Текст книги "Сын"
Автор книги: Жорж Сименон
Жанр:
Классические детективы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 9 страниц)
Но все это не объясняет, почему я выдержал бой с Пьером Ваше (твоя тетка держала нейтралитет, хотя и была на его стороне), отстаивая церковные похороны.
Пожалуй, все дело в герани. Ты помнишь, конечно, эту герань, мы иногда за столом вспоминаем о ней. На нашей улице, этой мрачной улице Мак-Магон, с серыми каменными зданиями, в мансарде дома напротив живет старушка. Мы ровно ничего о ней не знаем, так же как и о более близких наших соседях. От нашей горничной Эмили нам известно лишь, что старушку зовут м-ль Огюстина.
Неважно, кто она такая, откуда и почему очутилась под самой крышей этого огромного дома, в котором живут крупные буржуа.
Иногда зимой, когда мы сидим за столом, кто-нибудь вдруг замечает:
– Смотрите-ка, мадмуазель Огюстина выставила свою герань.
Ее прямоугольное окошко под самой шиферной крышей – единственное окно на нашей улице, где стоит цветок.
Летом горшок с геранью все время на окне, но с первыми же холодами его на ночь убирают в комнату, а потом он появляется только в те часы, когда светит солнце.
Так вот, эта герань стала для меня в конце концов не просто комнатным растением – при виде ее я невольно вспоминаю о котенке моего отца.
Каждому необходимо за что-то цепляться. Мать последние годы цеплялась за религию. Полуосвещенная церковь во время ее похорон, блеск скамей и кафедры, горящие свечи, запах ладана, маленькие певчие в белом, наконец, слова заупокойной молитвы, звучавшие высоко под сводами, произвели на меня впечатление… Мне совестно признаться тебе, но грубая наивность раскрашенных гипсовых статуй почему-то подействовала на меня успокаивающе.
Котенок, герань, звуки органа, запах ладана, святая вода, в которую окунаешь пальцы, – все это постепенно смешалось в моем сознании.
И еще выражение отцовских глаз в последние недели его жизни, когда он смотрел вокруг себя, – сквозь их привычную невозмутимость временами пробивалась мучительная тревога, будто он искал ответа, вглядываясь в то, с чем ему предстояло расстаться.
Отпевание, орган, «Мир праху его», ритуальный жест священника, поднимающего кропило, вероятно, были для меня чем-то вроде герани м-ль Огюстины.
Глава 2
Не так давно я где-то прочел фразу, которая поразила меня. Я уверен, что это был какой-то роман, не могу только вспомнить какой, хотя я не очень часто их читаю. Я долго рылся в памяти и даже на книжных полках, в этом «кавардаке», по выражению твоей мамы, которую раздражает царящий там беспорядок. Жаль, что я не могу привести эту цитату дословно, она яснее выразила бы мысль, которую я попытаюсь передать своими словами: «Самый значительный день в жизни мужчины это день смерти отца».
Ручаюсь – это написал человек моих лет, постарше, потому что некоторые мысли присущи определенному возрасту, и по ним сверстники узнают друг друга. Я долго раздумывал над этой фразой, мне она кажется очень верной. И еще мне кажется, я понял, почему такое значение имеет смерть отца: с этого дня переходишь из одного поколения в другое и, в свою очередь, становишься старшим.
Минуту назад, когда я дописывал эту строчку, ты заглянул в мой кабинет. Лицо твое выразило удивление – ты не ожидал увидеть меня здесь, за письменным столом, да еще в смокинге, в то время как у нас гости. Ты остановился в дверях и рассеянно скользнул взглядом по этим страничкам:
– Прости. Я не знал, что ты работаешь. И я ответил, словно играя с огнем:
– Я не работаю.
– Я пришел посмотреть, нет ли здесь сигарет. У тебя тоже был гость, я знал это, потому что часом раньше видел его в твоей комнате. Очень смуглый, с очень густой шевелюрой и темными ласковыми глазами. Вы сидели рядышком над открытой тетрадью. Когда я вошел, он стремительно вскочил.
– Мой друг Жорж Запо, – представил ты его. Я спросил:
– Вы что, тоже учитесь в лицее Карно?
– Да, я тоже готовлюсь к экзаменам на бакалавра, – ответил он странно певучим голосом и добавил с улыбкой:
– Только, к сожалению, я не такой блестящий ученик, как ваш сын.
А я и не знал, что товарищи считают тебя блестящим учеником. Очевидно, так оно и есть, ведь преподаватели тебя всегда хвалят, но я вообще так мало о тебе знаю!
За исключением двух-трех твоих приятелей, которые бывают у тебя более или менее регулярно, ты редко упоминаешь о своих знакомых. У меня даже создается впечатление, что, когда я иной раз случайно – вот как сегодня, например сталкиваюсь в нашем доме с кем-нибудь из твоих друзей, ты норовишь скорей меня спровадить.
Этот Жорж Запо поразил меня не только своим именем, но еще какой-то особой привлекательностью, я бы сказал, очарованием, не будь это слово так затаскано.
Держу пари, тебе было неловко, что я в смокинге – это могло создать твоей семье нежелательную репутацию слишком буржуазной или слишком светской. Но этот Запо отнесся к моему смокингу как к чему-то совершенно естественному. Он просто объяснил мне причину своего прихода:
– Прошу извинить мне неожиданное вторжение. Я вдруг обнаружил, что потерял листок, на котором записал номера задач по алгебре.
Он улыбался, казалось, всем лицом.
– А Жан Поль живет ближе всех остальных.
– Вы тоже живете в этом районе? Теперь он уже откровенно смеялся:
– В соседнем доме.
Почему при этих словах меня вдруг словно что-то ударило? Ведь с первой же минуты мне почудилось в нем что-то удивительно знакомое.
Чтобы не докучать тебе больше своим присутствием, я сказал:
– Ну, занимайтесь! – и вышел.
В гостиной мама угощала гостей ликерами. Ты редко выходишь к гостям, а если мать очень настаивает, появляешься ненадолго, предпочитая проглотить что-нибудь на кухне. В день твоего шестнадцатилетия я хотел было подарить тебе смокинг. Помнится, я объяснил это так:
– Мужчина, который не одевается прилично смолоду, всю жизнь будет в вечернем костюме выглядеть увальнем.
Ты ответил, что впереди у тебя еще достаточно времени, что вообще ты всего этого терпеть не можешь, и в глубине души я тебя понимал: я тоже не люблю званых вечеров.
А твоя мама очень ими дорожит, ты знаешь. В этой ее потребности постоянно ходить в гости и принимать у себя есть, конечно, и некоторая доля тщеславия, но все же дело прежде всего в какой-то ее органической неспособности жить спокойно. Конечно, она предпочитает встречаться с людьми известными, безразлично в какой области, но в иные «пустые» вечера она может вдруг одеться и побежать на первый попавшийся фильм.
Сегодня в гостиной у нас чета Трамбле, Милдред и Питер Оганы, которые называют нас на американский лад просто по именам, и, наконец, неизменный депутат Ланье с супругой и дочкой Мирей.
Я не успел войти в гостиную, как твоя мама спросила меня явно ради этой девицы:
– Жан Поль дома?
– У него товарищ, они занимаются. С головой ушли в алгебру.
Беатрис Ланье теперь ближайшая подруга твоей матери. На последних выборах ее муж был избран депутатом. Их дочка, похоже, сохнет по тебе, а ты ее избегаешь.
В подобных ситуациях я всегда боюсь, как бы меня не заподозрили во лжи, и потому всегда стараюсь подкрепить свои слова подробностями.
– Я не знал, – сказал я, – что у Жан Поля есть товарищ, живущий в соседнем доме, премилый юноша по имени Жорж Запо.
Супруги Ланье переглянулись с улыбкой.
– Ты его видела, Алиса? – спросила Беатрис твою маму.
– Первый раз слышу. Уж не знаю, как ведут себя современные девицы, но что до Жан Поля, он никогда не рассказывает нам ни о своих делах, ни о знакомых.
– Во всяком случае, его мать ты не раз видела. Ведь это…
И она назвала имя одной из самых знаменитых актрис Парижа.
Через час в моем кабинете, куда ты зашел в поисках сигарет, я небрежно спросил тебя:
– Ты знаешь, кто его мать?
Ты ответил самым непринужденным тоном:
– Да, конечно.
Ты не видишь в этом ничего особенного. А ведь у твоего друга Жоржа Запо необыкновенная жизнь. Возможно, она известна тебе только в самых общих чертах, и ты, очевидно, не отдаешь себе отчета, насколько незаурядна его судьба.
Миллионы мужчин во всех странах мира знают его мать в лицо, восхищаются ею не только как актрисой, но и как женщиной. Мне случалось встречать ее на Елисейских полях. Даже норковая шубка сидит на ней не так, как на других женщинах, – все прохожие останавливаются и смотрят ей вслед; юноши, девушки бросаются к ней, прося автограф, все равно на чем, хоть на клочке бумаги. Даже среди серой скуки осенних улиц от нее исходит какое-то манящее сияние женственности. Я тоже останавливался и смотрел ей вслед.
Каким может быть сын такой матери? Я уже сказал, что был поражен, увидев твоего друга, и понимаю теперь, что меня поразило сходство с ней, и дело тут не в чертах, а в выражении лица. Та же улыбка, идущая словно из глубины души, полная очарования и какой-то vmhdotbo-ренности. Мне кажется, даже голоса их похожи.
Его мать не носит фамилию Запо и никогда не носила, это всем известно, толпа знает о своих кумирах все.
Замужем она была только раз, лет двенадцать назад, ее сыну, следовательно, было тогда года четыре. А через год она вынуждена была развестись…
Что касается Запо, то он здравствует и живет то в Греции, то в Панаме, то в США, потому что у него дела по всему миру. Он тоже личность легендарная, о нем ходит множество всяких слухов. С сыном он видится раз в год, обычно на курорте в Виши, где проходит курс лечения; там они вместе проводят месяц.
Пишет ли ему отец в остальное время? Или мальчик узнает о нем только из газет, которые подробно сообщают о его яхте, скаковых лошадях, машинах, любовных похождениях?
Там, в гостиной, они проговорили об этом битый час, возможно, и сейчас еще говорят. Вначале жена доктора Трамбле значительно покашливала, указывая глазами на Мирей. Но г-жа Ланье, заметив это, поспешила сказать:
– О, при Мирей можете говорить обо всем. Я думаю, она сама могла бы вам кое-что порассказать.
Я тихонько вышел из гостиной – я часто так поступаю, и наши друзья к этому привыкли. Вероятно, твоя мама сказала им:
– Только работа на уме!
Она знает, что мне необходимо побыть одному в моем убежище. Я совсем неплохо отношусь к людям, тем более к нашим гостям. Но проведя с ними какое-то время, я чувствую себя не в своей тарелке и жажду привычного одиночества.
Меньше всего собирался я писать здесь о Жорже Запо. Ведь начал я с цитаты и рассуждений о смерти отца. Но потом пришел ты, отвлек меня, и мысли потекли по иному руслу, хотя, в сущности, это все та же тема. Эли Запо тоже отец. И сталкивается с теми же вопросами, с которыми сталкиваюсь я, с вопросами, которые в свое время встанут перед Жоржем, перед тобой.
Я писал, что годы бывают мрачные и светлые, что воспоминания могут быть черно-белыми и цветными. Какими будут воспоминания твоего друга? Определить это в конечном счете сможет только он сам – каждый видит жизнь своими глазами.
А я хочу попробовать, прежде чем отправиться в прошлое (путешествие, которого я страшусь и потому стараюсь оттянуть), увидеть нас, увидеть себя твоими глазами… Впрочем, сегодня из этого все равно ничего не выйдет – я слышу за дверью приближающиеся шаги. Значит, гости собираются уходить и твоя мама идет за мной. Спокойной ночи.
…Должно быть, когда тебе было лет семь-восемь, один из твоих школьных товарищей спросил тебя:
– А что делает твой папа?
Для тех, кто видит нас со стороны – для твоих товарищей, соседей, лавочников, – мы люди хоть и не богатые (богатыми мы кажемся только людям действительно бедным), но, во всяком случае, состоятельные. Живем мы в одном из лучших кварталов Парижа, в нескольких сотнях метров от Триумфальной арки. В нашем доме, на той же площадке, что и мы, долгие годы жил председатель совета министров, имя которого теперь встречается на страницах школьных учебников по истории. Если судить по телефонному справочнику, где указаны и адреса, на нашей улице живет десятка два весьма известных людей, не говоря о главах различных фирм, обществ, иностранных дипломатах и проч.
Несмотря на серый налет старины, придающий им, впрочем, даже благородный и, уж во всяком случае, солидный, благообразный вид, дома на этой улице большие, комфортабельные, со свежелакированными воротами и начищенными до блеска старинными медными дверными молотками. Консьержи не ютятся здесь в темных конурах, откуда несет запахом рагу, а занимают большие светлые помещения, напоминающие приемную врача. Бесшумно работают лифты, лестницы устланы красными ковровыми дорожками.
У нас две служанки: Эмили, которая живет с нами уже пять лет, и еще приходящая, ее муж служит в республиканской гвардии.
Среди машин, стоящих под окнами вдоль тротуара, есть, конечно, более роскошные, но и наша недурна, она еще совсем новая.
Наконец, вот уже два года как твоя мама носит норковое манто, а еще у нее есть бобровая шубка, которую я купил в первые годы нашей совместной жизни.
Да, чуть было не забыл – лето мы проводим в Аркашоне, а на Рождество отправляемся в Межев или кататься на лыжах в Швейцарию.
Твои товарищи по лицею Карно в большинстве своем принадлежат к тому же кругу, что и мы, и у тебя нет оснований чувствовать себя среди них чужаком.
Итак, «Что делает твой папа?» – спросили тебя.
Очевидно – я не совсем уверен, но думаю, что это так, – ты несколько дней обдумывал свой вопрос, и когда наконец решился как-то вечером за ужином задать мне его, выразил это так:
– Как ты зарабатываешь деньги?
Ты видел, что каждый день я ухожу из дому с портфелем, возвращаюсь в полдень (правда, не всегда), потом вечером, а после обеда ухожу в свой кабинет. Если ты слишком шумел, мама говорила:
– Тс-с! Папа работает!
А если во время обеда мне случалось проявить недовольство чем-нибудь, она объясняла тебе:
– Папа устал.
На твой вопрос, помнится, я с улыбкой ответил:
– Зарабатываю, как все, выполняю свою работу.
– Какую?
– Я прогнозист.
Ты нахмурил брови, и на лице твоем появилось выражение не то разочарования, не то недоверия. Подобную реакцию мне случалось встречать и у людей постарше восьми лет. Среди твоих однокашников есть сыновья врачей, адвокатов, нотариусов, управляющих и помощников управляющих банками. Есть богаче, есть и беднее нас. Но детей прогнозистов среди них нет.
– А что ты там делаешь, в своем бюро? Это что, большая комната?
Дело происходило летом, окна столовой были раскрыты, герань м-ль Огюстины стояла на своем месте, за окном. Твои вопросы смешили меня, я отвечал тебе весело – мне было приятно, если хочешь, даже лестно, что ты наконец заинтересовался моей особой.
– Бюро, в котором я работаю, находится в одном из самых больших и солидных зданий Парижа, на улице Лафит, где ежедневно ворочают миллионами, даже миллиардами, поэтому с ней не может сравниться ни одна другая улица нашей столицы. В здании этом размещается страховая компания, такая влиятельная и такая известная, что обычно называют лишь ее заглавные буквы, когда упоминают о ней.
Уверяю тебя, я говорил без тени иронии и даже с некоторой гордостью. Хотя тебе в твои шестнадцать лет, может, и покажется смешным, что я горжусь своей работой в компании, которая держится на равной ноге со всеми банками мира и с правительством.
Мой ответ не совсем удовлетворил тебя.
– Ты что, сидишь за окошечком?
– Нет.
– Ты целый день пишешь? Считаешь?
– Да, вроде этого. Я рассчитываю вероятности.
– Тебе этого все равно не понять, – вмешалась мама. – Ешь.
– Я ем.
Тем не менее я попытался дать тебе самое элементарное, наглядное объяснение, и, по-моему, оно в какой-то мере тебя удовлетворило. В ближайший четверг, после обеда, я взял тебя с собой на улицу Лафит; на тебя с первой же минуты произвели впечатление и тяжелая, украшенная бронзой дверь, и нижний холл, облицованный черным мрамором.
– Это полицейские? – спросил ты, указывая на двух охранников в мундирах, которые мне поклонились.
– Нет, это охрана.
– А почему у них на поясе револьверы? Швейцар почтительно поздоровался со мной.
– А зачем у него на шее цепь?
Это было едва ли не самое приятное время, которое я когда-либо проводил с тобой. Я получал истинное удовольствие, показывая тебе огромную кабину лифта, куда одновременно могут войти двадцать человек, широкие пустынные коридоры и длинный ряд дверей красного дерева с номерами. Наконец на третьем этаже этого прекрасно организованного улья я с удовольствием ввел тебя в свой кабинет, на двери которого ты прочитал надпись: «Вход воспрещен».
– Почему сюда нельзя входить?
– Потому что прогнозист не общается с клиентами и ему нельзя мешать.
– А почему?
– Потому что работа у него очень сложная и секретная. Вот так ты впервые увидел большое светлое помещение, где я работаю, мой письменный стол огромный, с тремя телефонами, которые вызвали у тебя поток новых вопросов, сейф, комнату, где сидят два моих секретаря, и еще комнату счетчиков со стеллажами во всю стену, битком набитыми папками.
– А это что такое?
– Это счетная машина.
С того далекого дня ты был у меня всего несколько раз, забегал по поручению матери или по какому-нибудь делу. Последний раз – это было месяца два назад – ты зашел за мной в шесть часов вечера, чтобы вместе идти к портному.
С тех пор ты уже никогда не расспрашивал меня о моей работе. Тебе хватило тогдашних моих объяснений? А может быть, в лицее или еще где-нибудь тебе уже рассказали, в чем состоит работа прогнозиста? Скорее всего, тебя это просто больше не интересует.
Ты раз и навсегда поместил меня в определенную ячейку. Прилично, хоть и не слишком модно одетый господин, достаточно сохранившийся для своих сорока восьми лет, занимающий вполне пристойное положение между низшей и высшей ступеньками социальной лестницы…
Я не рядовой служащий, как те, кого ты видел на первом этаже, но я и не настоящий начальник – у тех кабинеты расположены на втором этаже и вход к ним через приемную, где всегда дежурит швейцар с серебряной цепью на груди. Во мне нет ничего, что могло бы вызвать твое восхищение, но нет и ничего, что внушало бы тебе жалость. Если исходить из той оценки, которую я сам, будь я в твоем возрасте, дал бы себе теперешнему, ты, очевидно, считаешь меня добрым малым, без особых талантов, без особого честолюбия, вполне удовлетворенным своей хоть и однообразной, но хорошо налаженной жизнью, который как огня боится всякого рода риска и случайностей.
А может быть, ты считаешь, что в сорок восемь лет у человека остается не так уж много желаний и ему вполне достаточно удовлетворять свои маленькие причуды?
А ты? К чему ты стремишься? И стремишься ли? Думал ли уже над тем, кем бы ты хотел быть через десять лет, через двадцать? Не знаю, я никогда тебя об этом не спрашивал, потому что сам в твоем возрасте не мог бы ответить на такой вопрос. А если бы даже и мог, то из какого-то целомудрия не стал бы ни с кем говорить об этом.
Тебе и без меня достаточно досаждают этим вопросом. У иных просто мания какая-то приставать с ним к детям своих приятелей, даже у людей, в сущности, малознакомых.
– Какое поприще собираетесь вы избрать, молодой человек?
И всякий раз мама приходит в негодование, но не от вопроса, а от твоего ответа.
– Еще не знаю.
– Такое уж это милое поколение, – торопится объяснить мама. – Они не знают. Их, видите ли, будущее не интересует. Им бы только поменьше учиться да побольше бегать в кино.
Ты даже не споришь с ней. Чувствуешь ли ты в такие минуты, что я на твоей стороне, что я не верю в это пресловутое различие между поколениями, на которое все так охотно сетуют?
Я в твоем возрасте отвечал глухим голосом, потому что был страшно застенчив:
– Хочу быть юристом.
Отвечал так не потому, что мне в самом деле этого хотелось, а потому, что знал: такой ответ доставит удовольствие моему отцу. На самом деле в глубине души я был уверен, что сумею избежать этого. Не хотел я быть адвокатом или иметь какое-то отношение к высоким сферам.
Я еще не знал, кем буду, но втайне мечтал о профессии, которая мне позволит как можно меньше соприкасаться с людьми. Охотнее всего я стал бы ученым. Правда, это слово тогда означало для меня прежде всего возможность жить, не общаясь с другими, как бы в ином измерении, притаиться где-нибудь в лаборатории, в тиши своего кабинета.
И что ж, хоть и сложными путями, хоть и волей случая, но в конечном итоге именно этого я и достиг, потому что прогнозирование тоже своего рода наука, пусть и второстепенная.
Поверь мне, я не тщеславен, но все же пишу это с некоторым чувством гордости, ибо табличка «Вход воспрещается» на двери моего кабинета лишь в очень малой степени дает представление о том, как значительна моя роль в роскошном здании на улице Лафит.
Разумеется, в глазах непосвященных огромные, богатые, прямо-таки министерские кабинеты на втором этаже, с их мраморными статуями и старинными гобеленами, выглядят куда солиднее моего кабинета на третьем этаже, да и сам я не произвожу такого внушительного впечатления, как директора, распорядители и весь персонал страховой компании, который видят клиенты.
А знаешь ли ты, что именно от меня, от бюро прогнозов зависит благополучие всего этого здания?
Впрочем, не в этом дело. Главное, пойми: именно в моем кабинете сосредоточена самая интересная – единственно интересная – часть всей совершаемой здесь работы. Я не касаюсь денег. Я не продаю страховых полисов, я не командую армией инспекторов и агентов.
Моя обязанность – с наибольшей научно обоснованной приближенностью определять степень риска, вычислять вероятность смертей, пожаров, кораблекрушений, стихийных бедствий или несчастных случаев на производстве. От меня, от моих расчетов зависят размеры страховых взносов, которые должны будут уплатить наши клиенты, а следовательно, размеры прибылей или убытков компании.
Вот почему в комнате рядом с моим кабинетом ты видел тогда счетную машину, которая произвела на тебя такое впечатление. Не так давно ее заменили другой электронно-вычислительной.
Может, тебе покажется очень скучным, но я выскажу кое-какие мысли относительно своей профессии, которые, пожалуй, могут прозвучать как панегирик.
Только что я сказал, что в шестнадцать лет я испытывал какую-то болезненную ненависть к толпе – а может, и страх, я просто боялся толпы, боялся людей – и мечтал о лаборатории.
Так вот, мое бюро прогнозов и есть своего рода лаборатория, где обрабатывают и обобщают материалы, касающиеся определенных жизненных процессов, как это делают биологи. Теория вероятности – это наука, но она становится еще и искусством, когда ее применяют к отдельным индивидам.
Я давно собирался рассказать тебе об этом и испытываю сейчас ту же гордость, с какой когда-то показывал тебе свой кабинет.
Знаешь ли ты, например, что нет такого открытия в медицине, которое не отразилось бы немедленно в наших вычислениях? Самое ничтожное изменение в обычаях, нравах, в потреблении продуктов питания и напитков заставляет нас заново пересматривать наши расчеты. Теплая или, наоборот, очень холодная зима иной раз означает для прибылей компании разницу в сотни миллионов. Я уж не говорю об увеличении количества автомашин, о появлении на кухнях все более сложных электрических приборов и т, д.
Кажется, будто все, что живет и движется там, снаружи, вся эта толпа, кишащая под моими окнами и в других местах, просачивается в мой кабинет, чтобы, пройдя через электронный мозг, превратиться в несколько точных цифр.
Вряд ли в шестнадцать лет можно почувствовать в этом поэзию, так что для тебя я, вероятно, так и останусь господином, избравшим в жизни наиболее легкий путь. Что ж, в конце концов, может, ты и прав.
Подозреваю даже, что ты считаешь меня человеком, которому просто не хватает мужества жить другой, настоящей жизнью, и что именно поэтому я запираюсь каждый вечер в своем «кавардаке». В гости я хожу редко. Реальные живые люди, люди из плоти и крови, мне не очень интересны, я от них устаю, вернее, устаю от усилий, которые прилагаю, чтобы выглядеть достаточно респектабельным. Может быть, это объяснит тебе, почему, когда у нас бывают гости, я всякий раз норовлю улизнуть в своей кабинет.
Считается, что я там работаю, что я вообще «замучил себя работой». Это неверно. Правда, иной раз передо мной на столе разложены служебные материалы, но это для вида, на самом деле я украдкой, словно прячась от самого себя, читаю какую-нибудь книгу, чаще всего мемуары, а случается, и вовсе ничего не делаю.
Сколько я ни наблюдал за тобой в течение многих лет, я так и не смог разобраться, как ты относишься к маме; больше ли она устраивает тебя, чем я? Я хочу сказать, соответствует ли она тому типу женщины, которую ты выбрал бы себе в матери, если бы мог выбирать?
Она более ласкова и вместе с тем более строга с тобой. Если ей случается тревожиться за тебя, то совсем по другим причинам, нежели мне.
Судя по ее словам и поступкам, ей всегда все ясно, она решительно все о тебе знает, и не только о том мальчике, какой ты сейчас есть, но и о том человеке, которым ты должен стать. Я уверен даже, что ей уже теперь известно, какая тебе понадобится жена – ее весьма устроила бы невестка вроде Мирей, отец которой со временем будет министром, а может быть, и премьером.
Я не сержусь на маму, надеюсь, ты понимаешь это? Но ты уже достаточно взрослый и достаточно наблюдателен, чтобы понять, что нас с ней никак не назовешь счастливой парой. Нельзя сказать, что мы несчастливы друг с другом, но отношения наши совсем не таковы, какими им следовало быть…
Мы при тебе редко ссорились, теперь же и вовсе не ссоримся, просто стараемся поменьше бывать вместе. Мы об этом не договаривались, это вышло как-то само собой, постепенно и, по-моему, началось через несколько недель, а может быть, и месяцев после нашей свадьбы, так что мы, собственно, никогда не служили тебе примером истинного супружества.
Я ни в чем не обвиняю твою маму. Виноват только я, потому что ошибся, ошибся и в отношении себя, и в отношении ее.
Пришло ли время рассказать тебе об этом? Не слишком ли рано переношусь я так далеко назад?
Эти страницы не претендуют на связное изложение событий – прежде всего, я на это не способен и потом боюсь, как бы рассказ мой не получился слишком сухим, а тогда уж он наверняка не достигнет своей цели.
Я начал с твоего дедушки, потому что именно на его похоронах пришла мне мысль рассказать или написать тебе обо всем. И еще потому, что он краеугольный камень того шаткого здания, каким является наша семья. Наконец, ведь это он – главное действующее лицо трагедии, разыгравшейся в Ла-Рошели.
С твоей мамой, которую в 1928 году я еще не знал, я познакомился позднее, в тридцать девятом, когда трагедия была завершена и судьбы наши определились.
Мы с ней уже не были неопытными юнцами – и мне и ей минуло тридцать, и у каждого было свое прошлое. Она честно рассказала мне о своем прошлом, я тоже не скрыл от нее того, что произошло в Ла-Рошели.
Если бы я не писал, а говорил, если бы я не был почти уверен, что эти страницы попадут к тебе лишь через много лет, я кое о чем умолчал бы. Впрочем, я убежден, что поступил бы не правильно. Но зато в соответствии с общепринятыми условностями, согласно которым мать в глазах детей должна быть не живой женщиной, а каким-то непогрешимым существом Ты ведь не станешь меньше любить ее оттого, что о ней узнаешь. Один я рискую, рассказывая тебе о себе всю правду.
В общем-то, пустячный случай, но из-за него я вынужден вновь прервать свои воспоминания… Хочу сразу же написать о нем, потому что случай этот имеет непосредственное отношение к твоей маме – и к тебе, попытавшемуся вступить с ней в единоборство. Забавное совпадение, не правда ли? Ведь о маме я писал и в прошлый раз, в пятницу, перед сном. Вчера была суббота, мы с ней ходили в театр, вдвоем, потому что ты так редко изъявляешь теперь желание ходить с нами куда-нибудь, что мы перестали тебя звать. Ты отправился к товарищам на какой-то «сюрбум» – слово это возмущает твою маму, хотя оно такое же нелепое и такое же французское, как слово «party»,[1]1
Вечеринка (англ.)
[Закрыть] которое нынче в ходу у взрослых.
Сегодня воскресенье, погода с утра чудесная, и хотя на дворе ноябрь, холодный воздух свеж и солнце яркое, как в январе. К полудню стало пригревать, и м-ль Огюстина на несколько минут выставила за окно герань, словно вывела на солнышко выздоравливающего.
Твоя мама по воскресеньям всегда более нервна, чем в остальные дни, потому что по воскресеньям не вся прислуга на месте и ей волей-неволей приходится умерять свою активность, оставаясь утром дома. Г-жа Жюль, которая ведет наше хозяйство, в эти дни свободна, а Эмили, хоть и не верит в Бога, неукоснительно пользуется своим правом сходить к воскресной мессе И, очевидно, чтобы мы не забывали об этом ее праве, она с самого утра наводит красоту, будто собралась в гости, и распространяет вокруг себя запах косметики, сладковатый и вместе с тем вызывающий.
Обычно воскресным утром, а то еще и в субботу вечером обсуждается вопрос, что мы будем делать после обеда Не может быть и речи, чтобы провести вечер дома вдвоем Между тем улицы запружены машинами, у театров толпы народа, магазины закрыты, а с друзьями, которые в это время года охотятся или отдыхают в своих загородных домах, никак не связаться Позвонив двум-трем приятелям и так никуда и не дозвонившись, твоя мама решила, что, на худой конец, можно провести сегодняшний вечер с супругами Трамбле. Ты их знаешь. Доктор Трамбле, очевидно, не намного старше меня, хотя из-за полноты ему можно дать все пятьдесят пять, к тому же он совсем не следит за собой. Его жена, этакая сдобная булка, на несколько лет моложе его. Многие считают, что они только о еде и думают.
Может быть, и тебе они кажутся смешными со своими кулинарными рецептами, которые они обсуждают с видом заядлых гурманов; особенно смешна она – ее седеющие волосы выкрашены в ярко-рыжий цвет, голосок пронзительный, и каждую минуту она испускает какое-то невероятное кудахтанье – право, я ни у кого больше не слышал такого странного смеха.
А знаешь, в их жизни тоже не все гладко: у них несовместимые группы крови, они потеряли одного за другим четырех детей.
Прийти к нам после обеда они не могли, потому что Трамбле сегодня дежурит, но они пригласили нас к себе на улицу Терн запросто, по-соседски, сыграть две-три партии в бридж. Гостиная, в которой они нас обычно принимают, в остальные дни недели служит приемной, где ожидают больные, по всем углам навалены груды журналов и тех изданий, которые почему-то встречаешь только в приемных врачей.
Сегодня утром я не писал, у меня в самом деле была срочная работа. Часам к одиннадцати луч солнца, дотянувшись до моего стола, заиграл на нем, и я сразу же вспомнил, что писал тебе о темных и светлых периодах жизни.
Мы уже садились обедать, когда зазвонил телефон и мама сняла трубку с таким видом, словно ждала услышать что-то неприятное: