355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Blackfighter » Рассказы » Текст книги (страница 13)
Рассказы
  • Текст добавлен: 29 сентября 2016, 05:50

Текст книги "Рассказы"


Автор книги: Blackfighter



сообщить о нарушении

Текущая страница: 13 (всего у книги 14 страниц)

Эбисс – молитва

Во всякой верности, если использовать это слово в качестве синонима нахождения в физической близости только с одним партнером, есть изрядный элемент искусственности, особенно, если ее не подкрепляет какая-то особо мощная, например, религиозная идеология. Если же тому, кто принуждаем к этому состоянию волей каких-то традиций или тем более пожеланий любящего, всего-навсего восемнадцать лет – верность эта не только утрачивает значение действия, подтверждающего любовь, но и становится чем-то почти противоположным ей. Сохранять таковую в этом возрасте и не чувствовать себя в цепях неестественных, недобрых и бессмысленных требований можно или будучи глубоко религиозным, принимая это ощущение оков за привычную нормальность и естественность подвластности твоих порывов и желаний какой-то строгой ограничивающей воле… или столь хорошо играя красивую, увенчанную сияющим нимбом моральной правоты и добродетельности в глазах окружающих роль, что даже малого отголоска природной потребности нравиться как можно большему числу людей не возникает в душе. Если же мнение окружающих по вопросам морали и этики для тебя совершенно безразлично, если все, что ты когда-либо желал видеть в их глазах – восхищение по поводу безукоризненного соблюдения тобой светского этикета и подтверждение своей физической привлекательности, то в такой ситуации пресловутая верность, воздержание от близости с другими, становится настоящей пыткой.

Если нет ничего более естественного для тебя, нежели ловить на себе восхищенные взгляды, озаряющиеся искренним восторгом при каждом твоем жесте, движении, позе; если ты с ранней юности привык – с помощью этих же восхищающихся – считать свое снисходительное и почти равнодушное, холодное дозволение насладиться обладанием твоим телом синонимом высшего счастья для многих окружающих, а отказ – почти что убийственным разочарованием; если даже ты привык слегка презрительно относиться к такой градации счастья и несчастья – ты все равно остаешься в цепях этой шкалы ценностей и волей-неволей начинаешь оценивать себя, свою успешность и значимость через эти восхищенные взгляды, загорающиеся улыбки, восторженные вздохи вслед… Отказать себе в этом – значит попытаться своими собственными руками задушить себя; пережать то горло, через которое не в легкие, но в душу поступает столь необходимый воздух обожания. Потребность в привлечении чужого внимания слишком велика, слишком вросла в плоть и кость – и слишком невинна, чтобы отказываться от нее во имя чего-то; слишком жестоко требовать такого отказа насильно. Нелепо представлять себе человека, наделенного такой потребностью, как неспособного на искреннюю любовь и привязанность, опираясь только на тот факт, что, находясь рядом с тобой и ставя тебя на место центра своей вселенной, он оставляет в этой вселенной не только тебя, ось, но и прочие – и весьма удаленные от нее – созвездия и галактики. Важно, кто является центром, насколько удалены эти прочие люди, достаточно ли тебе внимания от любимого тобой человека. Отсутствие окружающих людей в системе ценностей любимого тобой человека не ставит тебя одновременно на все места в ней; оно просто создает вакуум, который не имеет ничего общего с любовью…

В изящной резной молитвенной кабинке главного собора Этории, кабинке из красного дерева, издавна принадлежавшей роду Кайрэан, было всегда тепло, возможно, от огня свечей, горевших жаркими трепетными огоньками на двух больших подсвечниках, царил умиротворяющий и ласковый запах изысканных благовоний. Еще здесь пахло свежим деревом, как отчего-то пахло уже более четырех веков. Сквозь легкую ажурную резьбу отчетливо видны были витражи огромных окон собора, льющийся через них солнечный цвет был всех оттенков витража – красный, желтый, голубой, синий, зеленый… Юноша сосредоточился на цветной – темно-серой с ярко-красным тени на своей руке; элемент резьбы, изображающий силуэт летящей птицы, искаженный острым углом падения световых лучей, более напоминал наконечник стрелы или плоскую рыбу, водившуюся в море у самой черты города. Как всегда в храме, мысли его были простыми и ясными, безыскусными. Здесь он оставлял свой любимый образ за дверью молитвенной кабинки; и все же он никогда не молился в общей зале, избегая случайных взглядов.

Эбисс был воспитан в искренней вере и почтении к Церкви; впрочем, к главенствующей в этом мире религии нетрудно было испытывать искреннюю любовь и уважение – за долгие века существования она ни разу не запятнала себя каким-либо насилием, жестокостью или стремлением оспорить власть у мирских владык. Церковь не собирала какой-либо дани с подданных, довольствуясь тем, что родилось на раз и навсегда дарованных ей в древние еще времена землях, оттого убранство храмом и одежда служителей редко блистали яркой роскошью. Зато она умела дарить умиротворение и душевный покой; заповеди ее были не столь уж тягостны для исполнения, неизбежным страшным посмертием она никого не запугивала, благословение и прощение в обмен на раскаяние были обещаны любому. Не стремясь участвовать в мирских делах, Церковь не пыталась оказать насильственного влияния на нравственный облик своих прихожан – она просто формулировала перечни дурных и хороших поступков, разъясняя, почему они таковы, но никогда не грозила карами за уклон в дурные. К тем, кто бóльшей частью поступал дурно, Церковь относилась с искренней грустью и горестным терпением, как к существам глупым, но небезнадежным еще, которые наказывали себя сами, лишая себя любви ближних. Снискать же такую любовь было высшим блаженством, доступным на этом свете; Церковь легко объясняла, как этого можно достичь. При этом существовали довольно четкие образы Добра и Зла.

К первому относились ангелы, высшие существа, которые оберегали каждого и давали ему добрые советы; ко второму – демоны, дававшие советы дурные и толкавшие на поступки неправедные, злые. Однако, с тем же успехом эти оба начала можно было расположить в душе самого человека, называя их добрыми и злыми помыслами, присущими ему по самой его сути. Ни единого Бога, ни вообще какого-либо персонифицированного Доброго или Злого начала не существовало; были два равных по силе царства – Высшее Добро и Высшее Зло, каждое стремилось склонить человека поступать так, чтобы результатом деяния было реальное добро или реальное зло, или, так как во всем присутствовала двойственность, хотя бы доля того или другого была в пользу какого-то царства. При этом оба царства обращались к одному – к душе и воле человека; в определенном смысле они пребывали только в ней, а не вовне. Видеть Добро в виде ангела в сияющих одеждах, стоящего у тебя за плечом, или в виде света в твоей душе было личным делом каждого; разумеется, для крестьян был более приемлем первый образ, для аристократии – второй. Церкви Зла при этом не существовало – считалось, что этому царству чуждо любое упорядочение, даже такое, как место для молитв или обряд.

Молитва, с такой позиции, могла расцениваться или как воззвание к внешним, реально существующим Силам Добра, или как медитация с сосредоточением на добрых инстинктах в себе – тут каноническая трактовка допускала оба истолкования, более уделяя внимание результату, нежели методу. Эбиссу, невзирая на его образование, более подходящим было обращение к внешней силе – в добровольном склонении головы и признании своей слабости перед Высшей, мудрой, доброй и всегда готовой прийти на помощь Силой было гораздо больше поддержки для души, нежели очередное погружение в себя, с упованием на довольно-таки опостылевшие собственные силы, которыми он и так создавал мир вокруг себя по своей воле.

Сейчас он молился о даровании ему силы и душевного равновесия – того, в чем особо остро нуждался; не рекомендовалось молить о чем-то абстрактном, реальное утешение приходило скорее в ответ на пустяшную, но очень важную для молящего просьбу, нежели на отвлеченные от реальных нужд молитвы. Сила нужна была ему для того, чтобы суметь сохранить то полученное, о чем он так долго мечтал и молил – нереальное хрупкое чудо обретенной взаимности в любви. И вместе с этой мольбой приходила мольба о даровании решения, озарения – как пройти по узкой тропке между невыполнимым, невозможным, тягостным требованием любимого и искренним желанием исполнить любую просьбу, любой приказ его. Юноша отчетливо видел, что, пойди он по пути покорности требованию – рано или поздно червячок несогласия подточит все то, что было между ними, взаимная любовь распадется, не выдержав ежедневного напряжения мелких размолвок, недовольства, неосознанного ощущения обузы и обязанности; не уступи он – обрыв может быть резким и скорым. Но должна была быть тропинка между зыбучим песком и пропастью – вот он и молил о том, чтобы ему дали зрение увидеть эту тропинку и равновесие – пройти по ней. Молитвы исполнялись; пусть – не сразу, но, возможно, именно тогда, когда исполнение было особо нужным и благотворным; молитвы исполнялись – он верил в это истово и искренне.

Он прижался лбом к гладко отполированной резной решетке, пробежал по ней мягкими чувствительными пальцами с модным ярким маникюром; дерево пахло свежо и пряно, заставляя вспоминать запах мокрой коры ясеней в парке загородного замка и то, как он прижимался к ней щекой, стремясь впитать все самые тонкие нюансы этого запаха, запомнить их или хотя бы сохранить на щеке до возвращения под каменные своды замка. Каждый миг воспоминания был пронизан острым счастьем, каждый миг уже стал историей, обрел неуловимый флер легенды или сказания; это была история двоих, и потому она была особо реальной – даже если бы он и забыл что-то из нее или вовсе захотел бы признать ее своим вымыслом, всегда была бы другая сторона, другой свидетель и соучастник, и невозможно было бы объявить эту историю не существовавшей никогда. Юноша резко отстранился от дерева, словно боясь напитать его своими воспоминаниями – когда-нибудь, если вся история обернулась бы убийственным, сокрушительным ударом разрыва, эти воспоминания, ставшие неупокоенными призраками, могли бы являться к нему здесь и больно ранить. Он решительно вышел из кабинки, ровно в тот момент, когда его лицо появлялось из тени деревянного навеса, надевая свою маску холодного презрительного безразличия – и не напрасно, среди молящихся в общем зале, было двое его знакомых, аристократов высшего света. Встреча была скорее неприятной, нежели желанной; но они заметили его – острые взгляды, потянувшиеся ловушки улыбок, сети приветственных кивков… он уже не мог не подойти хотя бы для формального обмена приветствиями, это было бы сочтено оскорблением, поводом для дуэли.

– Приветствую вас, господа! – в меру небрежно и очень обычно для себя бросил он. – Да дарует вам Добро покой и веру!

Но отделаться формальным приветствием и благословением не удалось. Две недели его таинственного отсутствия будоражили город слухами и догадками; эти двое скорее согласились бы отрезать себе правую руку, нежели упустить возможность получить хоть тень сведения, хоть оттенок намека из уст самого виновника событий. За каждым невинным вопросом – о погоде, об охоте, об тяге к уединению – стояло жадное любопытство «Кто? Кто тот счастливчик, которому ты уделил столько времени?». Юноше ничего не стоило сделать разговор пустым и лишенным хоть какой-то почвы строить предположения – и у него это получилось, впрочем, хотя это и не заметно было по спокойному и равнодушному лицу, с несколько бóльшим усилием, нежели обычно. Но в конце концов скучный и утомительный разговор был завершен, и он вышел во двор собора, подозвал слугу, удерживавшего под уздцы его коня.

Ровным шагом ехал он по улице, направляясь не к себе, но в дом, где жил Ролан; в такт мерному стуку копыт в голове звучала одна и та же фраза из молитвенника: «Даруй мне терпение, которое не сломят ни огонь небесный, ни огонь подземный – ибо иду я к любящему меня… даруй мне терпение, которое не сломят ни огонь небесный, ни огонь подземный, ибо иду я к любящему меня…»

Ролан – игра без правил

Не знаю, насколько странным или неожиданным это покажется для кого-то, но для меня не было ничего странного в том, что первым действие, классифицируемое, как измена (встать, суд идет!) совершил именно я. Наверное, это будет выглядеть и нелогично, и противоестественно даже – ведь именно я пытался навязать совершенно противоположную этому игру. Впрочем, в самой яркой на первый взгляд нелогичности любой абсурдной выходки всегда есть логика, и, возможно, более строгая, нежели в любом стереотипном рассудочном деянии; в нем как раз и нет собственной логики, но есть следование чужим принципам, в общем-то слепое и бездумное – просто усвоена манера действия, в чем-то откровенно рефлекторная, животная. Так вот, мой поступок ни в коей мере не был лишен логики – впрочем, ее нужно изложить для того, чтобы она стала очевидной для кого-то, кроме меня самого.

Я ни на самую малость не был увлечен той милой девушкой, из-за которой произошел весь инцидент. Естественно, нельзя сказать, что она была мне безразлична или тем более антипатична. Нет, это была милейшая девочка, белошвейка, легкую и почти платоническую связь с которой я завел и поддерживал во многом потому, что между нами существовала удивительная гармония взаимопонимания, невзирая на то, что нас различало очень многое. Дело было даже не в том, что она отличалась легким и покладистым характером – она очень сильно напоминала мне подругу моей матери, в которую в детстве я был страстно влюблен и с которой, когда немного подрос, искренне и на равных начал дружить. Внешне между ними не было ничего общего – подруга матери была маленькой хрупкой японкой с неожиданно низким хрипловатым голосом; Лара же была типичной Кану – высокая, светлокожая, темноволосая, с очень светлыми серыми глазами. Голос тоже отличался от голоса Акико-сан как небо и земля. Но дело вовсе не во внешности – у людей с похожими характерами часто бывают очень похожи и жесты, интонации, движения, выражение лица, так, что иногда даже с трудом понимаешь, почему этот человек так напоминает тебе другого при полном отсутствии внешнего сходства. Мне нравилось прогуливаться с Ларой, баловать ее подарками и ужинами в ресторанах, которые ей были недоступны. Гораздо сложнее ответить на вопрос, зачем я стал ее любовником – это был, должно быть, второй раз в моей жизни, когда я вступал с кем-то в связь без искренней любви. Одной половиной ответа могло бы стать то, что девушка не представляла себе, каким еще образом может выразить мне свою благодарность – а мне вовсе не хотелось, чтобы она чувствовала себя неблагодарной, так мы были вполне в расчете и довольны друг другом, да и, в общем-то, она была отчасти увлечена мной.

Другая часть ответа гораздо сложнее и может увести нас в совсем иные – и столь излюбленные мной – области особенностей человеческого и моего, в частности мышления, рассуждений о нравственности и отсутствии таковой, множественных рефлексий, вдохновенной препаровки собственных эмоций и поступков, долгих часов, проведенных в почти медитативном состоянии глубокого самоанализа, длинных логических построений, сложных уравнений взаимоотношений, с постоянными инстинктов, привычек, сильных чувств и переменными настроений, эмоций, капризов и прихотей; в общем, всего того, что составляло и составляет мою внутреннюю, вполне насыщенную жизнь. Да, требуя от Эбисса абсолютной и безоговорочной верности, я сам первым пошел на измену. Я был дико, болезненно ревнив – а, может, просто до невозможности жаден: сама мысль о том, что я упущу хоть что-то из слов, жестов, прикосновений или ласк того, кого я люблю, была для меня мучительной до такой степени, что горло перехватывало удушливым спазмом. Поэтому мои требования казались мне естественными – а вот мальчику абсурдными и нелепыми; он и так принадлежал мне полностью – по его словам. Невозможно было требовать от него оставить весь окружающий мир без внимания – просто потому, что все сутки напролет вместе мы быть не могли, но ни о ком другом он не думал долее минуты. Интересно, что умом я понимал такую логику – и полностью был с ней согласен, и знал, что ему можно доверять – действительно, все его мысли были обо мне. Но всем прочим своим существом, которое не так уж и редко бывало лишено всякого разума и рассудительности, особенно, если дело касалось любимых мною людей, я не мог даже допустить возможности того, что кому-то другому, кроме меня, будет дозволено находиться рядом или тем паче прикоснуться к этому пленительному созданию.

Итак, я требовал невозможного и неестественного; тем более неестественного, если принять во внимание на редкость вольные нравы Империи, а, в особенности, аристократии ее, и воспитание самого Эбисса, с ранней юности бывшего всеобщим баловнем и предметом обожания. Я понимал неестественность и тягостность своих желаний. И предвидел то, что рано или поздно моя ревность не останется абстрактной, а будет сосредоточена на ком-нибудь совершенно реальном. Предвидел я и все то, что я испытаю при этом – а так же то, как буду себя вести. Зная, что мне иногда присущ совершенно искренний, безыскусный и необуздываемый – и то и другое для меня вещи не вполне свойственные – гнев и абсурдная привычка рвать все и сразу, даже если повода для этого нет… зная все это, я довольно сознательно сделал сам шаг в этом направлении. В частности, я хотел быть сам – небезупречен, познать и искушение, и преступление, и наказание, для того, чтобы быть милосерднее и терпимее, когда сам окажусь на месте не подсудимого, но судьи. Это донельзя ясно указывало мне самому на мою безмерную, сатанинскую гордыню, которую трудно было предположить по моим обычным действиям и манерам – но она составляла какую-то глубинную сущность всей моей натуры. Когда-то довольно рано в старой книге какого-то христианского проповедника двух-трехвековой давности я обнаружил такое трактование смысла воплощения Бога в человеческом теле: чтобы быть по-настоящему милосердным к людям, Творцу нужно было познать все искушения, соблазны, страдания, горе и радости человеческой жизни на своем опыте, изнутри, а не свысока. Не знаю, насколько это трактование было каноническим – но меня оно почему-то тогда потрясло; а так же крепко легло в глубины моей памяти, чтобы вернуться вот таким вот неожиданным образом – ибо я помнил о нем, когда делал все то, что делал.

Реакция Эбисса была более чем неожиданной – в первую очередь это было только крайнее изумление, и единственным мотивом его была даже не мое лишенное всякой логики поведение: делать именно то, что осуждаешь и запрещаешь; не негодование по поводу объекта измены – какая-то девчонка не годилась ему и в подметки по всем статьям; по-моему, больше всего его удивило то, что я, оказывается, могу совершать столь мелкие, несерьезные поступки. Видимо, моя случайная интрижка в его глазах выглядела чем-то сродни сошествию божества местного масштаба на землю прямо под изумленными взглядами почитателей. Не знаю, каким образом, без всякого сознательного усилия, до сих пор для него я выглядел каким-то высшим существом и все мои деяния имели поистине эпический размах – если не по факту свершения, то по эмоциональной реакции. Обзаведение любовницей, даже – а, возможно, и тем более – весьма хорошенькой, в эти рамки никак не вписывалось: по его представлению я должен был соблазнить как минимум императрицу, уж если мне взбрела в голову такая причуда. Не могу сказать, что меня обрадовала такая трактовка событий – мне вовсе не хотелось при жизни становиться памятником самому себе в десятикратную величину.

Всего того, что волновало меня в моем поступке – грех, его познание и искупление во имя милосердия – мальчика не волновало вовсе; для него, как для достойного воспитанника здешней Церкви, идея греха и раскаяния была гораздо менее значима. Таким образом на одно и то же событие были две точки зрения, причем они не находились ни в одной плоскости, ни в пересекающихся; скорее, они находились вообще в разных измерениях. В этом было что-то весьма привлекательное с точки зрения моего стремления к познанию – обе точки зрения я максимально тщательно изучил, проанализировал и отдал должное всем переживаниям, которые были сопряжены с ними.

Второй реакцией Эбисса стала ревность. Это чувство было мне знакомо во всех деталях, и тем увлекательнее было наблюдать за его рождением в другом человеке. Кажется, первой его посетила мысль о том, что с Ларой я не только развлекался телом, но и отдыхал душой. Причем, ему выпала возможность пронаблюдать наше времяпровождение в одном из парков. Вероятно, наши счастливые от приятной беседы, увлеченные друг другом лица, легкие свободные жесты, непринужденные проявления радости и все прочие атрибуты довольной друг другом пары произвели на него немалое впечатление. Он сравнил меня, общающегося с Ларой и меня, общающегося с ним, сделал вывод, который напрашивался сам собой – Лара для меня гораздо более близкий человек, и был ошеломлен этим. Если бы он взял на себя труд задуматься, он понял бы, что именно потому я и держал себя совершенно свободно с девушкой, что она была мне почти что безразлична; с Эбиссом же мне нужно было поддерживать игру и носить маски – чтобы удержать его подле себя. Но такие рассуждения для юноши, впервые состоявшим с кем-то в настоящей любовной связи, не только привычным простым разделением постели без малейшего интереса к характерам друг друга, по крайней мере – без интереса с его стороны, такие сложные и изысканные умопостроения были для него почти что недоступны в силу сложности и отсутствия должного количества опыта для обобщений.

Итак, мальчик сделал вывод о том, что я утратил к нему интерес. Будь на его месте женщина, она постаралась бы или – при отсутствии мудрости – устроить мне сцену негодования; при наличии ее – постепенно вернуть этот интерес различными мелкими приемами. Будь на его месте другой, более опытный именно в плане построения отношений, мужчина – вероятнее всего итогом стало бы или объяснение той или иной степени выдержанности, или резкий разрыв без предупреждения. Эбисс не прибег ни к одному из этих вариантов; для объяснений он был достаточно горд, для постепенного улучшения отношений – слишком прямолинеен, разрыв был невозможен в силу того, что поводом моя измена по его логике быть никак не могла, а в остальном я был безупречен.

Но и бесследно этот эпизод не прошел – продолжая общаться со мной почти как раньше, мальчик при этом одновременно и уходил все глубже в себя, свойственные ему периоды глубокой задумчивости делались все более длительными, и становился более неуравновешенным и легко ранимым – теперь намного легче было вывести его из равновесия, как обидеть, так и рассмешить. Вероятно, внутри он беспрерывно искал ответа на какой-то важный для него вопрос, разгадки какой-то мучительной загадки. Вопрос этот, со всей вероятностью был «Почему?». Почему ему предпочли эту девчонку?

Не удивлюсь, если узнаю, что он сам поухаживал за ней, чтобы решить эту загадку. А ответы, которые он позволял себе, как нетрудно предположить, от реальной области моей вины и поисков моих мотивов уводили его в определение своих недостатков, своей вины. Порочность этого пути ему едва ли была понятна – при всех задатках актера он был удивительно прямолинеен и из всех возможных вариантов выбирал простейший. Земной монах Вильгельм Оккамский был бы рад иметь такого ученика. Однако, если кому-то покажется, что такая логика объяснялась его неуверенностью в себе, чувством неполноценности – он сильно ошибется, дело было как раз в обратном. Воспитанный как победитель, как рожденный править и покорять, он с младых ногтей был приучен искать причину любой неудачи в первую очередь в себе самом, не сваливая вину на посторонние обстоятельства – это свойство очень сильной и гармоничной личности было в большинстве случаев и полезным, и достойным всемерного уважения. Но оно было мало применимо в той атмосфере искусственности, нереальности, в которой проходили наши отношения – это было правило реальной жизни.

Возможно, если неким чудом мне удалось бы раскрыть ему глаза на ситуацию, по крайней мере, на ту ее часть, которая указывала на мою вину, я бы давно уже был трупом, погибшим от его руки – от дуэльной шпаги, кинжала или яда. Такого оскорбления в первый раз он мог бы и не простить вовсе и безоговорочно; для того, чтобы запутаться в сетях взаимных вин и прощений, время еще не наступило. Однако, все происходило именно так, как я описываю – к моей вящей радости и безопасности. Но ситуация должна была рано или поздно чем-то разрешиться, как самая большая, наполненная водой туча рано или поздно разражается ливнем, освобождаясь от бремени поглощенной воды. Она в конце концов и разрешилась – примерно так, как я и ожидал: истерикой. Впрочем, это было началом, исход же оказался более чем неожиданным для обоих.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю