355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Фигль-Мигль » В канопе жизнь привольная » Текст книги (страница 1)
В канопе жизнь привольная
  • Текст добавлен: 7 февраля 2020, 15:00

Текст книги "В канопе жизнь привольная"


Автор книги: Фигль-Мигль


Жанр:

   

Рассказ


сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 3 страниц)

В Канопе жизнь привольная

Я познакомилась с Баги следующим образом. Прегадким утром (тут фигурируют ноябрь, хлипкий тающий снег и безденежье, вкус которого, прежде столь горький, время сделало привычным и пресным) я и мой кузен брели по Литейному и безрадостно переругивались. Поглощенные бранью, мы прошли мимо молодого человека в очках и синем ватнике, который, однако, сам остановил нас, ибо оказался нашим общим другом Пекарским.

Рядом с Пекарским, о котором известно, что он, сын известного политического мелодекламатора, сделал скандальную карьеру правого радикала и филолога-аутсайдера, стоял неизвестный субъект – невысокий, в отлично сшитом пальто, с короткими приглаженными волосами. Когда он провел по ним рукой, на пальце заблестели кольца.

Мы с кузеном молча переглянулись.

Посреди грязного Литейного в ноябре месяце этот человек явился воплощением стиля – от пробора до пепла, падавшего с его сигареты к носкам его блестящих ботинок.

Все-таки Пекарский, какой-никакой, был наш друг; он был бы вполне терпим, если бы не его дурацкая борода.

Мы поздоровались.

– Это Баги, – сказал Пекарский кратко, кивая на своего спутника. – Он недавно приехал из Парижа.

– О, – сказал кузен. – Привет, Баги.

– Привет, – сказал Баги. Равнодушно-беспечное выражение его гладкого бритого лица не изменилось.

Кузен радушно улыбнулся.

– Вот и отлично, – сказал мой радушный кузен. – Пойдем выпьем?

Не знаю, на чей счет он предполагал выпить. Я прошла с ними несколько кварталов и сбежала от позора, сославшись на неотложную встречу с профессором X.

Ну же, читатель, не было у меня никакого дела к галантному профессору, равно как и ему не было никакого дела до меня – при том еще условии, что он помнил о моем существовании. Что тоже проблематично.

Нет, я вовсе не ною. Вполне естественно, что люди забывают других, прежде знакомых людей, если те не попадаются им периодически на глаза. Послушавшись в свое время профессора, я бы получила эту полезную возможность – присутствовать и вращаться. Многие из тех, кто осторожно, чаще пугливо, проходит мимо меня и моих друзей, подавали бы мне тогда при встрече руку и говорили приветливые слова, всё только потому, что я, как и они, находилась бы в центре определенного кружка, который – как бы о нем ни судили не сумевшие в него попасть – представляется мне одной из самых узких и замкнутых каст нашего общества, строго соблюдающей законы своей обособленности.

Аутсайдер Пекарский уверяет, что возвышенные члены касты просто стремятся сбиться в кучку, панически боясь, что кто-либо или что-либо заставит их думать и действовать самостоятельно. Из всех преимуществ высокой учености можно выбрать и привычку жить с изящной безответственностью, что ж тут спорить. Ведь и свободную гордую позу несложно выбрать, чтобы потом, когда окажется, что и эта поза чрезвычайно неудобна, свободно от нее отказаться. Все эти тонкости сильно сбивают с толку; но что для меня очевидно, так это жалкое мое настоящее положение.

Я стояла на углу Невского и Фонтанки; я повернула голову направо, повернула голову налево, поглазела по сторонам. Предполагалось, что за толстым слоем облаков приветливо блестит солнце. Те, кто намеревался пережить этот ноябрь, знали о неизбежном наступлении весны и лета, о благоуханном мае; терпеливо опускали они свою обувь в грязные лужи. Мальчишки шли в наушниках, Cramps и Iron Maiden изливали им свое сладкогласие, а может быть, в их ушах пела вовсе не музыка. Нищие и фотографы устраивались вдоль ажурных оград, машины красиво разбрызгивали грязь и воду. Был полдень.

Делать мне было совершенно нечего, оставалось, следовательно, наблюдать жизнь. Ближе всего из объектов наблюдения в данный момент была так называемая «труба», и прямиком в «трубу» отправилась я, то злобно стуча, то развязно шаркая по панели своими грубейшими толстыми ботинками.

Пока я туда шла – и это не так далеко, за десять минут пройдет резвый пешеход от Фонтанки до Думы, где помещается облюбованный бездельниками подземный переход под Невским, – множество событий произошло, включая драку нескольких попрошаек и ДТП, одному из участников которого больше не придется нестись по широкому мокрому проспекту, по крайней мере, в этой его жизни. Следуя постулатам жанра, я осталась внимательным и бездействующим знатоком – оценивающе сощурив глаза, прошла мимо визгливого клубка пестрых одежд, прошла мимо уплотнявшейся рядом с лежащей на боку машиной толпы. Как-то не получалось у меня принять участие в этой жизни со всеми ее происшествиями, смешными и уродливыми. Смиренно готова признать, что не жизнь в этом виновата.

В «трубе» было тихо; какие-то люди стояли разрозненными кучками по два-три человека, кто-то стоял и вовсе в одиночестве; пахло сыростью, сигаретами, отдельными запахами циркулирующей толпы.

Я села на свою брошенную к стене сумку. В полуметре от моего носа мелькали идущие ноги прохожих. Одни из них торопились нырнуть в метро и смотрели перед собой прямо и жестко, другие любопытствовали и косились на сидящих, толпящихся и покуривающих бездельников. Что они думали, глядя на нас, на меня. Парочки держались за руки; в глазах иных женщин скользил ужас.

Мало-помалу собиралась тусовка. Худенький неведомый мальчик поздоровался со мной и попросил сигарету. Свитер свисал с его щуплых плеч причудливым тяжелым одеянием. Он был совсем юный, с мягкими гладкими волосами, с мягким голосом. Мальчик из хорошей семьи, заигравшийся мамин сын.

У меня не было сигарет, и он отошел, а я продолжала размышлять о заблудших детях и душах, о выбранном ими оружии протеста против не обращавшего на них внимания мира, о доблестной безнадежной борьбе. Знала я таких мальчиков и девочек, не нужных их богатым папам и мамам или их ученым и умным папам и мамам, а этот наверняка был профессорский сын и внук, такая в нем была легкость, и чистота жеста, и спокойное лицо – хотя сами руки не были чисты и лицо уже опухало.

Доблестная борьба.

Я опустила голову. Так хотелось лечь, забыться, закинуть руки, увидеть полдневное прозрачное небо над холмами и морем, чувствовать все шумы, все запахи, сложное движение жизни, мерное дыхание мира в полдневный жар.

А! Тетка ткнула меня в нос толстой сумкой; ее удаляющийся покачивающийся зад покачивался, показалось мне, торжествующе и злорадно. Переживем. Тетка рада, что у меня нет нужного мне неба, но не она, в конце концов, в этом виновата. Если бы мне удалось вдохновиться поисками виноватого, предъявить счета олимпийцам и родственникам, профессорам и барыгам – моя жизнь, возможно, вошла бы в нормальное русло любой обычной жизни. Претензии к окружающим или, на худой конец, неконкретно к миропорядку помогают людям противопоставлять действительности свои скромные мечты и амбиции. Я не хочу блистать парадоксами, но не самые сильные эмоции придают нам необходимую для деятельности энергию. Напротив, энергия сильных эмоций направлена внутрь, внешнее переходит в ведение зависти, тщеславия, мелких угрызений самолюбия. К тому же с течением времени сильные эмоции саморазрушаются и гибнут, и империю чувств постигает судьба любой другой империи.

Время идет. Прелестная, очень вульгарная и очень пьяная девочка-блондинка садится рядом со мной и всхлипывает. Я оборачиваюсь к ней. Мне ее не жаль, меня мало интересуют ее жизнь, ее горе, ее полудетский классический профиль. Я поощрительно, ласково, безмолвно глажу ее по щеке, что ее отрезвляет – ненамного, ненадолго.

По инерции всхлипывая, она сидит рядом со мной, привалившись ко мне. Потом ее уводят какие-то ее приятели, а может, не приятели, случайные мародеры, спешащие поживиться дежурным лакомством.

Я не протестую. Если б, допустим, мне было дано предвидение, что ближе к ночи бедная глупая девочка, заблудшая душа, будет лежать в непоэтической канавке с неизящно перерезанным горлом, я бы тем более не сочла нужным протестовать и предпринимать действия. Я не люблю простых жизненных ситуаций, в которых все исчерпывается действием, где действие не доведено до вопроса, безрефлективно. Я прекрасно умею рефлектировать, совершать мысленные репетиции своих предполагаемых поступков, в итоге, как правило, от них отказываясь. Но всего удачнее я оперирую отвлеченными сложностями, требующими выстроенных систем координат, в которых порхают белые метафизические ангелы с чистыми лицами. Радость моя, что же ты за ангел, если тебя можно потрогать.

Незаметным образом я переместилась от стены к центральным опорам и теперь стою за спинами зевак, одобрительно следящих за музицированием лохматой троицы в длинных разноцветных пальто. Как всегда, симпатии публики отданы самому бездарному и наглому. Я, впрочем, не слушаю. Я мыслю; так сказать, существую.

Но моим упражнениям сегодня положительно не везет. Бестактные, грубые люди то и дело нарушают их правильное течение. Стоит мне погрузиться в исследование тончайших переливов, фиксируемых в верхних слоях сознания праздной на первый взгляд мыслью, как кто-то сзади сильно бьет меня по плечу. Я трясу головой, потом снимаю очки – какого черта в тусклый ноябрьский день, да еще под землей, на мне темные очки? – и оборачиваюсь.

Гадко ухмыляясь, у меня за спиной стоит длинноволосый и носатый Женя Кайзер.

Два слова о Кайзере. Он очень способный художник и подонок большой изобретательности; его картинки тушью в стиле классической фривольности попали в коллекции французских и бельгийских ценителей и – если Кайзер не лжет – в Музей Современного Искусства то ли в Антверпене, то ли в Амстердаме, что не сделало его менее чванливым. Мой ровесник, он держится всегда так, словно ему больно снисходить со своих французско-бельгийских высот в провинциальную низину, населенную песьеголовыми существами, друзьями его детства. Наконец, он неотразимо хорош,  что составляет трагедию жизни не только многих девушек из окружения, но и – как ни смешно – отчасти его самого. Он тщеславно уверен, что внешность создает ему массу ненужных препятствий и чинящих препятствия врагов. Я думаю, что женщины с прежним успехом проталкивают на вершины славы и могущества своих смазливых протеже, как это описано в литературе. Жене, вероятно, просто не везет на данном этапе с подходящей женщиной, раз уж он не хочет, по старинке, спать с мужчинами. Я сообщила читателю о «гадкой ухмылке» Кайзера, но это, безусловно, вранье – улыбка у юноши милая и как раз такая, которая помогает молодым людям совершать свой жизненный путь с наименьшими тяготами.

– Гуляешь, бэби?

Назвать меня «бэби»? Нужно быть тупицей и подонком Кайзером, чтобы додуматься до такого. У него, впрочем, все «бэби»: и девушки, и кузен, и Пекарский, и старый толстый поэт Николай Степанович. Все давно уже с этим смирились, и только неукротимый деконструктивист Пекарский бледнеет и каждый раз аккуратно поправляет Кайзера, обжигая художника полным яда взором. Но Пекарский же не василиск, его ядовитые взгляды безвредны, увы, для большинства его знакомых, людей с крепким здоровьем.

– Гуляю себе.

Нормальный человек понял бы это как предложение пройти мимо, но Женя Кайзер не любит тонкостей. По его роже видно, что его распирают новости и он не замолчит, пока не убедится, что я хорошо их усвоила.

Вопреки моим ожиданиям, Кайзер заводит речь издалека. Со снисходительной томной улыбкой он расспрашивает меня о предполагаемой публикации моих рассказов в «Известиях изящной словесности». Подонок прекрасно знает, что публикация не состоится, рассказы не взяли в изящный журнал.

– Были вчера с Лизкой в Джаз-клубе, – сообщает он наконец. – Видели там Гену и Алекса. Помнишь Алекса? Торчок в твоем вкусе. Мы, правда, быстро ушли. Понима-а-а-ешь?

– Понима-а-а-ю.

Кайзер приятно задумывается, предаваясь воспоминаниям. Подонок, подонок.

Лизка – самая красивая и гордая девушка из тусовки. Я прекрасно знаю, что ее не интересуют мужчины. «Ну и лжешь ты, дрянь Кайзер», – думаю я, сочувственно улыбаясь. Мою улыбку и благоразумное молчание Кайзер вправе истолковать в свою пользу, но с этим я ничего не могу поделать – бывают моменты, когда и статуя Свободы предпочитает держать язык за зубами; из таких моментов слагается жизнь.

Кайзер считает, что птицу его полета обязаны замечать все, а сам полет должен бесконечно обсуждаться и комментироваться друзьями и недругами. Такие люди не редкость, они обижаются, если о них не судачат, и ненавидят своих мнимых врагов, тогда как настоящие враги у них под носом осуществляют свои мрачные замыслы – настоящие враги, лучшие друзья. Ссориться с ними время от времени полезно, высмеивать – опасно, игнорировать – опаснее всего. Что бы ни думали о презренном Кайзере прочие гении, все они остаются с ним в наилучших по видимости отношениях. Это же, разумеется, относится и ко мне. Я простодушно улыбаюсь его разглагольствованиям, и мысль сделать ему при случае гадость утешает меня.

Я не испытываю мук и угрызений; мне абсолютно все равно, что подумает об этом просвещенный читатель. Мне, мягко говоря, наплевать на мысли и мнения. Если бы меня заботили мнения, я бы (смотри выше) вела нормальную жизнь. У бездарей, которые в богеме находят приложение своей бездарности, принято презирать обычную жизнь заурядного большинства. У бездарей нет ума и мужества – где-то это названо интеллектуальной честностью, – необходимых для того, чтобы признать, что именно эта жизнь является настоящей, что прощены и призваны будут серенькие незатейливые люди, со своими горшками и грядками. Принадлежать к богеме не позорно, но только тупица будет этим искренне гордиться. К чувству гордости, вообще, склонны тупицы, это нетрудно заметить. Они почему-то всегда находят для него предмет.

Тот, кто что-то делает, делает это, затворившись в своей каморке. Остальные гуляют, ослепляя усердную галерку откровениями своей псевдожизни. Ладно бы это была пышная и праздная жизнь детей хай-лайфа, Афины и Париж в одном флаконе, или грязные приключения катал и авантюристов, или лживый пафос высокого искусства и его адептов. Присутствующие в них уродства принадлежат, по крайней мере, неподдельному бытию, и глаза строгого знатока легко найдут им оправдание, расцвеченное по вкусу времени. Но и высшее усердие истощит свой пыл, ковыряясь в образцовых просторах пустыни с бьющими там и сям Кастальскими ключами сплетен и пересудов, не утоляющими жажды пришлого паломника и также не радующими его взор. Это, так сказать, сплетни локального применения. Важные вообще для любого сообщества и среды, в каждой богемной тусовке они приобретают исключительное значение, становятся воздухом и хлебом, вечным двигателем и Deo ex machina, бесценным рычагом, при помощи которого деятели богемы приводят в движение сложный механизм своих отношений друг с другом. При невозможности контролировать нерасчлененный поток интриг, и даже все их держать в памяти – как невозможно одному человеку удержать в своей власти сложное произрастание большого сада; при растущей опасности унестись с этим потоком в неведомую даль или быть им каким-то образом покалеченным, отважные игроки отдаются своему увлечению, тогда как наблюдатель осуждает их не сознающий опасности задор, а корыстный механик пользуется их безрассудством. И в конце концов, к этому все сводится, к умению извлекать пользу из людей и обстоятельств. А если кто-то ищет не пользы, а удовольствия (именно этим, твердит богема, она отличается от пестренькой массы), то здесь большой разницы я не вижу.

Польза. «Ого!», – думаю я; меня осеняет. Кайзер – состоятельный юноша и, не торгуясь, заплатит за любезно предоставленную ему мною возможность употребить мою чувствительную душу, мой продажный слух. Это, безусловно, гадко, но справедливо.

– Пойдем выпьем где-нибудь? – вздыхаю я.

Милостивец Кайзер важно соглашается. Он слишком тщеславный, чтобы быть жадным, он с радостью угостит меня коньяком, если уж нет возможности угощать меня исключительно своим сладкогласием. Большинство людей щедры из тщеславия, это следует учитывать. Разумеется, они думают про себя, что их щедрость имеет своим источником природное великодушие. Этим словом, почерпнутым из книг, также трактующих его достаточно туманно, любят пользоваться люди самого разного толка, от патриота до кастрата. Хорошее слово, мне оно тоже по душе.

Рука об руку, я и Кайзер, мы шагаем по Садовой. Я смотрю на небо, по сторонам и нахожу, что небо и пейзаж уже не столь безрадостны. Всё гнилое, тяжелое, мутное, стоящее над улицами клубком испарений, исчезло, уступив место холодному и нежному жемчужному блеску, живописной размытости небесных линий. Над головой возвысился и укрепился гладкий небесный свод. Под ногами, правда, ужасная грязь.

– Джексон!

Остановивший Кайзера молодой человек, из породы грубых и алчных молодых людей, захвативших проулки и подъезды вокруг Апрашки и вдоль больших прилегающих улиц, пожимает, выставив вперед плечо и изогнувшись, Кайзеру руку. Свободной рукой он поигрывает длинной цепочкой с брелоками. Из его бессвязных замечаний и встречных вопросов Жени я начинаю понимать, что он жалуется на нехорошего человека, обманувшего его при покупке партии какого-то товара. Слово «товар» он произносит, как иные могли бы произнести имя Молоха.

Я делаю несколько мелких, бесцельных по видимости шажков и оказываюсь почти за спиной у Кайзера, и там стою, небрежно опираясь о своего благородного спутника. Так мне спокойнее. Человек, стоящий напротив нас, разговаривающий с Женей, вроде бы во всем нам подобен: у него две природных руки, две ноги, он питался молоком матери и теперь продуцирует членораздельную речь, пользуясь родным для всех нас языком. Интонации свидетельствуют о простонародном происхождении и минимуме образования, но это само по себе не страшно. Мне удается ладить со множеством вовсе не образованных людей самого простого разбора. Этот – другой. Я могу пялиться на него до бесконечности, но с таким же успехом можно пытаться решить, что думает о бессмертии души вырастающий на могилках чертополох. И он, вы знаете, тоже что-то чувствует, он смотрит на меня не как на красотку в изумительной кожаной фуражке, а как на чужое неведомое существо, может, и не враждебное, опасное тем лишь только, что оно чужое. И внезапно, перелистывая в уме груды «фэнтези», я постигаю, что пришельцы, изображаемые умными фантастами как зооморфные и антропоморфные твари в разных степенях уродства, явятся сюда в виде неоформленного ужаса, беспричинной тревоги.

Когда писатели расписывают «пустые глаза» своих персонажей, они, как правило, фиксируют отдельный момент безразличия и предельной незаинтересованности; так, про героиню затейливый романист очень удачно может сказать, что она «сделала пустые глаза», имея в виду мгновенную эмоциональную лакуну. Но это именно лакуна, пробел, подразумевающий существование заполненности. Бояться, несомненно, можно и несуществующего, но какой же страх и трепет должно внушать нечто, что человек может представить и описать только как пустоту, чувствуя в то же время, что это не пустота или пустота чисто условная.

Кайзер болтлив и абсолютно бесчувствен, это хорошо. Он плавно повествует о бархатных цветочных полях Голландии, предоставив мне возможность молчать и молча смущенно улыбаться из-за его спины. Монстр слушает и принимает участие в диалоге.

– Пойдем раскатаем бутылочку? – приветливо спрашивает монстр.

Боже, Боже! – жалобно смотрю на Кайзера, и Кайзер меня понимает – все же он человек из моего мира, умеющий читать и писать, знающий сложные слова, признающий существование сложных чувств. Он сообщает, что мы торопимся, нас ждут друзья. Мы прощаемся с монстром и идем дальше, причем я неоднократно оборачиваюсь и вижу в скользящем толпе других монстров в коричневой коже и разноцветных спортивных брюках.

– Господи, Женя, кто это такой?

– Это человек Вам Дама, – говорит Женя. – Что, понравился?

– Не то слово, – бормочу я, быстро соображая. Так вот какие халдеи у Вам Дама. Это значит, что придется погрести еще одну иллюзию, и Вам Дам никогда больше не явится мне в окружении блестящей разудалой свиты, а увижу я толпу наряженных монстров – послушную на данном этапе свору. Читатель понимает, что на хозяина своры не нацепишь драгоценные латы короля-рыцаря, первого среди рыцарей-вассалов. Читатель может не понимать, зачем принципалу нехилой корпорации понадобились бы эти простодушные игры, тогда как ситуация однозначно и грубо замыкается на наличии соправителей, клерков, охраны и целой невидимой армии мелких маклеров, купленных чиновников, купленных блатных – хотя, впрочем, в этом последнем случае трудно решить, кто кого покупает. Я этого тоже могу не понимать, хотя и вижу, что принципал играет-таки с упоением в рисующееся его фантазии средневековье, феодальное право. Ну и вовлеченные в сферу его жизни люди подыгрывают, как умеют.

Вам Дам был нувориш, но очень милый. Его selfmademanство не было поддельным или приторным, как у большинства новых русских, и он никогда не хвалился им, подобно прочим, – может быть, потому, что его самого больше бы прельстили наследственные власть и богатство. Его мать была заурядной служащей, и он получил воспитание, обычное для детей наших служащих – инженеров, мелких учителей и врачей, – замыкающее человека в кругу неподвижных, неменяющихся представлений. В какой-то степени ограждая от реальной жизни и смягчая ее влияние, оно и не позволяло эту жизнь правильно оценивать. К счастью или нет, нельзя судить, но он рано увидел то, что для него не должно было существовать: сцепления власти и преступлений, законов суда и тюрьмы, темный оборотный мир и степень вовлеченности в него мира светлой ежедневности. Узнав механику всякой деятельности, он сумел воспользоваться ею, не навредив себе. При этом он слишком любил и умел чувствовать иерархию, чтобы радоваться доставшейся ему роли туземного царька, в совершенстве, скажу от себя, отвечающей духу нашей милой азиатской страны. Со всеми своими фантазиями, хваткой, гибким и очень опасным умом и неизбежным невежеством он умел казаться тем лощеным, ко всему безразличным господином, каким никогда не был и не смог бы стать, обремененный своим настоящим и прошлым, которые клеймом прочитывались на его безукоризненно гладком лбу. Тем не менее с ним было приятно потолковать о книгах и живописи, он хорошо одевался, и от него хорошо пахло. Ну и, разумеется, была у него жена.

Вам Дам был безусловный меценат. Он взял на себя заботу кормить, поить и со светлой поощрительной улыбкой выслушивать гениев богемы, хлопотать об их концертах и выставках, оплачивать издание их бессмертных сочинений. В благодарность гении богемы наградили его гадким прозвищем и бесстыдно, похваляясь друг перед другом, обкрадывали, верные своему правилу залезать в карман там, где нет возможности залезть в постель или в душу.

Плохо понимая, что заставляет Вам Дама возиться с завидливыми гениями богемы (хотя иногда я останавливаюсь на подозрении, что источником всех его благих деяний полагается простейшее из всех чувств, скука), я держусь с ним более насмешливо и официально, чем это принято в окружении, более даже, чем допустимо приличиями. Вам Дам в ответ не враждебен, а как бы несколько сбит с толку. Его озадачивает, что я ничего не прошу. Не прошу же я не из высоких принципов, а по лени.

Что ж, пока я повествую смиренному читателю о чужом блеске и величии, Кайзер в свою очередь повествует мне о своих заботах и достижениях и потом переходит на личности – но не потому, что запас забот и достижений исчерпан. Совершенно неожиданно он спрашивает:

– А что твой кузен, едет к шведам?

Подлый человек, вспомнил.

– Его не устроили условия, – говорю я, приятно улыбнувшись. – Художник должен знать себе цену.

Кайзер кидает косой, долгий и проницательный взгляд, и мы умолкаем, идем в молчании через Сенную, где сначала пытаемся купить в специальном магазинчике коньяк, но потом приобретаем в ларьке две бутылки самой простой водки. О, смиренный читатель, мы ведь богема и должны, вместо того чтобы работать, пить в полдневные часы водку. При этом, впрочем, большинство гениев трогательно следит за своим здоровьем.

Эпизод с выставкой в Швеции относится к тому времени, когда с моим кузеном пожелала свести знакомство заезжая знаменитость; работы кузена совершенно случайно попались ей на глаза, а оказавшийся здесь же под рукой доброхот, посредством сложного сплетения знакомств и приятельских связей участвующий в жизни кузена, подкрепил интерес знаменитости к кузену двумя-

тремя сплетнями. Знаменитость высказалась в том смысле, что юное дарование – столь своеобразное, со столь своеобразным взглядом на мир и его предметы – нуждается в поощрении. Еще одному общему знакомому было поручено пригласить его на чашку чая в компании знаменитости и состоящих при ней перекупщиков, а там уже поощрить.

Юное дарование узнало о воздвигнутом доброхотами проекте в утро того же дня, на вечер которого был намечен раут (светский вечер без танцев). Первым его движением было умереть, вторым – спрятаться. Какое-то время покричав и поспорив, мы выпили бутылку ужасного грузинского вина и стали отбирать рисунки и офорты, складывая их в большую папку. Позже пришел Пекарский и, посмотрев на воздвигнутые хлопоты, пустился нас поучать. По Пекарскому, выходило, что кузену, не ведая хлопот, следует трудиться в нищете и ничтожестве, а человечество само когда-нибудь придет к дверям его каморки с барабаном и кадилами. Кузен предположил, что это будет не дверь каморки, а кладбищенская ограда, и внезапно оживился. Он побрился, надел новый толстый свитер, связал свою папочку и отправился. Мы с Пекарским пообедали и сели за карты. Содержание наших бесед, специальных и скучных, излагать не буду.

Кузен явился к утру, пьяный и в самом жалком расположении. Он вошел, проблеял что-то о золотом долге творца и упал на пол, и последнее дыхание жизни от него отлетело.

Как выяснилось потом, по дороге в светлое будущее веселый и бодрый кузен встретил на углу двух улиц Женю Кайзера, и Кайзер отыграл роковую роль искусителя и злого советчика. С ласковой улыбкой выслушал он бодрую похвальбу кузена, в мечтах уже присматривающего себе постамент и дом на набережной, и сделал попытку удалиться – с той же улыбкой, без единого замечания. Кузен насторожился и, удержав Кайзера, постарался узнать тайный ход мыслей вот так снисходительно и с жалостью улыбающегося человека, и Кайзер, разумеется, поддался и сказал – как бы проговорившись, – что сам он именно на днях отклонил притязания алчной знаменитости на его работы, да и вообще.

У кузена достало сил проститься и продолжить свой путь, но путь повел как-то в сторону, и окончание дня юное дарование, ожидаемое в прекрасном бельэтаже на Литейном, встретило где-то за Загородным, в полупритоне, принадлежащем еще одному нашему другу, учившемуся прежде со мной и Пекарским, – мальчику из разряда быстро спивающихся умниц. Там-то, вероятно, посреди русских песен, кузен выработал окончательно свой нахальный и вздорный взгляд на жизнь, согласно которому упразднялись свободная воля, пафос и все соображения пользы; лишенный этого человек оставался сам по себе как ничто, направляемое в ту или иную сторону каждым случайным толчком.

Чтобы не выглядеть совершенным идиотом, кузен придумал, что озарение настигло его в момент встречи с Женей, но совершенно независимо от этой встречи, так что все, что сказал или мог сказать Кайзер, не имело, по сути, никакого значения, разве что значение случайного толчка, отвратившего кузена от намерения завязывать новые знакомства. Вместо этого он пошел в гости к вышеупомянутому молодому человеку, Кайзеру же впоследствии сказал, что едет выставляться в Стокгольм и еще куда-то. Все это, возможно, смешно, но смеяться над этим не следует (формулировка Пекарского).

Да что, я не смеюсь. Просто по жизни всегда как-то получаются удивительные вещи: кузен с пренебрежением смотрит на Женю Кайзера и любит петь песни о «непомерном тщеславии этого типа». И кузен может думать и говорить что угодно о Кайзере и его тщеславии, но что бы ни думал и ни говорил кузен, погоняемый тщеславием Кайзер пашет и достигает результатов, а умница кузен сидит у себя в углу, поглощенный идеями и по шейку в говне. Удивительно, но всегда выходит как-то так.

– А мы куда, Кайзер? – спрашиваю я, отвлекаясь от печальных мыслей. – К Кузеньке?

– Куда же еще?

Я пожимаю плечами. Кайзер молчит, быстро-быстро соображая. Потом ему открываются новые перспективы.

– Или хочешь, пойдем ко мне?

– Ты же оставил утром в своей постели спящую Лизку, Кайзер!

Кайзер фыркает. Лжец уже забыл, кого на этот раз он поместил на свой продавленный диванчик. Нелегко ему жить, постоянно изворачиваясь из одной лжи в другую, часто без малейшей в том пользы. Но как раз здесь он может рассчитывать на мое сочувствие. Я тоже вечно лгу, обрастая из-за этого неприятностями. Больше всего неприятностей приносит ложь бескорыстная.

Иногда доходит до того, что меня просят сказать правду, и я действительно намереваюсь это сделать, но в недоумении отказываюсь от своего намерения, не в состоянии определить, что же на данный момент является правдой. Тогда я несу разную чушь, примеряясь к желаниям вопрошающего. Вопрошающий не всегда остается доволен, но я-то, по крайней мере, стараюсь.

Э, дойти до пятого этажа, где помещается мастерская Кузеньки, не столь просто. Уже между первым и вторым нас останавливает сидящий на ступеньках некто, по наружности художник, или бродяга, или просто выгнанный родными из дома алкоголик. Он хватает Кайзера за полу, что-то бормочет, и его мутные глаза стекленеют, останавливаясь на моих ботинках. Вполне приличные ботинки, если учесть, по каким лужам приходится бродить, когда целый день гуляешь по любимому городу.

Кайзер сердито пинает этого человека, и мы проскакиваем мимо. В сущности, оба мы – брезгливые дети из хороших семей, это все время чувствуется. Безвредный бродяжка, скулящий теперь нам в спину, омерзителен прежде всего с точки зрения людей, привыкших к чистому белью, и регулярному питанию, и просьбам возвращаться домой пораньше. Скажем, мой кузен, выросший совсем в других условиях, с удовольствием останавливается и болтает с темным и грязным сбродом, не смущаясь тем, как этот сброд выглядит и пахнет. И он же, по его собственному признанию, когда-то с восторгом читал и перечитывал описания налаженной жизни в разных книгах, и именно оттого запоминал все эти запахи лаванды и вербены в платяном шкафу, что сам спал на грязных простынях и ел как попало.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю