Текст книги "Метелла"
Автор книги: Жорж Санд
Жанры:
Классическая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 4 страниц)
Как-то поутру леди Маубрей, жившая теперь в Швейцарии, получила письмо из Парижа; оно было от настоятельницы монастыря, в пансион которого Метелла поместила года два-три назад свою племянницу, мисс Сару Маубрей, рано осиротевшую и очень интересную,как интересны вообще все девушки, потерявшие родителей, в особенности же, если эти последние оставили им недурное состояние. Монахиня сообщала, что упадок сил, изнурявший мисс Сару в продолжение вот уже целого года, перешел в подлинную болезнь, и врачи советуют увезти девушку как можно скорее на свежий воздух, в другие края. Прочитав письмо, Метелла немедля заказала почтовых лошадей, наспех уложила чемоданы и в тот же день выехала в Париж.
Оливье остался один в большом замке, приобретенном леди Маубрей на берегу Женевского озера. Пять лет подряд проводил он здесь вместе с нею на лоне природы все летние месяцы. Теперь же, впервые за эти пять лет, она его покинула, предоставив ему, так сказать, поразмыслить в уединении и задуматься о своей жизни. Судя по всему, их разлука сильно огорчила леди Маубрей, хоть она и предполагала потратить на поездку самое большее две недели; также и Оливье не мог спокойно примириться с мыслью, что близость их, до той поры такая чудесная, ничем не возмущаемая, будет нарушена присутствием постороннего лица. Романтический характер Оливье переменился; сердце его, как и прежде, испытывало потребность любви, душа была по-прежнему прямой и открытой. Но, возможно, что он покорился всесилию времени и чувство его к леди Маубрей обратилось в дружескую привязанность? Этого он не ведал и сам, а Метелла ни разу не поддалась опрометчивому желанию расспросить Оливье. Она была счастлива его любовью и не пыталась ее анализировать. Умная и слишком верно судившая о вещах, чтобы не знать цены чувству Оливье, она старалась лишь о том, чтобы сделать приятней и легче цепи, так радостно и благодарно возложенные на себя молодым человеком.
Метелла стояла настолько выше других женщин, общество ее доставляло столько удовольствия, расположение духа бывало всегда настолько ровным, она так искусно избавляла своего юного друга от докучных забот обыденной жизни, что Оливье уже привык к этому существованию, изо дня в день беспечному, мирному, сладостному, хотя изо дня в день и однообразному. Но, оставшись один, он впал в отчаянную хандру, мрачные мысли одолевали его, и он ничего не мог с собой поделать; наконец со всей ясностью представилась ему истина, что леди Маубрей, вероятно, умрет намного раньше него, – и он пришел в ужас.
Метелла забрала племянницу из монастырского пансиона и с нею отправилась назад в Женеву. За хлопотами этого поспешного путешествия она не успела как следует разглядеть Сару: она выехала из Парижа вечером того самого дня, когда прибыла. Лишь назавтра, проснувшись после двенадцати часов пути, она внимательно рассмотрела девушку, прикорнувшую рядом, в углу берлины [1]1
Берлина – большая (четырехместная) застекленная карета ( прим. верстальщика).
[Закрыть].
Леди Маубрей тихонько приподняла полость, которой была укутана Сара, и окинула взором спящую племянницу. Саре было пятнадцать лет; бледная и худенькая, она, однако, была ангельски хороша. Выбившись из-под ночного чепчика, обшитого кружевами, ее длинные белокурые волосы рассыпались по нежной белой шейке, украшенной там и тут, словно бархатными мушками, маленькими коричневыми родинками. В чертах спящей проступало то рафаэлевское выражение, которым столь долго восхищались поклонники самой Метеллы и благородную ясность которого лицо леди Маубрей сохраняло еще и поныне вопреки возрасту и пережитым невзгодам. Увидав в этой девочке воплощение былой своей юной прелести, Метелла преисполнилась почти материнской гордостью. Она вспомнила покойного горячо любимого брата и обещание, данное ему – взять на себя все заботы о последнем отпрыске их рода; единственною опорою для Сары была теперь леди Маубрей, и в облике племянницы она с радостью вновь находила возвышенный тип красоты своих аристократических предков. В монастыре Метелле сказали, что девочка – сущий ангел не только лицом, но и нравом, и, расставаясь с ней, проливали слезы сожаления. Глубокое участие и любовь к племяннице охватили Метеллу; она осторожно взяла ручку Сары, чтобы согреть ее в своих руках, и, наклонясь, поцеловала девочку в лоб.
Сара проснулась и, в свой черед, взглянула на Метеллу; она почти не знала ее, а накануне видела поглощенной хлопотами отъезда. Робкая от природы, она вчера едва смела бросить взгляд на леди Маубрей. Но сейчас, увидев, что тетя ее так красива, что она так ласково ей улыбнется, а глаза ее блестят от слез умиления, вся трогательная доверчивость отрочества вернулась к Саре, и она радостно бросилась на шею к леди Маубрей.
Метелла прижала ее к своей груди, заговорила с ней об отце, вместе с нею заплакала о нем, потом успокоила племянницу, обещала, что будет лелеять ее и заботиться об ней, как о родной дочери, стала расспрашивать о ее здоровье, об учении, о том, что она любит, пока Сара, убаюканная покачиванием кареты, не заснула, прильнув к тетушкиному плечу.
Леди Маубрей вспомнила об Оливье, и образ его внутренне слился для нее с радостью иметь подле себя эту милую девочку. Однако неприметно мысли ее омрачились; последствия шага, о которых прежде она не помышляла, представились ей; опять устремила она взгляд на Сару, но теперь он возбудил в ее душе неизъяснимую боль. Глядя на юное прелестное личико племянницы, она с горечью ощутила, какого могущества и уверенности и себе лишается женщина вместе с молодостью. Она безотчетно положила рядом с рукою Сары свою; нет, рука леди Маубрей была, как и прежде, прекрасна; но Метелла подумала о своем лице и вновь посмотрела на лицо девочки: «Какая разница! – воскликнула она про себя. – Неужели Оливье этого не заметит? Оливье так же хорош собой, как Сара; они станут заглядываться друг на друга; и оба они добры – они друг друга полюбят… А почему бы и нет? Они будут как брат и сестра, а я – я буду их матерью… Матерью Оливье! Что тут несправедливого? Сколько раз я сама думала, что иначе и не должно быть!.. Но так внезапно! Я не предполагала, что вместо девочки возьму к себе девушку, нет, почти взрослую женщину! Я не предвидела в ней соперницы… Дочь моего брата, мое дитя – соперница мне! Это ужасно! О, никогда, никогда!»
Леди Маубрей отвела глаза от Сары, ибо красота, которой она только что так любовалась и которая так со радовала, теперь помимо ее воли причиняла ей непреодолимый страх; сердце ее сильно билось; она мучительно искала в своем уме какую-нибудь успокоительную и обнадеживающую мысль, чтобы защититься ею от опасений, осаждавших ее со всех сторон и, несомненно, преувеличенных в первую минуту растерянности. Время от времени она вперяла в племянницу испуганный взор, как человек, который, проснувшись, увидал бы в своей руке змею. Но более всего внушало ей страх то, что происходило с ней самой; она чувствовала, как в груди ее начинает шевелиться ненависть к сироте, которую она обязана была, которую хотела любить и опекать.
– Боже, боже мой! – проговорила она. – Ужели я ревную? Ужели опустилась до того, что уподобилась женщинам, озлобленным наступающей старостью и находящим низменную отраду в беспощадном терзании своих соперниц? Ужели только немолодые лета – угрюмая причина моей ненависти ко всему, что возбуждает у меня подозрение? Ненависти к Саре? Дочери моего брата! К сироте, сейчас только плакавшей у меня на груди?.. О, это отвратительно, и я чудовище! Нет, нет, – добавила она, – не такая уж я мерзкая! За что мне ненавидеть бедную девочку? Почему я вменяю ей в преступление ее красоту? Ведь я не жестока от природы, я чувствую, что совесть моя по-прежнему чиста и сердце по-прежнему доброе; я стану ее любить; возможно, мне это будет стоить страданий, но я сумею победить мое безумие…
И все-таки образ Оливье, влюбленного в Сару, преследовал ее неотступно, и она содрогалась, не в силах отогнать грозное видение, леденившее ей кровь, сводившее с ума. Сара, просыпаясь, замечала на лице леди Маубрей выражение столь суровое, столь мрачное, что ей делалось не по себе, и, уже не смея взглянуть на тетку открыто, она показывала вид, будто снова уснула.
В этом отчаянном борении чувств, с которыми леди Маубрей не способна была совладать, и прошла для нее вся дорога. Оливье никогда не подавал ей ни малейшего повода для беспокойства; там, где не бывало ее, он скучал, и она знала отлично, что никогда ни одна женщина на свете не отнимет у нее Оливье. Да, но Сара будет жить вместе с ними и, если можно так выразиться, – между ними; Оливье будет видеть ее изо дня в день, и пусть даже он не обменяется с ней ни словом, ангельская красота ее всегда будет у него перед глазами – рядом с поблекшей красотою Метеллы; и пусть даже постоянное присутствие Сары не повлечет за собою последствий, коих опасалась леди Маубрей, все же одно из них было неизбежно и ужасно: ревнивое сердце Метеллы будет сжиматься от вечной тревоги, глаза будут вечно присматриваться, отыскивая признаки грозящего поражения; страдание ожесточит ее, и, силясь поддержать любовь к себе, она сделается достойной ненависти – и несправедливой. «С какой стати подвергать мне себя этой непрекращающейся пытке? – думала Метелла. – Еще неделю тому я жила так безмятежно, так счастливо! Я понимала, разумеется, что счастье мое не будет бесконечно, однако некоторое время оно все же могло продлиться. Но сыскать себе самой врага, самой ввести его к себе в дом, внести яблоко раздора в сокровенный приют моего благополучия и всех моих радостей, чтобы возмутить и, возможно, навеки погубить их, – зачем? Стоит мне произнести одно только слово, и карета повернет назад, я возвращу девочку в пансион, а года через два-три съезжу в Париж и выдам ее замуж; Оливье никогда не увидит ее, и если мне суждено его потерять, то по крайней мере не она будет тому виною!»
Однако болезненное состояние Сары, род чахотки, угрожавшей ее жизни, возлагали на леди Маубрей обязанность заботиться о сироте и лечить ее. Врожденное благородство Метеллы одержало верх, и до конца путешествия она не обидела племянницу ни одним сердитым или неприветливым словом.
Оливье встречал их верхом на красивом английском жеребце и целых две мили, до самого дома гарцевал рядом с каретой. Подъехав к ним, он спрыгнул с коня и поцеловал руку Метелле, назвав ее по обыкновению «дорогой маменькой». Едва он отдалился от дверцы, как Сара в душевной простоте воскликнула, обращаясь к леди Маубрей:
– Ах, боже мой, милая тетушка, я и не знала, что у вас есть сын, все говорили, что у вас детей нет.
– Это мой приемный сын, – отвечала леди Маубрей. – Считай его своим братом, Сара.
Девушка ни о чем больше не спрашивала и даже не выказала удивления, она лишь искоса взглянула на Оливье и заключила, что внешность его говорит о благородстве и доброте, но, сдержанная, как и должно англичанке, она перестала смотреть в его сторону и целую неделю отвечала ему лишь односложными словами, всякий раз заливаясь краской.
Более всего леди Маубрей страшилась, как бы Оливье не заметил ее опасений; при мысли, что он о них догадается, она сгорала от стыда; ей представлялось непостижимым, как можно давать открытый выход своей ревности. Она тоже была англичанка и гордая до того, что скорей умерла бы от страданий, чем призналась в собственной слабости. И потому наперекор себе она делала все, чтобы подружить молодых людей; но Оливье держался с юной мисс лишь учтиво и предупредительно, и Сара, по своей робости, могла бы еще хоть десять лет прожить с ним под одним кровом, не приблизясь к нему ни на шаг.
Леди Маубрей вновь обрела уверенность в себе и предалась счастью, теперь еще более полному, нежели прежде. Она убедилась, что любовь Оливье нерушима; в присутствии Метеллы он, казалось, не замечал Сару, а встречая девушку где-нибудь в доме с глазу на глаз, старался разойтись с ней, причем делал это непринужденно, сохраняя совершенную естественность.
Минул год; здоровье Сары благодаря воздуху и моциону окрепло, и она так похорошела, что молодые женевцы постоянно бродили за оградою парка леди Маубрей в надежде увидать ее племянницу.
Как-то раз Метелла отправилась вместе с Сарой на деревенский праздник в окрестностях города, и один из этих заоградных воздыхателей, подойдя к Саре, окинул ее дерзким взглядом. Девушка в испуге схватила Оливье за руку и, не помня себя, к ней прижалась. Оливье обернулся и тотчас все понял. Он устремил на нахала негодующий взор. Молодой человек отвечал ему тем же. Последовал обмен соответствующими случаю фразами. Поутру в ранний час Оливье выехал из замка и вернулся лишь к завтраку; но Метелла, несмотря на его наружное спокойствие, вскоре заметила, что ему неможется, и вынудила к признанию. Он объяснил, что дрался сейчас на дуэли, так как вчера вызвал молодого человека, позволившего себе нагло смотреть на мисс Маубрей, и что противник его ранен; но ранен был и сам Оливье. Попросив его вынуть руку, заложенную за борт редингота, Метелла обнаружила, что рана нешуточная, и, вся в страхе, захлопотала около возлюбленного, но вдруг, обернувшись к Саре, увидела ее подле окна – в обмороке. Оливье нашел эту чрезмерную чувствительность легко понятной в создании столь хрупком, как Сара; однако у леди Маубрей обморок племянницы возбудил внимание более пристальное.
Оказав помощь Саре и оставшись с Оливье вдвоем, Метелла подробно расспросила его о причине и обстоятельствах поединка. Она не была накануне свидетельницей происшествия, ибо, идя под руку со знакомой дамой, опередила племянницу и Оливье на несколько шагов. Оливье попытался уклониться от допроса, но леди Маубрей настаивала, и он уступил, рассказав не без гадливости, что вчера какой-то дурно воспитанный молодой человек позволил себе на празднике нагло разглядывать мисс Маубрей; он, Оливье, поспешил заслонить собой девушку, но невежа, пренебрегая его заступничеством, вызывающе шагнул прямо к ним, намереваясь коснуться рукою плеча Сары, в испуге прильнувшей к своему защитнику, который вынужден был оттолкнуть оскорбителя.
Противники тут же договорились встретиться, но, конечно, употребляли выражения, непонятные Саре, а час спустя, когда дамы сели в коляску и поехали домой, Оливье отыскал молодого человека и просил его объяснить свои поступки. Последний, однако, держался по-прежнему заносчиво, и сколько ни уговаривали его свидетели столкновения признать свою неправоту, продолжал упрямо дерзить Оливье и даже дал ему понять в весьма неприличных словах, что Оливье считают любовником мисс Сары, а также и ее тетки, и что, не стыдясь выставлять на позорище подобное непотребство, человек должен быть готов к расплате за последствия.
Оливье не колебался: с презрением отвергнув гнусный навет, он своею кровью смыл грязь, которой хотели замарать честь мисс Маубрей.
– Если понадобится, завтра я начну сызнова, – объявил он Метелле, видя, как ошеломлена она подлостью клеветы, на нее обрушившейся. – Не горюйте и ничего не страшитесь, я беру вашу племянницу под защиту и буду вести себя так, как если был бы ее отцом. Для людей порядочных довольно одного вашего имени, чтобы никакое пятно не легло на репутацию Сары.
Леди Маубрей притворилась успокоенной, но оскорбление, нанесенное племяннице, отозвалось глубокой болью в ее груди. Лишь сейчас осознала она силу, с какой привязалась к очаровательной девушке. Она корила себя, зачем взяла ее в свой дом и отдала на поругание злобным людишкам захолустья; ее собственное положение представилось ей в ужасном свете, она не видела для себя иного выхода, как удалить Оливье на все то время, что Сара будет жить при ней.
Мысль о непосильной жертве, которую она, однако, полагала необходимой для сохранения доброго имени племянницы, втайне терзала ее, не давая остановиться на каком-нибудь решении.
А через несколько дней она обратила внимание на то, что Сара заметно меньше робеет перед Оливье и что Оливье тоже менее холоден с Сарой, чем раньше. Перемена эта причинила боль Метелле, но она рассудила, что следует не препятствовать дружбе молодых людей, а, напротив, поощрять ее; и вот она смотрела, как их взаимная приязнь крепнет день ото дня, и казалось, что это ничуть не тревожит ее.
Мало-помалу в обращении между Оливье и Сарой установилась известная короткость, и хотя девушка всякий раз краснела при начале разговора, но она уже осмеливалась заговаривать с Оливье первою; что же касается до него, то он не предполагал обнаружить в ней столько ума и живой непосредственности. До этой поры он питал к ней некоторое предубеждение – теперь оно исчезло. Ему нравилось слушать пение Сары; часто он следил, как она рисует цветы, и давал ей советы. Он даже начал объяснять ей кое-что из ботаники и прогуливался с нею по саду. Однажды Сара высказала сожаление, отчего они больше не ездят верхом. Леди Маубрей чувствовала себя последнее время не совсем здоровою, и седло сделалось для нее утомительным. Не желая, однако, лишать моциона племянницу, Метелла просила Оливье составить, компанию Саре, так что мисс Маубрей была отныне вольна предаваться каждый день невинному удовольствию верховой скачки и целый час, а то и два носилась галопом по огромному замковому парку.
Смертельные часы для Метеллы. Поцеловав племянницу в лоб и помахав ей вослед рукою, она долго провожала взглядом удаляющихся всадников – и застывала на открытой террасе замка, бледная, убитая, будто они покинули ее навеки; затем она уходила к себе, запиралась в спальне и горько рыдала. Иногда она прокрадывалась тайком в какой-нибудь глухой уголок парка и оттуда издалека видела, как они проносятся сквозь сияющие аркады света между темными сводами аллей; она боялась, как бы по ее виду не догадались, что она подсматривает – страшней всего было для нее показаться смешной и ревнивой.
Однажды, когда она плакала, приникнув головою к решетке окна в своей спальне, мимо промчались галопом Сара и Оливье; они возвращались с прогулки; из-под конских копыт извивались вихри песка. Сара, вся раскрасневшаяся, оживленная, такая же стройная, такая же легкая, как ее конь, казалось, составляла с ним одно целое. Оливье скакал рядом; оба смеялись беспечно и весело тем счастливым смехом молодости, который вырывается из груди сам собой, непроизвольно – от движения, шума, радости жизни. Оба походили на двух детей, упоенных собственным криком и беготнею. Метелла вздрогнула и, укрывшись за портьерой, смотрела на них. Какой красотой, какой чистотой и нежностью светились их лица! Леди Маубрей была тронута. «Они созданы друг для друга, – думала она, – вся жизнь у них впереди, будущее им улыбается, тогда как я только тень, которую готова поглотить могила…» В следующий миг она услыхала шаги Оливье; они приближались к ее комнате. Торопливо отерев перед туалетным зеркалом слезы, она сделала вид, будто поправляет прическу к обеду.
Оливье сиял и не скрывал своего удовольствия; он с любовью поцеловал Метелле обе руки и, сообщив, что Сара пошла снять амазонку, передал леди Маубрей букет голубой перелески, собранный девушкою в парке.
– Так вы спешивались? – спросила леди Маубрей.
– Да, – отвечал Оливье. – Сара увидала лужайку, сплошь покрытую цветами, и ей захотелось во что бы то ни стало нарвать их для вас; я не успел подхватить под уздцы ее коня, как она уже спрыгнула наземь. Мне пришлось исполнить роль пажа: я придерживал лошадь, а Сара, словно резвая козочка, носилась по лужайке, собирая цветы и гоняясь за бабочками. Добрая моя Метелла, племянница ваша вовсе не то, что вы думаете. Она не юная девушка, а какая-то неведомая птичка, обернувшаяся шаловливой девочкой. Я ей это сказал, и она хохочет, вероятно, еще сейчас.
– Я рада угнать, – произнесла с грустной улыбкою леди Маубрей, – что Сара повеселела. Милое дитя, она так очаровательна, так хороша собой!
– Да, она красива, – сказал Оливье. – Ее лицо из тех, которые мне нравятся. И сразу видно, что она умна и добра; она похожа на вас, Метелла. Никогда еще не замечал я в ней столько сходства с вами, как сегодня. Минутами у ней даже ваш тембр голоса.
– Я счастлива, что вы наконец полюбили ее, мою бедную крошку, – молвила леди Маубрей. – Признайтесь, ведь вначале она вам не нравилась.
– Нет, она просто стесняла меня, вот и все.
– Но теперь, – проговорила Метелла, делая невероятное усилие, чтобы внешне сохранить спокойствие и ровный тон, – теперь вы убедились, что она вас не стесняет.
– Я опасался, – сказал Оливье, – что она поведет себя с вами не так, как должно; однако я вижу, что она вас и понимает и уважает, и это меня радует. Ныне не я один здесь люблю вас. Мне есть с кем о вас говорить, а рядом с вами есть существо, любящее вас не меньше, чем я.
В комнату вбежала Сара.
– Тетушка, дорогая! – воскликнула она. – Передал он вам мой букет? Ваш сын – просто злодей! Да, милостивый государь! Непременно хотел отдать вам цветы сам и отнял их у меня чуть ли не насильно. Он ревнив, совсем как ваша левретка, которая принимается скулить, стоит вам только погладить мою косулю.
Леди Маубрей поцеловала девушку и подумала, что должна чувствовать себя счастливой, если ее любят как мать.
Несколькими неделями позже, когда дети леди Маубрей (так она их называла) отправились, по обыкновению, на прогулку, она зашла в комнату к Саре, чтобы взять книгу, и подобрала лоскуток бумаги, брошенный на подоконнике. Между обрывками слов, смысл которых невозможно было уловить, она отчетливо различила имя Оливье и за ним большой восклицательный знак. То был почерк Сары. Леди Маубрей окинула взглядом комнату. Ящики секретера и другой мебели все были заперты на замок; ключи вынуты. Но характер Метеллы не допустил ее до дальнейших розысков. И все-таки она поспешила уйти, чтобы не поддаться искушению тревожно возбужденного любопытства.
Наконец Сара вернулась с прогулки; леди Маубрей заметила, что племянница непривычно бледна, а голос ее дрожит. Смертельный страх сжал сердце Метеллы. К обеду Сара явилась с заплаканными глазами и вечером была так печальна и удручена, что леди Маубрей не выдержала и осведомилась, как она себя чувствует. Сара ответила, что нездорова, и просила разрешения уйти к себе.
Тогда леди Маубрей пожелала разузнать о прогулке у Оливье. Он со спокойствием совершенного неведения рассказал ей, что в продолжении первого часа Сара была очень весела, что затем они поехали шагом, разговаривая между собой, что она не жаловалась ему на какое-либо недомогание и что бледность ее он заметил, лишь воротясь, когда на это обратила внимание леди Маубрей.
Метелла простилась с Оливье и, беспокоясь о девушке, направилась к ней, но, прежде чем войти, заглянула в комнату сквозь притворенную дверь. Племянница что-то писала. При первом же легком шорохе, произведенном Метеллой, она вздрогнула, отбросила перо и схватила и руки книгу, однако раскрыть ее не успела – рядом стояла леди Маубрей.
– Ты пишешь, дитя мое? – спросила она строго, но не без нежности.
– Нет, тетушка, нет! – воскликнула в необъяснимом замешательстве Сара.
– Девочка моя, неужели ты способна солгать мне?
Сара потупила голову и вся затрепетала.
– Что ты писала сейчас? – произнесла с убийственным спокойствием леди Маубрей.
– Я писала… письмо, – проговорила Сара в сильнейшем волнении.
– К кому же, дорогая моя? – спросила Метелла.
– К Фанни Харст, моей подруге в монастыре.
– Что же тут предосудительного? Зачем тебе понадобилось прятать письмо?
– Я ничего не прятала, тетушка, – возразила Сара, пытаясь овладеть собой. Однако ее растерянность не укрылась от сурового взора леди Маубрей.
– Сара, – сказала ей Метелла, – я никогда не следила за твоей перепиской. Я так доверяла тебе, что сочла бы для тебя оскорблением требовать твои письма на просмотр. Но если б я могла вообразить, что ты от меня что-то утаиваешь, я бы добилась твоего чистосердечного признания, ибо полагала бы это своим долгом. Ныне я вижу, что у тебя и в самом деле есть какая-то тайна, и я требую открыть мне – какая.
– О тетушка! – воскликнула Сара сама не своя.
– Сара, – продолжала Метелла кротко и вместе с большой твердостью, – если ты не желаешь говорить со мной искренно, я могу подумать, будто в душе твоей живут недобрые чувства. Вынуждать у тебя правду я не хочу, ибо ничто так не претит моей натуре, как насилие над чужой волей. Но когда я уйду сейчас из твоей комнаты, сердце мое будет разбито от мысли, что ты не заслуживала ни моей любви, ни уважения.
– Тетя, родная! О! Матушка моя, не говорите так! – вскричала мисс Маубрей и с плачем упала на колени перед Метеллой. Боясь, тронуться ее отчаянием, Метелла вырвала у племянницы свою руку и, скрепившись, ответила холодно:
– Итак, мисс Маубрей, вы отказываетесь отдать мне то, что писали?
Сара повиновалась, хотела что-то вымолвить, но упала почти без чувств в кресло. Леди Маубрей преодолела низменное желание прочесть письмо тут же и уступила побуждению противоположному, более благородному: кликнула горничную Сары и велела ей позаботиться о юной госпоже. Сделав это, она бросилась к себе в спальню, заперлась, и глаза ее забегали по строчкам письма. Оно начиналось так:
«Я давно уже обещала тебе, dearest Fanny [2]2
Дорогая Фанни (англ.).
[Закрыть], открыть свою тайну. Настало мне время сдержать слово. Я не смела доверить бумаге предмет столь важный, пока не нашла способа переслать письмо с верной оказией. Нынче случай благоприятствует мне, и я могу прибегнуть к посредству лица, которое часто бывает у нас, а теперь едет в Париж. Человек этот охотно взялся отвезти тебе от меня собрание минералов и небольшой гербарий. Он вызовет тебя в приемную и передаст сверток, а в нем и письмо, так что оно не попадет в руки госпожи настоятельницы. Не сердись же на меня, дорогая, и не говори, будто я недостаточно доверяю тебе. Прочтя письмо, ты увидишь, что, речь идет не о пустяках вроде тех, которые занимали нас в монастыре. Дело у меня нешуточное, и, рассказывая тебе о нем, я испытываю немалое душевное смятение. Я думаю, что сердце мое не отягощено никакой виной, и, однако же, я краснею, словно мне стыдно перед духовником. Уже несколько дней собираюсь я тебе написать. Я измарала уйму бумаги, изорвала дюжину писем. Но теперь я решились. Будь же ко мне снисходительна, а если найдешь поступки мои безрассудными и достойными порицания, не брани меня чересчур сурово.Я как-то упоминала тебе о молодом человеке, что живет вместе с нами, – приемном сыне моей тетушки. Впервые я увидала его в день нашего приезда. Но я так смутилась, что не посмела поднять на него глаза. Не знаю, как объяснить тебе, что сталось со мной, когда дверцы кареты вдруг распахнулись, и он, глубоко в них склонясь, поцеловал тетушке руки; он сделал это с такой нежностью, что все чувства мои пришли в волнение, и я сразу поняла, до чего доброе у него сердце; но минуло более полугода, прежде чем я разглядела его лицо по-настоящему, – до той поры я не осмеливалась посмотреть на него прямо, а только в профиль. Тетушка мне сказала: «Считай Оливье своим братом». Сначала слова ее пробудили у меня тайную радость, представлявшуюся мне более чем оправданной. Как сладко казалось мне иметь брата! И если бы он с самого начала обращался со мной как с сестрою, мне бы и на ум не взошло полюбить его иной любовью!.. Увы, Фанни! Теперь ты убедилась, как я несчастна: я люблю, но думаю, что никогда не смогу соединиться с предметом своей любви! И я даже не умею объяснить тебе, зачем так безрассудно полюбила этого молодого человека; право, я и сама не знаю, как это случилось; поистине, тут какой-то ужасный рок. Вообрази, более года он обращался ко мне с двумя-тремя словами в целый день, – и это вместо того, чтобы говорить со мной обыкновенно и доверчиво, как подобает брату; поверишь ли, все наши беседы за это время свободно уместились бы на одной страничке бумаги. Я приписывала его безразличие робости; но впоследствии – это просто невероятно! – он признался, что, еще не видав меня, питал ко мне какую-то странную антипатию. Не понимаю, как можно проникнуться заранее неприязнью к человеку, которого ты никогда не видел; тем более, если этот человек не причинил тебе никакого зла? Такая несправедливость должна была бы отвратить от него мое сердце. И что же? Совсем наоборот! Я даже начинаю думать, что любовь – вещь, совершенно от нас не зависящая, душевный недуг, против которого бессильны самые разумные соображения.
Я долго не постигала, что творится со мною. Я так боялась господина Оливье, что нередко бывала убеждена, будто и он мне безразличен. Я находила, что он холоден и высокомерен; однако стоило ему заговорить с тетушкой, и весь его облик, даже речь его настолько преображались, он так старался предупредить малейшее ее желание, что я невольно должна была признать в нем и благородство и умение чувствовать.
Однажды, пересекая конец галереи, я увидала господина Оливье на коленях перед тетушкой; она его целовала и мне показалось, что оба плачут. Я прошла быстро, и они меня не заметили; но как передать тебе волнение, возбужденное во мне этой трогательной сценой. Она не давала мне покоя во всю ночь, и я не раз ловила себя на мысли, что мне бы хотелось иметь лета моей тетушки, тогда бы он, если уж не желает любить меня как сестру, любил бы меня как мать.
В подлинных своих чувствах я себе дала отчет, когда случилась дуэль, – я писала тебе об ней. Я не назвала только человека, который взял меня тогда под руку и дрался за меня на поединке; я просто сообщила тебе, что это друг дома. Это был господин Оливье. Он возвратился к завтраку, и нас удивила его необычайная бледность; он не вынимал руки из-за борта редингота; тетушка усомнилась в правдивости его объяснений и заставила показать руку. Не знаю, была ли она окровавлена. Но мне почудилось, что полотняная повязка красна от крови. Тут у меня у самой вся кровь отхлынула от сердца. Я лишилась чувств, что было с моей стороны очень глупо и очень некстати, однако, я надеюсь, никто ни о чем не догадался. Когда я снова увидала господина Оливье, то не удержалась от желания выразить ему благодарность за все, что он для меня сделал; и вот вместо того, чтобы заговорить, я разревелась как дурочка. Не знаю, я почему-то никак не могла собраться с духом поблагодарить его при тетушке. Возможно, что какое-то недоброе чувство заставляло меня искать случая для разговора наедине. Не знаю также, что было дурного в этом моем желании, и, однако, я все время укоряю себя за него, словно была в чем-то неискренна с леди Маубрей. До разговора я полагала, что, вероятно, перед одним человеком буду робеть меньше, нежели перед двумя. А вышло еще хуже: у меня перехватило дыхание, и голова как-то закружилась, ибо я не заметила даже, что господин Оливье сжимает мне руки. Когда я очнулась, мои руки были в его руках, и он об чем-то мне говорил, но об чем – я не понимала. Помню только, что, уходя, он сказал: «Милая мисс Маубрей, меня трогает ваше дружеское расположение, однако, право же, царапина моя не стоит ваших слез». С того дня он совершенно переменился ко мне, он выказывал столько доброты, был так предупредителен, что навеки покорил мое сердце. Он дает мне уроки, поправляет рисунки, он со мной музицирует; наша возрастающая дружба доставляет, как мне кажется, большое удовольствие тетушке. Она велит нам ежедневно ездить вместе верхом, приказывает здороваться за руку, чтобы мы перестали стесняться друг друга, – потому что часто случается так: мы с ним начнем смеяться и вдруг заспорим и даже немножко поссоримся. Но что касается до меня, то я всегда чувствовала себя с ним хорошо, всегда была счастлива его присутствием, и настолько, что в тщеславии своем уверилась, будто он меня любит. По крайней мере так он мне говорил, и я воображала, что когда двух людей связывает любовь чистая, лишь из дружбы, и люди эти равны между собой состоянием и воспитанием, то вполне естественно им друг с другом и пожениться.
Поведение тетушки, казалось мне, подтверждало мои надежды, и я думала, что со мной не заводят об этом речи по причине моего юного возраста. С подобными мыслями я была счастлива, как только можно быть счастливою, и не желала ничего иного на свете, кроме того, чтобы такая жизнь продолжалась и далее. Но увы! Грезы мои рассеялись, и сегодня я с утра пребываю в отчаянии, которое…»
Здесь письмо было оборвано появлением леди Маубрей.