной яркости, независимо от времени года; порядок, в котором стояла начищенная обувь. Кому-то это показалось бы скучным, но не мне. Всякий раз я входил в этот мир, оставив позади себя неделю со всеми ее тревогами и заботами, будь то школьные задиры или задача, которая не давала покоя; и всякий раз я выходил из этой квартиры напитанным силой, зная, – что бы ни произошло, я вернусь сюда через неделю и застану все на своих местах.
Порядок вечера был незыблем: дед вместе с отцом проводили время в гостиной за обсуждением последних университетских новостей, а я помогал матери с ужином. Мне кажется, на той кухне я знал все лучше, чем дома, и мог бы с закрытыми глазами найти соль или ложку для спагетти. Во время работы мама тихо напевала. До сих пор я не знаю, делала она это по душевному порыву или чтобы порадовать деда, – он часто говорил, какой у нее чудный голос, – но мне нравились старые хиты в ее исполнении, нравилось слышать, какими спокойными и мирными, даже чуть печальными они становятся.