355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Жорж Сименон » Сын » Текст книги (страница 3)
Сын
  • Текст добавлен: 15 октября 2016, 02:10

Текст книги "Сын"


Автор книги: Жорж Сименон



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 9 страниц)

– Алло!.. Да, это я… Да, он дома. Хочешь поговорить с ним?

Я сидел далеко от телефона, но сразу же узнал рокочущие интонации твоего дяди Ваше.

– К сожалению, это невозможно, Пьер. Мы с Аленом приглашены к друзьям на бридж и уходим сразу же после обеда.

Мы с тобой молча сидели перед своими тарелками с салатом, не притрагиваясь к еде, и пристально смотрели на солнечные блики, игравшие на скатерти.

– Так, понимаю… А нельзя отложить до завтра? Он что-то долго объяснял, она слушала, сосредоточенно глядя перед собой.

– Да, конечно. Погоди минуту, сейчас я с ним поговорю.

Она прикрыла трубку рукой:

– Звонит Пьер, ему непременно нужно встретиться с тобой сегодня после обеда, чтобы окончательно договориться насчет наследства. Во вторник он улетает в Англию и уже условился по телефону с нотариусом на завтра. Я сказала, что мы приглашены на бридж, но он настаивает.

Я пожал плечами. Эта история с наследством мне противна, я был бы рад скорее покончить с ней.

– Что ж, позвони Трамбле, скажи, что у нас неожиданно изменились обстоятельства, вот и все, – сказал я.

– Как это похоже на Пьера! Предупредить в последнюю минуту! Алло, Пьер! Ты слушаешь? Нам страшно неловко перед нашими друзьями, они на нас рассчитывают, но раз уж нельзя иначе… Что? Что ты говоришь? Минуточку… – Она обернулась ко мне:

– Где мы встретимся? У нас или на набережной Пасси?

Ей конечно, хотелось, чтобы встреча состоялась у Ваше, все-таки это было бы что-то вроде визита. Но я решительно сказал:

– У нас.

Кажется, она поняла почему и не стала настаивать. Я – сын покойного Лефрансуа, Ваше – его зять, и только. Я зол на него уже за то, что он впутался в эту историю с наследством, которое не имеет к нему отношения, так пусть по крайней мере соблаговолит явиться сюда. Видно, и он тоже это понял. А то вообразил, что, если он известный, чуть ли не знаменитый писатель, все должны плясать под его дудку!

Нравятся тебе такие люди? Соблазняет подобная карьера? Приятно тебе сказать, когда ты застаешь товарища с его романом в руках или читаешь о нем в газетах:

«А ведь это мой дядя!»?

Мы с ним принадлежим к одному поколению, ведь он всего на четыре с половиной года старше меня. Человек поистине неуемный, все-то он успевает, ко всему причастен – и к театру, и к кино, и к политике, да еще состоит членом множества комитетов…

Даже моя сестра Арлетта, которая в начале их супружеской жизни довольствовалась тем, что покорно отстукивала на машинке его рукописи, и та к сорока годам вдруг возжаждала собственной славы и тоже принялась писать. Печаталась сначала в женских журналах, потом и в других, так что теперь на литературные приемы их приглашают порознь и каждый из них представляет самого себя.

У меня будет еще повод говорить о них, это неизбежно, ибо в трагедии 1928 года они были не только свидетелями. Пьер Ваше, только что женившийся тогда на моей сестре, был в ту пору начальником канцелярии в префектуре Приморской Шаранты. Четвертый отдел, вторая канцелярия (Общественные работы и строительство)… Удивительно, как это я припомнил все эти названия, я был уверен, что начисто их забыл…

Это был рыжеватый блондин, худощавый, с недобрым лицом. С тех пор он несколько пополнел, но выражение лица не изменилось, и то, что у него теперь совершенно голый череп, не старит его, а лишь подчеркивает это недоброе выражение.

– Начинайте обедать, я только предупрежу Трамбле! Зато твоя мама, пишу об этом без всякого раздражения, очень горда своим родством с человеком, о котором столько говорят, и огорчается, что он так редко у нас бывает, а по правде говоря, не бывает вовсе, только при случае посылает контрамарки на генеральную или на премьеру.

– Мой зять, ну да вы знаете, Пьер Ваше… он во вторник улетает в Англию, у него там выступления… Спасибо, Ивонна! Вы старые друзья, с вами я не церемонюсь…

Я предвидел, что кому-то придется платить за эту несостоявшуюся партию в бридж, но никак не ожидал, что это будешь ты. Я был уверен, что козлом отпущения окажется Эмили, которая как раз подавала на стол, распространяя вокруг свой тошнотворный запах. Но мама вдруг обратилась к тебе.

– А ты что собираешься делать после обеда? – спросила она, разворачивая салфетку.

– Не знаю, – отвечал ты рассеянно.

– Пойдешь куда-нибудь?

Ты удивился – по воскресеньям ты редко сидишь дома:

– Вероятно.

Должен тебе сказать, ты иногда, да вот хоть сегодня, держишься возмутительно. Я уверен, ты грубишь не нарочно, а то ли по наивности, то ли по рассеянности. Ты попросту не понимал, почему вдруг тебе задают такие вопросы ведь обычно по воскресеньям никто тебя ни о чем не спрашивает. И твое лицо сразу приняло упрямое выражение.

– Вероятно или пойдешь?

– Не знаю, мама.

– В кино?

– Может быть.

– С кем?

– Еще не знаю.

– Не знаешь, с кем пойдешь в кино?

Я-то хорошо помню себя в твои годы и понял тебя, но я понимаю и раздражение твоей матери. Взрослым людям трудно поверить, что такой великовозрастный балбес не знает, что станет делать через несколько часов. В твои годы мне случалось выходить из дому без всякой цели, и я почти бессознательно шел туда, где скорее всего мог встретить товарищей – к ближайшему кино или кафе или на облюбованную нами улицу, по которой можно слоняться взад-вперед. Ни с кем заранее не условливаешься, никаких телефонных звонков… А никого не встретишь – толкнешься к кому-нибудь из ребят, к одному, другому, пока кого-нибудь не застанешь дома. Так, во всяком случае, бывало со мной.

Ты ответил, не поднимая головы от тарелки:

– Да, не знаю.

– А куда ты вообще ходишь по воскресеньям?

– Как когда.

– Ты не хочешь нам сказать, где ты проводишь время?

Ты все больше замыкался в себе, твои глаза стали совсем черными:

– Я повторяю: как когда.

Одно из двух – или у девушек все иначе, или твоя мама забыла собственную молодость, потому что она упорно продолжала настаивать, не понимая, как необходима юным своя, потаенная жизнь. Кстати, когда пяти лет ты пошел в школу и по вечерам я спрашивал тебя, что ты там делал, ты отвечал односложно:

– Ничего.

– У тебя нет друзей?

– Почему? Есть.

– Кто они?

– Не знаю.

– Что вам сегодня объясняли?

– Разное.

Уже тогда у тебя была инстинктивная потребность в собственной жизни, не подвластной контролю.

Очевидно, если хорошо подумать, именно с этой потребностью ни одна мать не может примириться.

– Нет, ты слышишь, что он мне отвечает, Ален?

– Слышу.

Что я мог еще сказать?

– И ты считаешь в порядке вещей, чтобы шестнадцатилетний мальчишка не желал сказать своим родителям, где и с кем он проводит время?

– Но послушай, мама… – начал ты, должно быть уже готовый уступить.

Слишком поздно! Фитиль был подожжен, уже ничто не могло предотвратить неминуемый взрыв.

– Я имею право, слышишь ты, это даже мой долг – требовать у тебя отчета, раз твой отец не считает нужным тобой заниматься.

Ты спросил, слегка побледнев:

– Я должен докладывать тебе всякий раз, как иду в кино?

– А почему бы и нет?

– И всякий раз, как иду к товарищу или…

– Да, всякий раз.

– Ты знаешь молодых людей, которые это делают?

Вы оба были накалены до предела.

– Надеюсь, что так поступают все, во всяком случае все приличные молодые люди.

– Значит, среди моих товарищей нет ни одного приличного молодого человека.

– Потому что ты плохо выбираешь себе товарищей. Так вот, имей в виду: пока ты живешь в нашем доме, ты обязан отдавать нам отчет в каждом…

У тебя задрожала нижняя губа, совсем как в детстве, в минуты сильного волнения. Я всегда знал, что в эти минуты ты готов заплакать и только из гордости сдерживаешься. Ты редко плакал при нас, помню, лишь однажды – тебе было года три – я обнаружил тебя плачущим в стенном шкафу, где мы, очевидно нечаянно тебя заперли. Ты тогда крикнул мне сквозь рыдания: «Уходи! Я тебя не люблю!» И когда я стал вытаскивать тебя из шкафа, ты брыкался, а потом в бессильной ярости вцепился зубами мне в руку. Помнишь, сынок?

В этот раз ты не стал кусаться – ты только вдруг стремительно поднялся, напряженный, не зная еще, что сейчас будешь делать. Нерешительно посмотрел на нее и наконец выдавил:

– В таком случае я уйду немедленно.

Ты подождал с минуту, думая, что тебя начнут удерживать, но мама, ошеломленная твоей выходкой, молчала. Я же тщетно делал тебе знаки успокоиться – ты не смотрел в мою сторону.

Теперь тебе ничего не оставалось, как уйти из столовой, и, уходя, ты вдобавок хлопнул дверью, а потом ринулся в свою комнату.

– Нет, ты слышал? – бросила мне твоя мать.

– Да.

– Я всегда тебя предупреждала. Вот плоды твоего воспитания.

Я молчал, а бедняга Эмили, сбитая с толку, стояла в недоумении, не зная, убирать ей со стола или нет.

– Подавайте десерт, Эмили, – сказала мама и, обращаясь ко мне, добавила:

– Ты молчал. Ты слушал его с сочувственным видом. Потому что, я знаю, ты ему сочувствуешь. Ведь сочувствуешь, да?

Не мог я сказать ей «да». Но я не хотел лгать и не сказал «нет».

– Надеюсь, по крайней мере, ты накажешь его хотя бы за то, что он позволил себе так со мной разговаривать. И будь я на твоем месте, я прежде всего запретила бы ему уходить сегодня из дому.

Я встал.

– Куда ты?

– Пойду скажу ему.

– Что скажешь?

– Что запрещаю ему уходить из дому.

– Будешь его утешать, конечно.

– Нет.

– Будешь, будешь, не словами, так всем своим видом.

Я не ответил и вышел из комнаты. Дальнейшее тебе известно, если только ты еще помнишь – я все забываю, что ты, вероятно, будешь читать это через много лет.

Ты лежал на своей постели, очень длинный, уткнувшись в подушку. Но ты не плакал. Ты узнал мои шаги – и не пошевелился.

– Послушай, сын…

Ты слегка повернул голову, ровно настолько, чтобы освободить рот; мне виден был лишь твой утонувший в подушке профиль.

– Я не хочу, чтобы вы со мной разговаривали: ни ты, ни…

– Я пришел сказать, что запрещаю тебе сегодня выходить.

– Знаю.

Мы молчали, и скрип пружинного матраса в этой тишине казался оглушительным. Я колебался, должен ли я еще что-нибудь сказать, когда ты произнес немного хриплым голосом:

– Я никуда не пойду.

Пожалуй, за все шестнадцать лет, что мы живем рядом, никогда мы не были так близки. И хотя окна твоей комнаты выходят во двор и она довольно темная, в моей памяти она навсегда останется словно озаренной солнцем этого воскресного дня.

Украдкой я ласково коснулся твоего плеча и вышел, бесшумно затворив за собой дверь.

– Что он сказал?

– Он останется дома.

– Он плачет?

Я хотел было солгать, потом все же сказал:

– Нет.

Часа в четыре – мы уже некоторое время беседовали в гостиной с Ваше и моей сестрой – я, шагая взад и вперед по комнате, шепнул, проходя мимо твоей матери:

– Ты не забыла о Жан Поле?

Она вопросительно взглянула на меня. Глазами я показал ей на окна, за которыми уже садилось солнце. И спросил одними губами: «Да?»

Она поняла.

– Сейчас, – сказала она и вышла. Те двое – у них детей нет, и они их не хотят – растерянно переглянулись. Я только сказал:

– Небольшая семейная драма.

И налил в стаканы виски: Ваше и моя сестрица пьют только виски – из снобизма или в самом деле предпочитают его другим напиткам, это уж их дело.

Когда мама вернулась в гостиную, у нее было умиротворенное лицо.

– Он сейчас зайдет поздороваться с вами, прежде чем уйти, – сказала она, обращаясь к ним.

И потом еще некоторое время избегала встречаться со мной взглядом.

Когда ты ушел, прерванный разговор возобновился, но я больше молчал, поскольку защиту наших интересов взяла на себя мама, которая делала это лучше, чем сделал бы я.

Пьер Ваше зарабатывает больше меня, да и сестрица моя, грех жаловаться, тоже неплохо зарабатывает, но живут они не по средствам, так что твоя тетушка не раз забегала ко мне на службу перехватить деньжонок до конца месяца правда, последние два года этого не случалось.

Еще когда мы хоронили мою мать. Ваше спросил меня с невинным видом:

– Ты, я полагаю, не собираешься жить в этом домишке?

Я не мог ответить, что собираюсь, потому что действительно не собирался уже давно парижане не выезжают на лето в Везине.

В то время дедушка твой был еще жив; и тем не менее мне стало известно из надежного источника – работая в страховой компании, многое узнаешь, – что твой дядя связался с компанией по продаже недвижимости, имея в виду возможную продажу виллы.

Он не подозревал, что мне это известно. Я и сегодня промолчал, когда он заявил:

– Один мой приятель, весьма, кстати, деловой человек, спрашивал меня, каковы наши намерения. Он уверяет, что сейчас благоприятный момент – за виллу могут дать хорошую цену.

Твоя мама, хотя я не говорил ей о том, что мне стало известно, многозначительно взглянула на меня – она сразу смекнула, в чем дело. Сама вилла в ее теперешнем состоянии мало чего стоит, зато она имеет определенную ценность из-за земельного участка. На улице, где она стоит, вокруг старых домов уже возвышаются новые шестиэтажные здания. Здесь собираются создать современный ансамбль, а для этого понадобится снести виллу «Магали».

Хотя здесь умерли мои родители, я примирился с этой необходимостью, вот только никак не мог справиться со своим лицом – на протяжении всего нашего разговора оно было таким же отчужденным, как твое, когда ты сегодня бунтовал против своей матери.

Понятно, почему Ваше так хлопочет и так заинтересован в этой продаже: мне говорили, что компания обещала ему в качестве комиссионных некоторое количество акций.

Вместе с Ваше твоя мама прикидывала стоимость дома, выискивала способы, как обойти закон и поменьше заплатить казне.

Договорились, что завтра мы идем к нотариусу. Поскольку отец не оставил завещания, его имущество должно быть разделено поровну между мной и Арлеттой.

Все это и само по себе было довольно неприятно, но окончательно я накалился, когда Ваше, держа в руке стакан с виски, начал небрежным тоном:

– Да, нам нужно еще договориться о книгах, ведь прочее имущество, очевидно, пойдет с торгов?

«Прочее имущество», которое собирался продавать с торгов твой дядя, – это те немногие вещи, среди которых отец и мать провели последние свои годы.

– За исключением маминого ночного столика с инкрустациями, – не постыдилась вмешаться сестра, – мама мне его давно обещала. Я не взяла его тогда, после ее смерти, но теперь…

– Тебе известно, Ален, что этот столик был обещан Арлетте? – спросила меня твоя мать. Я ответил сухо и решительно:

– Нет!

– Но послушай, Ален! Ты вспомни, когда мы еще жили в Ла-Рошели…

– Нет!

– У тебя плохая память. Хотя ты так мало знал маму…

– Меня интересует, что хотел сказать твой муж по поводу книг.

– Просто я хотел предложить тебе одну вещь, но ты, по-видимому, не в духе.

– Я слушаю.

– Говорить?

– Да.

– Я лучше, чем ты, знаю библиотеку твоего отца – ведь там, в Ла-Рошели, я был уже женатым человеком, написал свой первый роман, а ты еще был студентом и мало чем интересовался. Поприще, которое ты себе избрал, имеет отношение к управлению, к науке, если угодно, а твоего отца интересовали в основном исторические мемуары, философские сочинения…

На самом деле моего отца интересовали все книги. Он ведь был еще и библиофилом, не пропускал в Ла-Рошели ни одного книжного аукциона, которые проходили по субботам в зале Минаж. У него, так же как и у меня, было свое убежище, только не «кавардак», а великолепный кабинет, в котором все стены были уставлены книгами в роскошных переплетах.

Книги эти составляли излюбленную тему его разговоров, они были с ним до последнего его часа, и именно они очень помогли ему во второй половине его жизни.

– Учитывая мою профессию, – продолжал твой дядя, – я полагал, что мы можем…

Я не указал ему на дверь. И не дал по физиономии. Его предложение, высказанное даже немного снисходительным тоном, сводилось к следующему: библиотека целиком переходит к нему, а я получаю сумму, которая будет выручена от продажи мебели и прочих вещей.

Он, очевидно, неверно объяснил себе мое молчание – я, словно окаменев, сидел в кресле, крепко сцепив пальцы рук, и не отрываясь смотрел на ковер. Он попытался как-то меня улестить:

– Мебель по большей части там старинная, а подлинные вещи в наше время идут за огромную цену. Да и среди картин есть несколько довольно ценных…

И тогда, почти так же, как ты сегодня за обедом, я порывисто вскочил и произнес одно слово:

– Нет!

Должно быть, вид у меня был решительный, потому что сразу воцарилось молчание, довольно долгое: за это время я успел выйти из комнаты, хлопнув дверью (опять же как ты!).

Я не бросился по твоему примеру на постель, но, так же как ты, кипя негодованием, упал на стул перед письменным столом и сидел до тех пор, пока твоя мама не пришла мне сообщить:

– Ушли.

Темную комнату освещала только настольная лампа под желтым пергаментным абажуром. Садясь напротив меня, мать сказала:

– Хорошо, что ты ушел. Ты бы не сдержался.

– Он что-нибудь сказал?

Я догадывался, что именно он мог сказать. Она немного помедлила:

– Да.

– Что?

– Тебе это так важно? Я кивнул головой.

– Что ты причинил достаточно зла всей семье, в том числе и своему отцу, и теперь мог бы вести себя поприличнее. Прости меня, Ален. Ты просил повторить его слова.

– Что же вы решили?

У нее появилась торжествующая улыбка:

– Книги остаются у нас, а они получат всю сумму от продажи дома.

– А столик?

– Я уступила его твоей сестре, все равно он не подходит к нашей спальне. Тебе остается письменный стол отца и его кресло. А теперь знаешь, что мы сделаем?

– Нет.

– Пойдем в ресторан. Это был правильный выход.

Удивительный сегодня день. Внизу, у лифта, мы встретили тебя.

– Пойдешь в ресторан, Жан Поль? Ты минуточку поколебался, но на этот раз пошел с нами.

Глава 3

В марте 1939 года я встретил твою мать, которую звали тогда Алиса Шавирон. И ей и мне – я старше ее на месяц – в то время шел тридцать второй год.

Для людей моего поколения весна 1939 года – особая. Мы жили, как бы подчиняясь ритму событий, которые происходили в мире.

За несколько месяцев до этого, осенью тридцать восьмого, мы были мобилизованы и отправлены на границы, и мало кто из нас надеялся оттуда вернуться. Я тоже был призван из запаса и в звании младшего лейтенанта пехоты направлен во Фландрию, под низкое северное небо, которое, словно плохо заштопанный бурдюк, то и дело лопалось, поливая нас дождем. Все там было холодным, мокрым, грязным – дорога, грузовики, в которых нас везли, задние комнаты трактиров, где мы спали, когда начальство наконец решалось объявить привал. Проезжая через деревни, мы часто видели, как жандарм, соскочив с велосипеда и постучавшись в чью-то дверь, вручает повестку, потому что по каким-то недоступным нашему пониманию политическим соображениям официально общая мобилизация не объявлялась.

Там, на этих дорогах, я впервые увидел движущиеся нам навстречу вереницы машин с привязанными к крыше матрасами, с целыми семьями, увозящими с собой наиболее ценное из имущества. Помню, селения и городишки, которые мы проезжали в сером тумане, казались какой-то призрачной, зловещей декорацией: Креси-эн-Понтье, Девр, пропахшие острым запахом селедки предместья Булони, Хардинген, Берк, откуда уже эвакуировали лежачих больных, и, наконец, Ондскот, где мы остановились перед полосатыми желто-черно-красными пограничными столбами, за которыми виднелись мощеные дороги Бельгии.

Почти все вокруг меня были мрачны, унылы, подавлены, я же, напротив, в силу особых обстоятельств находился в состоянии нервного возбуждения; пожалуй, испытывал даже какое-то мрачное злорадство оттого, что судьба так жестоко шутит надо мной. Словно разразившаяся катастрофа имела одну цель – насмеяться над моими усилиями.

Всего за два месяца до этого я сдал наконец последние экзамены и получил диплом прогнозиста. Уже два года я работал в бюро прогнозирования, только сидел еще не в том кабинете, который ты знаешь, а сзади, за секретариатом, в том самом помещении, где в детстве ты видел счетную машину, что так тебя поразила.

Дело в том, что, когда в двадцать один год я с помощью неких тайных пружин (на этот счет твой дядя не ошибся) переступил порог здания на улице Лафит, я понятия не имел о прогнозировании. Я только что получил степень лиценциата юридических наук и готовился к докторскому экзамену, но после событий 1928 года был вынужден зарабатывать себе на жизнь и на плату за учение.

Естественно, что я был направлен в юридический отдел на третий этаж, в правое крыло здания, где поступил в распоряжение опытных адвокатов, которые для начала поручили мне подготовку простых дел.

Ты потом поймешь, почему мне необходимо было во что бы то ни стало добиться какого-нибудь положения, почему я считал это долгом перед собой и другими и почему ради этого я без красивых слов и романтических жестов принес в жертву свою юность.

Десять лет непрерывного труда. Ни дня отдыха, ни минуты развлечений. С улицы Лафит я шел на улицу де Паради, где жил в меблирашках, и уже не выходил из своей комнаты. Лишь иногда, если была возможность, ходил слушать лекции.

И все же к двадцати пяти годам диссертацию я защитил, на этом я мог бы успокоиться, пройти стажировку, записаться в корпорацию адвокатов…

В ту пору моя сестрица, услыхав от отца о моем намерении готовиться к новым экзаменам, на прогнозиста, спросила, глядя мне прямо в глаза:

– Решил искупить свою вину?

Я долго не мог ей простить ее апломба – она воображала, будто видит меня насквозь. И все же в тогдашнем неистовстве, несомненно, была смутная жажда искупления.

Впрочем, я хоть и знаю себя достаточно, выразился тоже не совсем точно. Искупление – не то слово. Нет, и не возмездие; вернее было бы сказать, что я чувствовал себя должником своего отца – подчеркиваю: только отца, – и у меня не было иного способа расплатиться с ним.

Потребности у меня были самые скромные, тратился я лишь на книги, и это позволило мне в один прекрасный день сделать самому себе подарок: я переехал с улицы де Паради, вечно забитой грузовиками, на которые с грохотом бросали ящики со стеклом и фаянсом, в меблированные комнаты на набережной Гранз-Огюстен. Правда, потолки там были низкие, мебель старомодная, но зато комната просторная и окна выходили на Сену.

Я все больше увлекался прогнозированием, много занимался и жил по-прежнему аскетом, однако в воспоминаниях об этой поре у меня осталось какое-то светлое и трепетное ощущение, как от залитой солнцем набережной с дрожащими легкими тенями листвы каштанов.

В юридическом отделе мне уже полагалась прибавка жалованья, но я подал заявление, и меня перевели в отдел прогнозирования программистом.

Математики я почти не знал, а между тем вся моя работа в новом отделе была связана с цифрами и расчетами.

Трудности, которые мне предстояло преодолеть в этой совершенно новой для меня области, и даже некоторая унизительность нового моего положения доставляли мне какое-то тайное удовлетворение, но я не делился этим даже с отцом, когда по воскресеньям навещал его в Везине. Все это время я не пропустил ни одного воскресенья; сестра же появлялась там редко и ненадолго, а ее муж, уже ступивший на литературную стезю, еще реже.

Пять лет, вероятно, кажутся тебе огромным сроком, но чем дольше живешь, тем годы летят почему-то все быстрее и становятся тем короче, чем меньше событий они приносят с собой.

Итак, в 1938 году, в начале великолепного жаркого лета, я получил новый диплом, однако перед этим я взял длительный отпуск для подготовки к экзаменам, так что август и сентябрь мне пришлось провести в своем отделе, заменяя уходивших в отпуск сослуживцев.

Я очень похудел тогда – помнишь, ты однажды удивился, увидев мою фотографию тех лет. Чувствовал себя обессиленным, опустошенным, и все же у меня было приятное сознание, что я сумел преодолеть все трудности.

Куда теперь девать время? Я не знал, чем заполнить часы, прежде посвященные занятиям. Выходя со службы, я чувствовал себя неприкаянным, словно человек, остановившийся в привокзальной гостинице в городе, где у него нет знакомых. Мне оставалось только плыть по течению и постепенно подниматься по служебной лестнице.

Но именно в эти дни, когда предо мной возникла пустота, мир заметался, судорожно готовясь к войне, о ней закричали газеты, и уже через неделю я получил повестку и надел военную форму.

Разве не было во всем этом горчайшей иронии судьбы? Десять лет нечеловеческого труда, поистине подвижнической жизни, десять лет «искупления вины», если смотреть на вещи глазами Арлетты, и едва цель достигнута покрытые грязью дороги, ведущие во Фландрию, к смерти.

Но мне было даже весело – не то чтобы я старался быть веселым, я и вправду испытывал радость. Я считал, что обязан всего добиваться сам и честно сделал все, что мог, я достиг цели, а теперь, когда я не знаю, что делать дальше, судьба решает за меня.

Как сейчас вижу Ондскот, приземистые домики, низко нависшее над ними небо, дождь, лужи, ярко начищенную посуду в кофейнях и словно вновь вдыхаю тот особый запах – пива и тамошней можжевеловой водки.

Было около четырех дня. Я в клеенчатом плаще околачивался с несколькими солдатами у шлагбаума, рядом с пограничной караулкой, когда оттуда вдруг выбежал бельгийский офицер с пылающим лицом и блестящими глазами. Из караулки еще доносился голос диктора, но офицер, не дождавшись конца передачи, закричал, радостно протягивая нам руки:

– Мир, друзья, мир! Можете отправляться по домам!

Он нервно смеялся, лицо его было мокрым от дождя и слез.

Передавали сообщение о Мюнхенском соглашении, и через несколько дней, уже демобилизованный, я снова сидел за своим столом в отделанном мрамором здании на улице Лафит.

Это не был мир, это была отсрочка войны, многие это понимали, и потому несколько следующих месяцев были совсем особенными.

Не то чтобы люди наслаждались жизнью, но у меня было впечатление, будто каждый изо всех сил старается жить как можно полнее, взять как можно больше радостей от жизни.

И я тоже, хотя еще недавно чуть было не обрадовался войне. Не стану пытаться объяснить тебе это противоречие. Даже плеврит, который внезапно обнаружился у меня в декабре, не огорчил меня. Хотя врач очень настаивал на том, чтобы я лег в больницу или уехал к родителям, где за мной могли ухаживать, я оставался на набережной Гранз-Огюстен, и ухаживала за мной горничная, забегавшая ко мне в свободные минуты. Лежа в постели, прислушиваясь к звукам, доносящимся через окна, я читал с утра до вечера. Именно тогда я прочитал мемуары Сюлли,[2]2
  Сюлли, Максимильен де Бетон, герцог де Сюлли (1559 1641) – министр и друг Генриха IV


[Закрыть]
вышедшие новым изданием, а также, уже во второй раз, воспоминания кардинала де Реца,[3]3
  Рец, Поль де Гонди, кардинал (1613–1679) – политик и писатель, активный участник феодального мятежа середины XVII в. (Фронда).


[Закрыть]
книгу в старинном переплете, которую когда-то принес мне отец.

Бледный, едва держась на ногах, я в январе вернулся на улицу Лафит. А в феврале вновь заболел, казалось, не серьезно, но, поднявшись с постели, чувствовал себя скверно, и мой начальник – тот самый, чье место впоследствии, когда его вынудили уйти в отставку, занял я, – настоял, чтобы я взял отпуск для восстановления здоровья.

В раннем детстве я какое-то время жил в Грассе – мой отец был там супрефектом, – и мне вдруг захотелось вновь увидеть Лазурный берег, где я не был с тех пор. Я взял чемодан, две-три книги по теории вероятностей, сел в поезд и сошел в Канне. Там, в районе Сюке, я нашел гостиницу с пансионом. Эвкалипты и мимозы окружали ее белые стены. Сюке возвышается над портом и над городом, и я из своего окна мог видеть не только яхты, сновавшие в заливе и в море, но и крыши старого города, которые являли моим глазам все оттенки розового цвета. Мой дом был расположен выше остальных, и через окна и балконные двери я мог наблюдать скрытую от других будничную жизнь семей, чаще всего стариков.

Однажды утром, когда на солнце было почти жарко, я поддался соблазну спустился вниз к сверкающему морю и выкупался, совсем один на огромном пустынном пляже.

Два дня спустя температура у меня поднялась до сорока, в полубреду я смутно слышал, как шепчутся вокруг меня какие-то незнакомые люди. А еще через день в санитарной машине я был доставлен в больницу, окруженную садом, напоминавшим монастырский.

Здесь я и встретил медицинскую сестру Алису Шавирон, которая потом стала моей женой и твоей матерью.

Я потому так подробно рассказал об этой поре моей жизни, чтобы ты лучше представил себе мое состояние в тот момент, когда ей суждено было так круто измениться. Я жил и не жил, все было каким-то временным. Ничто меня больше не связывало, я чувствовал себя от всего и во всем свободным.

Должен добавить к этому еще одну немаловажную деталь. За последние десять лет (почему, об этом ты узнаешь позже) у меня не было ни одной любовной связи, лишь время от времени случайные встречи, не имевшие продолжения.

Первые дни в больнице я помню очень смутно, но от них у меня осталось ощущение чего-то теплого и светлого, как воспоминания о раннем детстве. Тогда еще не было пенициллина и его производных, так что, возможно, я и в самом деле, как меня потом уверяли, чуть было не умер от застоя в легких.

Сестры сменялись в соответствии с расписанием дневных и ночных дежурств и честно делали свое дело. Тем не менее одну из них – она была старше других и говорила с русским акцентом, очевидно, была эмигранткой – я сразу возненавидел за подчеркнуто снисходительный тон, которым она разговаривала с больными.

Была еще другая, местная – чернявая и коротконогая женщина лет пятидесяти, всегда пахнувшая чесноком, она обращалась со мной как с малым ребенком и, перестилая мою постель, легко перекладывала меня с места на место, словно жонглируя мною.

Что до твоей матери, годы ничуть ее не изменили. Она была такой же живой и энергичной. Только было в ней тогда какое-то легкомыслие, которого с тех пор поубавилось. Именно легкомыслие, но не беззаботность – я не верю, чтобы она когда-нибудь была беззаботной; подозреваю даже, что под внешней ее веселостью скрываются озабоченность, тревога, а может быть, и уязвимость.

Было ли у нее то же ощущение недолговечности, мимолетности всего происходящего, какое было у меня? Вряд ли. Но, как и я, она недавно приехала в Канн – всего на несколько месяцев раньше меня – и тоже находилась в ожидании перемен.

Я уже говорил, что сначала видел ее сквозь туман лихорадки, сквозь какую-то пелену, пронизанную солнечными лучами, и прежде узнал ее голос.

Она же, еще не зная моего имени, узнала мое худое, мокрое от испарины тело, касалась его руками, ухаживала за ним.

И это очень стесняло меня в самом начале, когда мы стали разговаривать (две другие сестры тоже видели меня в самом унизительном положении, но на них я не сердился, а ей первое время не мог этого простить).

Это не была любовь. Ее между нами никогда не была. Было просто чувство стыда; вероятно, я так же стеснялся бы, будь на ее месте мужчина.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю