Текст книги "Волки и медведи"
Автор книги: Фигль-Мигль
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 22 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]
Но экспедиция задержалась и ещё на день: Сергей Иванович затеял делать Картографическую Съёмку на Местности. Что это такое, никто толком не знал – в особенности Фиговидец, сообщивший Сергею Ивановичу все необходимые слова: теодолит, мензуля, азимут. («Азимут – арабское слово, означает путь. У арабов сама география называлась наукой о путях и областях».)
Ну а дальше само собой («всё как-то танцуя происходит») поведал ось о картах на коре, бересте, коже оленей, глиняных табличках, папирусе, бомбикине, на скалах, эфесских монетах и серебряных сосудах; о картах Эратосфена и Птолемея, бронзовых картах римских землемеров, иллюстрированных итенерариях, периплах и картах-порталанах, которые хранились под замком в строжайшем секрете, печатных атласах и глобусах, «Атласе» Меркатора и «Театре Земель» Ортелия – и собранной д’Анвиллем коллекции в двенадцать тысяч экземпляров карт.
Из этих пречудных и обильных сведений Фиговидец, как ни пытался, не смог сложить систему: видимо, потому, что системы не было у него в голове. И такой же россыпью диковин застыли в умах слушателей выражения «мерная рейка», «снять рельеф», «геодезия», «рисовать квадраты».
Сама мысль нарисовать карту не была глупой. И секретные планы Грёмы, и старая карта Фиговидца, сделанные столетия назад, на ныне существующей местности вносили скорее путаницу, чем ясность. В Джунглях не осталось ни домов, ни былых проспектов, одни речки пересохли или изменили русла, другие выбрались из-под земли. Руины и растения сомкнулись в плотную чащу.
Фиговидец повёл желающих на подходящее ровное место.
– Рисование карты начинается с определения сторон света.
– Вот оно что, – сказал Муха. – И как ты их определяешь?
– Как все, по солнцу. В астрономический полдень тень от вертикально воткнутой палочки падает строго на север.
– А мы палочку припасли?
– Разумеется. – Фарисей гордо помахал лыжной палкой. – Палочка – это всегда полезно. Теперь нанесём основные магистрали и ориентиры.
Муха и Грёма не сговариваясь обернулись на высотку.
Молодой пришёл посмотреть.
– Это летом надо делать, – сказал он.
– С чего бы?
– Ну вот это что? – Он ткнул пальцем.
– Снег.
– А что под снегом?
– Не знаю, – сказал Фиговидец.
– Что угодно там может быть. Ровная земля, болото, ручей, канава какая-нибудь.
– Что же это за карта, – спросил Сергей Иванович, – на которой есть канавы?
– Полезная карта, Грёмка. – Молодой насмешливо фыркнул. – С военной точки зрения.
Фиговидцу очень не хотелось соглашаться, но он кивнул.
– Зимой рельеф не снимешь. Значит, съёмку сделаете летом, а я сейчас – чертёж земель. Большую Повёрстную Книгу.
– Ты считаешь в вёрстах?
Пока Фиговидец решал, задрать нос или всё же тихо потупиться, Молодой продолжил:
– Я понял, понял. Ты сколько угодно можешь болтать о таких вещах, откуда они и зачем, но ни черта не умеешь ими пользоваться.
В виде ответа Фиговидец погрузился в замеры, расчёты и зарисовки. Иван Иванович быстро заскучал и исчез.
– Много будет дела у Военно-топографического депо, – ободрил фарисей Грёму. – Всё фиксируйте: характер местности, вода, почва, погода, дороги и выбор места для новых, более удобных дорог, населённые пункты и количество дворов в населённых пунктах… Кстати, ты иди избы сосчитай.
– Включая сгоревшие?
– Включая, но отдельной строкой. Вы мне можете объяснить, почему с – как мы сейчас достоверно определили – юга дует такой пронзительный северо-восточный ветер?
– Фигушка, – сказал Муха, – тетрадку разверни.
– Это детали.
– Не в деталях счастье, – зевнул я.
Фиговидец мазнул по мне взглядом и мельком, невнимательно спросил:
– Да? А тебе что нужно для счастья?
– Крепкий, здоровый и продолжительный сон.
– Ну этот в своём репертуаре, – сказал Муха. – Хорош глазами хлопать! Все палочку втыкают, а он спит стоя!
Я полез в карман за египетскими. Бедный и жалкий зимний день гас, не разгоревшись, и полуденное солнце торопливо примеривалось завалиться за наползавший край низких облаков, а потом – бочком, бочком – и за край горизонта. Появившиеся с той же стороны, что и тучи, тёмные фигурки выглядели и двигались как ожившие кули с мукой. Правофланговый куль вскоре превратился в Сысойку, шагавшего к нам о бок поскуливающего бабьего отряда. Бабы рухнули на колени. Староста ограничился тем, что скособочился и покрепче прижал к груди шапку.
– Что такое? – спросил Грёма.
– Этта, бабы выть сейчас будут.
– Зачем?
– А-а-а-а-а, не погуби, милостивец, – дружно грянули бабы.
– Этта, оброк непосильный.
– А ты чем думал, когда соглашался?
– Не я думал, всем обчеством.
– Соборно?
Сысойка только моргал и без спешки кланялся.
– И что не так с коллективным разумом? – спросил я.
Вид у баб был такой, будто после пожара двухдневной давности они и не подумали хотя бы обтереть лицо снегом. На пожар наложилась тризна, на тризну – похмелье. В их хоровом вое грубые, густые голоса держались фоном, рокотали ещё далёким поездом, а вёл тонкий дребезжащий голос, вслушиваться в который было невозможно, а не вслушиваться – свыше сил. В нём замирал и вновь всхлипывал плач покорных полей, безымянных могил, богооставленных мест, безумной надежды.
– Нет мне о-о-отдыха лучше смерти!
– Народ дурной, – сказал Сысойка, – баря добрые.
Голос тонким огоньком пробирался между плотью и кожей, источал ужасную отраву печали, пропитывал до костей. Он просил милосердия, а взывал к убийству.
– А вот и нет, – сказал Фиговидец с непонятной интонацией. – Баря злые-презлые. Баря из вас, сквернавцев, этот оброк вместе с душой выбьют – а нет души, так и кишки сгодятся. Ты нас, старинушко, и впрямь за идиотов держишь?
– Мы не баря, – сказал Грёма в свой черёд. – Это для вашей же пользы. Пойми, староста, сословные интересы меркнут перед величием общенациональных задач.
– С каких это пор вы на Охте стали нацией? – спросил Муха.
– Бывает, – сказал я.
– Как ты думаешь, – спросил Фиговидец попозже, – где они берут спиртное?
– Сами гонят.
– Посредством чего?
– Ну не гонят, так брагу какую-нибудь бодяжат. На рожи полюбуйся.
Мы стояли лагерем за околицей, откуда казалось, что деревня оживает только для пожара или пьяного буйства. Должны же они были чем-то заниматься, как-то функционировать, добывать пропитание себе и животным, если здесь были животные кроме собак, чьи безумные от побоев и ярости голоса хрипло били сквозь щели заборов в ответ на удар палкой, которым каждый проходящий считал нужным наградить забор соседа.
Но не то чтобы вдоль этих заборов сновали туда-сюда. Угрюмо таясь, сидела деревня по домам, и Фиговидец, надо думать, прилагал титанические усилия, чтобы не воображать в красках, что происходит там, где снег перед крыльцом жёлт от мочи, а за снегом – покосившееся крыльцо, а за крыльцом – неровно пригнанная дверь, а за дверью – ад.
Неправильно думать, что люди, которые не стыдятся ссать с порога, не стыдятся вообще ничего. Они не разговаривали при нас, а с нами говорили как клоуны. Они пытались воровать, но не все, редко и как-то вяло, и схваченные безропотно принимали кару – а потом бахвалились, что у барей удар комариной лапки. Для любых моральных обязательств здесь не было ни вчера, ни завтра. Их отношение к нам покоилось на неотрефлектированном, но каменно-твёрдом чувстве, что «баря» должны «хрестьянам» по самому порядку вещей. При этом баря, нелепые высшие существа, имели право требовать, а хрестьяне – низшая, но избранная раса – пропускать требования мимо ушей.
– Резервацию здесь надо строить, а не новый порядок, – сказал я Грёме.
– Вот так Город про наши провинции думал, – сказал Грёма.
– И разве плохо получилось?
Сергей Иванович осуждающе поджал губы. Можно подумать, он сильно прогадал, родившись на районе.
Нас вышли провожать в полном составе: Молодой велел согнать всех, кто стоит на ногах и не стоит.
– Не скучай, дяревня, вернусь, – гоготнул он. – Чтобы амбары были готовы и дом под администрацию. Сысойка! Место тебе показали?
– Так этта, – оказал Сысойка, – зима ж?
– Вот и стройте по прохладце. – Молодой сплюнул. – А то я могу спалить вас оптом и сам спокойно на ровном построиться.
– Ничего, – сказал Грёма с оптимизмом. – Мы вас цивилизуем. Научим читать, считать и имперскому катехизису.
Взволнованный тем, что удалось гладко выговорить это прекрасное слово, он обернулся к Фиговидцу.
– Нет, Сергей Иванович, – сказал Фиговидец. – Деревня и просвещение по сути своей взаимоисключающие вещи. Где есть одно, там нет другого.
– Не выбор вообще, – отрезал Сергей Иванович. – Будет, значит, не деревня, а сельский быт.
– Ага, – сказал Молодой, – ландмилиция. Ты, Грёмка, сперва маршировать их обучишь или подтираться?
– Не лезь ко мне, урод. Сам пальцем подтираешься.
– Господа мои!
– Нет, – сказал Фиговидец. – В путь, в путь, срочно.
7
Почему-то я ожидал, что Фиговидец заинтересуется Иваном Молодым. Молодой был в ярких красках представитель той могучей породы скотов, которая неизменно зачаровывает рафинированных чистоплюев. Но фарисей принял мужлана («разбойник? да он просто мужлан, варяг трёхкопеечный; скотина во всём пространстве этого слова») в штыки. Всё ему было не так и жало. («Он во всём полная противоположность тому, что мне нравится. Я люблю людей чопорных, а он – бесцеремонный. Людей с тонкими чувствами – а он жлоб. Людей интеллектуально честных – а этот всё время передёргивает».) Я неосторожно напомнил про анархистов. «Да пошёл ты», – сказал Фиговидец, разом явив и интеллектуальную честность, и тонкие чувства.
Грёма отнёсся к фарисею со смущённым почтением, и фарисей отплатил ему обидной снисходительностью. Среди повседневных занятий – тут поставить палатку, там найти на небе Полярную звезду – он помогал чем мог, походя став живым символом цивилизаторских усилий. («Близость смерти, Сергей Иванович, не повод ходить небритым».) Нужно, разумеется, уяснить, в каких пределах его «походя» простиралось. Я бы согласился, что ему всё равно, если бы он неустанно не подчёркивал, насколько ему всё равно. («Ты говоришь, что я дал тебе хороший совет, а я уже и не помню, о чём шла речь».) Я бы согласился, что он устал, будь в его показных жестах и лице поменьше усталости. Чем он так уж был внутри себя занят, чтобы бремениться скромной готовностью гвардейцев перенять что-нибудь «для лоску»?
Сергей Иванович бесконечно лаялся с Молодым, и мы в итоге привыкли видеть в их распре забаву, пусть для посторонних и излишне брехливую. Что было из рук вон – так это отношения с контрабандистами.
В первые дни контрабандисты – Дроля и ещё двое – были тихие как мыши. Если они и знали, зачем их потащили с собой, то надёжно хранили молчание. Грёма под грузом принятых обязательств попробовал их опекать, но хорошего из этого вышло даже меньше, чем можно было рассчитывать. («Приучись ты наконец на посту не спать!» – «А то твоя жопа от тебя сбежит без охраны. Чо вообще за методы?») Фиговидец попытался («Мне, собственно, это было незачем знать; впрочем, не помешает») занять их расспросами о навигации, но в грубой форме был поднят на смех. После этого он не вмешиваясь наблюдал, как троица медленно, но неуклонно наглеет.
Дроля любил петь, а я любил слушать его поющего. Глухие по звуку и смыслу, удивительные песни, которых я никогда не слышал ни от наших контрабандистов, ни от кого-либо ещё, падали как заклинания. Он пел: «Ты едешь бледная, ты едешь пьяная по тёмным уличкам совсем одна», или «Сверкнула финка, прощай, Маринка, ах, потанцуем, погуляем на поминках», или «Улетай, не болтай, что здесь тесно, где у севера край, неизвестно», – и воздух пел вместе с ним, хотя это были скользкие, быть может, гадкие песни. Всё пересиливали красота грустного напева, обаяние странного голоса.
Принеси, Боже,
Кого я люблю.
А хоть не его,
Так товарища его.
Тут песня оборвалась, а в котелок мирно обедавшего Фиговидца плюхнулось нечто меткое и маленькое. Брызги полетели во все стороны, но преимущественно – фарисею в рожу. Я не приметил, когда Дроля, поглощённый пением, успел слепить и бросить снежок. Разгневанный фарисей отставил кашу, обтёрся, поднялся на ноги и сказал:
– Ну а теперь объясни народу понятными словами, зачем ты это сделал.
– Чо такое, пошутил. – Дроля тоже встал и подошёл поближе. Он приметно хромал.
– Шутки всегда симптоматичны. Вас такая мысль не посещала?
– Его мысли посещают разве что под конвоем, – говорит Молодой из-за спины Фиговидца. – Совсем тупой. В башке найдётся место только для пули.
Без крика, без предупреждения и почти без замаха Молодой нанёс жестокий удар, от которого Дроля отлетел в сторону. Контрабандист полежал, скорчившись, в снегу, откашлялся и заметил:
– Нехорошо бить калеку.
– Твоя жизнь принадлежит мне, – сказал Молодой, подходя и наклоняясь. – Ты забыл? Так я напомню!
– Чо за ядовитка.
– Я нервничаю, когда мне прямо в харю пальцуются, – сказал Молодой. Носком сапога он приподнял подбородок Дроли. – В следующий раз будешь понтоваться – слишком близко не подходи. И запомни: я умнее, хитрее и быстрее. – Он сплюнул. – Но тебе может повезти.
Всё-таки было в этих пацанских забавах что-то неизбывно пидорское. Фиговидца, как видно, озарила та же мысль, и в отличие от меня он не замедлил её высказать.
– Как он становится виден со стороны, этот лёгкий налёт гомоэротизма. Будто пыль в солнечном луче.
Муха дрогнул.
– У кого это лёгкий налёт гомоэротизма?
– У всех у нас, у всех. Но мы не пидоры.
– Спасибо, успокоил.
Фиговидец охлопал свой ватник, шарф, залихватскую шапку с козырьком, мехом внутрь, кожей наружу, и возгласил:
– Я – фрагмент цветущей сложности. – Он перехватил взгляд Мухи. – И ты тоже.
– Я тоже хочу быть цветущей сложностью, – смеясь, сказал Молодой.
– Милости просим, – ответил фарисей самым нелюбезным тоном.
Он и сам понимал, что неправ – что же это будет за цветение, если изгнать из него Молодого, что за сложность, отторгшая одну из главных разновидностей жизни, – но не сдержался. В конце концов, его капризы, его раздражение имели свою ценность.
Муха мрачными глазами следил за Дрол ей.
– И желтожопому милости просим?
– Опять? – сурово спросил Фиговидец. – Всё тебе неймётся?
– Фигушка, он же не слышит. Я со своими говорю.
– Ну и зачем говорить то, что не осмелишься повторить для всех?
Муха обдумал и спросил:
– А что изменится, если я буду думать одно, а говорить другое?
– Тогда в глаза его обзывай, – буркнул растерявшийся фарисей. – Всё честнее.
– Честно-то честно, но как-то не по-людски.
Исполненный предрассудков, Муха не хотел дурного, но на стороне добра у него всегда играл здравый смысл. Фиговидец же здравый смысл ненавидел настолько, что в противопоставлении с ним переставал ощущать предрассудки такими уж предосудительными.
– Ты думаешь, – неожиданно сказал Молодой, – китайцы Дролю за своего держат? Видел я.
– Понял? – сказал Муха Фиговидцу. – Расовая сознательность – не выдумки. Или им можно, а нам нет?
– Попроси у Сергея Ивановича имперский катехизис, – прошипел Фиговидец, сдерживаясь, – и ознакомься. Если ты считаешь себя лучшим, на тебе и ответственность больше.
– Он непечатный, – сказал Молодой. – Написан пока что только в сердцах.
– С какой стати мне за них отвечать? – спросил Муха. – У Грёмы по молодости стоит круглосуточно, он и мужиков тех гнилых цивилизовать хочет. Ну-ну. А мне довольно, что я сам цивилизованный. Финбан из провинций первый по значению, – он быстренько покосился на Молодого, – что б они там у себя на Охте ни мутили.
Молодой насмешливо, лениво замахнулся. Муха присел и закончил, укоризненно глядя на Фиговидца:
– Вот тебе и вся честность.
– Сошлись два дурака в одни ворота, – сказал Молодой, смеясь и сплёвывая.
– Горе тебе, как ты дурно воспитан и до чего глуп.
– Давай, начальник экспедиции, выноси своё мнение.
– Верно, – сказал Муха. – Все подставляются, а он молчит. Разноглазый, проснись, пожалуйста.
Мы китайцам вправду должны чего или это геополитика?
– Нелегко быть полукровкой, – сказал я.
У меня была своя забота, а если говорить правду, то две.
Мне стало казаться, что кто-то пытается стянуть у меня оберег, пока я сплю. Я клал правую руку, на которой носил кольцо, на грудь, а левую – поверх правой, крепко обхватывая пальцы, но что толку, если просыпался в какой угодно позе кроме исходной. Я принимал меры, укладывался так, чтобы в глубокой сопящей тьме меня отделяла от входа баррикада тел; я не ложился к стене, за которой горазды гулять те, кто взрежет ножом брезентовое полотнище палатки, – и всё равно не чувствовал себя спокойно. Я кожей знал, что вор бродит вокруг, сужая круги – телом ли, мыслями, своими снами.
Когда ночью меня разбудили, я был уверен, что мне удалось схватить вора за руку. Неразличимое вёрткое существо напрягало все силы, пытаясь ускользнуть вместе со сном.
– Разноглазый, да проснись же! Прекрати вырываться!
Я сел. Моя левая рука судорожно сжимала правую. Под пальцами сгущалось ровное гладкое тепло оберега. Я всмотрелся в темноту в направлении сердитого шёпота.
– Сергей Иванович, учись сам справляться. В такое время суток, по крайней мере.
– Не по моим погонам дело, – холодно ответил Грёма.
Сам он изобретал или где-то вычитал, но Сергей Иванович был полон сурово-краткими приеловьями, отражавшими кодекс чести гвардейского офицера: «орёл мух не ловит», «порезать на георгиевские ленточки», «вся правда до копейки» и наконец, если требовалось пошутить, «гвардия умирает молча». Вкупе с имперским катехизисом они составляли идеологическую основу новой личности Сергея Ивановича, а поскольку культура, представлявшаяся Грёме такой же идеологией, только не в словах, а жестах – менять бельё, не материться, – никак этому не противоречила, надстройкой стало серьёзное, вдумчивое самодовольство.
Сергей Иванович не был жлобом. Его просто некому было одёрнуть изнутри.
– Ну что стряслось?
– Убийство.
Я выполз наружу и приходил в себя, глотая промороженный воздух. Костры догорели, и лишь с неба мелкие, но яркие звёзды ненавидяще блеснули мне в глаза. Чёрно-синяя ночь ледяной пястью обхватывала горстку палаток и расставленные по периметру сани.
– Где вы только среди ночи отыскали, кого убивать.
– Так не мы. – Грёма помолчал, собираясь с силами. – Нашего убили. Парня Молодого.
Велика была беда, если перед её лицом парни Молодого стали для Грёмы нашими.
– Ну идём.
Молодой зверем метался рядом с убитым. Он уже надавал зуботычин близнецам, стоявшим в карауле, и Дроле, которого прямо в спальнике вытащил из палатки. («Чо за паранойя? – сквозь кровь во рту булькал Дроля. – Мне-то зачем сдалось твоего мутикашку резать?») Покойник лежал, раскинув руки, в уже остывшем стеклянном снегу. У него было перерезано горло. Я его почти не знал: в бригаде Молодого он был самым задумчивым, молчаливым, неприметным. И теперь лежал таким спокойным реквизитом – в кровавой истории, конечно, и по замыслу, может быть, даже в кровавой драме, – далёким от тревог протагониста.
Молодой был в бешенстве, но это могла быть не столько боль утраты, сколько ярость щёлкнутого по носу вожака.
– Душу вытрясу. Куда смотрели? Заснули, уроды?
– Мы ваще не спали, – сказали братовья в голос.
– Он по нужде отошёл, – сообщил Жека.
– Попёрся за санки, – пояснил Димон.
– А вы чего?
– Да ладно, – сказали братовья опять вместе. На следующей реплике их голоса разделились.
– Чего мы, ваще должны подтереться помочь?
– Он не любит.
– Когда на него глядят.
– За этим делом.
Близнецы нередко говорили хором – пользуясь комбинацией «да ладно», «ни фига себе» и «ваще», – но чаще один начинал фразу, другой её заканчивал.
– А потом всё нет и нет.
– И ничего не слышно.
– Пошли проверить.
– Прям и споткнулись.
– Слушать надо ухом, а не брюхом.
– Да ладно!
Я нагнулся над телом и вгляделся внимательнее. Потом протянул руку и вынул из полуоткрытого рта грязный кусок колотого сахара.
– Что это? – спросил Молодой.
– Сахарок.
– Ты что ж, хочешь сказать…
– Он сам это сказал.
– Кто он вообще такой? – спросил Фиговидец утром, отводя меня в сторонку. – Откуда взялся?
Тогда в деревне мы не добились ответа на этот вопрос. Попущенный аспид выпал из Божьего рукава и полетел по земле куражиться. Приняв общее положение дел, мужики не интересовались подробностями. Гнев земли был для них явлением более настоящим и грозным.
– Может быть, он и психопат, – рассуждал Фиговидец. – А может, просто расчётливый и холодный парень, который знает, что выглядеть психопатом почти всегда выгодно. Предпочёл бы я реального психопата? В долгосрочной перспективе они, безусловно, проигрывают. Впрочем, те, кто выиграл, могли остаться неизобличёнными. Тут ни в чём нельзя быть уверенным.
– Психопат, не психопат… О другом лучше подумай.
– О чём?
– Почему он не боится убивать?
– Будем рассуждать логически, – охотно сказал Фиговидец. – Раз он убивает и остаётся жив, значит, привидения не причиняют ему вреда. А это, в свою очередь, означает, что он либо никогда не спит, либо сам разноглазый. – Он всё-таки немножко запнулся. – Либо существование привидений определяется верой в привидения. Если Сахарок, гипотетически, варвар…
– То у него нет души. Уже слышал.
– Душа, не сомневайся, есть. Но не такая.
– И к чему этот сахар? В высотке его не было.
– Да был, – сказал Фиговидец. – Лежал вот такой кусок в головах. Я тогда просто не понял.
Он пожал плечами, стараясь смягчить это признание.
Я глядел на него, но перед глазами у меня прыгали другие картинки.
– Что с тобой не так? – спросил он сквозь зубы.
– Что, заметно?
– Мне – заметно.
Голос его звучал холодно, но скрыть тревогу в глазах он не сумел. По какой-то причине ему было не всё равно, что со мной происходит.
– Моя деятельность, – сказал я осторожно, – излишне поэтизируется. На деле она очень похожа на самую простую работу. Как вот метлой махать или лопатой. Всё это слишком буднично… в этом нет шика. Во всяком случае, не было раньше.
– А теперь появился?
– Если ты махал-махал лопатой, а потом её вырвали у тебя из рук и замахнулись на тебя – что-то определённо появилось. Может, даже и шик. Но это не шик в моём вкусе.
– Я не понимаю.
Я колебался, но всё же сказал:
– Они стали на меня нападать.
– Привидения? – уточнил Фиговидец после паузы.
Фарисеи даже бравировали тем, что не боятся табуированного слова. С высоты образования, как с балкона, они поглядывали на предрассудки и народные фобии и, свесившись, пожимали плечами.
– Никогда такого не испытывал.
– Не сомневаюсь, – сухо сказал фарисей.
– Почему?
– У тебя же душевная организация, как у железобетона.
– А у железобетона есть душевная организация?
– Вот и я думаю.
– Приятно быть другом порядочного человека, – сказал я. – Тебе не помогут, но зато и не высмеют.
– Мне всё можно, я на инвалидности. Послушай, а как же оберег?
Мы разом посмотрели на символ власти. Тот сиял и искрился.
– Видать, не для таких он случаев.
На этом расследование и завершилось. Ещё ночью Грёма выслал гвардейцев пошарить вокруг, но и то было хорошим результатом, что все они вернулись не заблудившись. С рассветом пошёл снег, и гнаться за Сахарком по следу, если таковой был, стало невозможно. Дальнейший путь мне пришлось проделывать либо, как все, пешком, либо в неудобных кухонных санях, потому что обжитый мною возок Молодой реквизировал для транспортировки трупа. Никто не знал, похоронит он его в канаве поудобнее или собирается возить с собой, пока мы не вернёмся на Охту.
Все были подавлены. Здравомыслящих угнетала бессмысленность этого нападения, а параной-ков (уж они-то знали, что всё, представляющееся бессмысленным нам, для наших врагов наполнено самым зловещим смыслом) – невозможность остановить грядущую катастрофу немедленными жестокими мерами. («Какие меры, Сергей Иванович? – сказал я. – Какие меры? Снег просеивать?») Молодой, понимавший, что погоня не вем куда бог весть за кем ничего не даст, взял мою сторону – и всё, что он затаил в себе, надежды и угрызения, придавало новую жестокость его речам и облику.
Мы шли прежним курсом. Именно то, как этот курс прокладывался, внесло смятение в ум Фиговидца. Он молчал и, только когда идти стало поровнее и Муха с удовольствием сказал: «Вот оно, чисто поле», – не выдержал.
– Ты что, не понял? Какое поле, мы же через Неву идём!
– Да? И куда мы так придём?
– В Автово, – сказал Фиговидец. – Прямой дорогой.
8
Они стояли бок о бок, один просто большой, другой – огромный. Торопливый рыжий закат за их спинами не давал рассмотреть, были эти две меховые фигуры действительно звери или люди в лохматой и косматой одежде и косматых шапках – огромных, как целый мир со своими чащобами и пустошами.
– Волки, – сказал Муха, готовясь погрузиться в пучины безумия. Он перевёл взгляд. – И медведи…
Его сознание окончательно капитулировало, поэтому голос прозвучал спокойно.
Фиговидец приосанился, вышел вперёд и отвесил поклон, стараясь, чтобы вышло вежливо, но небрежно.
– Приют, уют и простор тебе, о варвар!
Медведь повернул голову – показалось, что голова поворачивается, а чудо-шапка остаётся на месте, – и поглядел на волка. Волк лапой в меховой рукавице подпихнул медведя в бок.
– Ох ты ж бля, – просипел медведь.
Фиговидец отступил и замер. («Проскочила искра догадки, и тут же занялось пламя понимания».)
– Это меняет дело, – признал он.
(Потом Муха допытывался, как ему удалось сразу сориентироваться. Фиговидец сказал, что благодарить нужно полевые лингвистические исследования. «Мы их понимаем. Ты понял, что это означает, нет?» Муха кивнул, но фарисея это не удовлетворило. «Он сказал, а ты понял, так? А почему ты понял?» – «А чего тут не понять? Он же сказал, что… э… удивлён». – «Да, да. Но это возможно только потому, что мы говорим на одном языке». – «Ну и что? Они могли его выучить». – «Боже правый, ну у кого бы они его выучили? Да на выученном так не говорят, ты же слышал. Он сперва говорит, потом думает. А было бы наоборот. Вот я когда на выученных языках говорю, всегда сперва думаю». – «Трудно-то как небось», – сочувственно заметил Муха. Фиговидец внезапно понял, что сказал, и принял независимый вид.)
– Иосиф! – сказал волк. – Зови путников откушать.
– Нил! – сказал медведь. – Эти путники сами кого хошь скушают.
– Всему своё время, – сказал я. – А мы где?
– В скиту. Не ссы, Божья тварь.
Фиговидец уверял, что именно здесь находился – следовательно, и сейчас перед нами – Новодевичий монастырь, но слово «скит» подходило положению вещей куда больше. Это были руины: провалившиеся крыши, подавшиеся стены, просевший фундамент, тяжёлые от снега деревья за остатками кирпичной кладки. Снег как пошёл несколько дней назад, так и не переставал, размеренно стихая и усиливаясь. Сейчас, совсем слабый, редкий, он плыл золотисто-рыжим облаком, не скрывая заходящего солнца и чётких силуэтов уцелевшей колоколенки и нового дубового креста на пригорке. Загадочный снег, вечерний свет скрадывали убогость руин, запустение, одиночество. Казалось, так и должно быть, чтобы свободнее могла дышать незнаемая, ни на что не похожая жизнь.
– Вот он какой, – сказал Фиговидец, – Новодевичий монастырь. Врубель здесь похоронен… Аполлон Майков… мало ли. Кладбище-то где? – обернулся он к монахам. – Кладбище цело?
– Уйми себя, Божья тварь, – сказал медведь. – На месте кладбище, что ему сделается.
Монахи, называвшие друг друга «братчики» и «общипки», жили в одном крыле развалин, а службу отправляли в другом, расположившись лицом к кладбищу, а спиной – к голому и угрюмому остову высотного здания, которое никак не могло иметь отношения к прочим постройкам. Мы обнаружили его с удивлением, почти со страхом и – вот что непостижимо – не сразу, как будто оно существовало, лишь когда его кто-нибудь замечал, а замечали его те, кто, не остерегшись, подпадал под его немилосердную власть.
У солнца не было света, в чьих силах приукрасить этот мёртвый бетон, у человека – взгляда, способного смягчить его неживую свирепость. Кровь пугалась и забывала течь; сердце стучало с перебоями. Здесь особо нечему было разрушаться – ни внятной крыши, ни фронтонов, ни балконов, ни эркеров, ни колонн, ни полуколонн, ни элементов декора, ни мозаики, которая могла бы осыпаться, ни витражей, которые могли бы потрескаться, ни кариатид и атлантов, побитых, облупившихся; ничего, что ветшало не спеша, вразнобой, – и чтобы появилось впечатление бесповоротной разрухи, оказалось достаточным выбить стёкла. Я посмотрел вверх – высоко-высоко, – но там было всё то же самое.
– Неуютное у вас соседство, – сказал Фиговидец волку.
– Неправильно рассуждаешь, любимиче, – ответил волк. – Не так оно плохо. Зло перед глазами должно быть, всегда рядом…
– Оно и так всегда рядом, Нил, – сурово вставил медведь.
– Я, Иосиф, хотел сказать, рядом в смысле на виду. Оно ведь и прикинуться может, и под кустом схорониться – если, допустим, жизнь с лесом сравнивать, – а всякая Божья тварь так устроена, что и когда смотрит, надеется не увидеть. А вот здесь и зажмуришься, а оно всё пред глазами.
– Что есть зло? – спросил Фиговидец.
Пока ставили лагерь, Сергей Иванович, Молодой, Фиговидец и я отправились с визитом.
Монахов было всего ничего. Они держали натуральное хозяйство и ходили в диковинных косматых одеяниях, полутулупах-полушубах. Их небрежно обкорнанные волосы и бороды напоминали мох или перья, разбитые грубым трудом руки – кору деревьев, а карикатурно – учитывая общий фон – степенные движения – неповоротливость камней, среди которых утвердилась эта жизнь. И то, что было в любом животном: природный лоск, не взявшая усилий опрятность, – в людях зияло прорехой. («Сколько искусства, – говорит Фиговидец, – приходится прилагать, чтобы выглядеть естественно».) Их скит в развалинах монастыря походил на катакомбы, и, когда через пролом мы протиснулись в эти норы и пещеры, неожиданно тёплый воздух повеял глухим утробным смрадом. На пути нам попадались тупики, закутки и уединённые гроты, а в них – то жалкая постель, то чистенько выскобленный грубый стол с разложенной на нём рыбачьей снастью – толстые крючки, и трёх сортов леска, и свинцовые небрежно отлитые грузила, и старые плоскогубцы с щедро обмотанными синей узкой изолентой ручками, – и всё это неожиданно освещено через какую-то щель последним солнечным лучом, одним-единственным, но невозможно, полуденно ярким. В одной из таких келий на охапке соломы смиренно кряхтел укрытый тулупами детина.
– Что с ним?
– Злому человеку на зуб попал, – спокойно ответил Нил.
Молодой подобрался.
– Когда это было?
– Когда? – Нил почесал в бороде и позвал: – Иосиф! Когда Игнатку рыбачить понесло? – Не дождавшись ответа, он стал считать на пальцах: – Вчера день: мятель. Перед вчера день: мятель же. А до мятели что? До мятели ничего, легенды и предания. Силуэты трагических событий теряются в милосердном тумане прошлого.