444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Жауме Кабре » Когда наступит тьма » Текст книги (страница 6)
Когда наступит тьма
  • Текст добавлен: 26 июня 2025, 02:46

Текст книги "Когда наступит тьма"


Автор книги: Жауме Кабре



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 12 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]

Там было человек пятьдесят, на мой вкус маловато народу. Я был в темных очках и нисколько не похож на тот портрет, что напечатал Велес. Я любезно кивнул, чтобы поблагодарить гражданочку, раздававшую памятные буклеты, и уселся туда, откуда все было неплохо видно. По прошествии некоторого времени, поскольку ничего не происходило, я принялся читать буклет; в нем говорилось, что распроклятый засранец Велес скончался в возрасте тридцати семи лет, успев стяжать всемирную славу за удар ниже пояса, коварно нанесенный им несчастному чудовищу из Райских кущ. Семья, товарищи по работе, друзья и чудовище из Райских кущ никогда тебя не забудут. Нам будет не хватать твоей улыбки. Спи с миром, подонок. Дочитав все до конца, я положил буклет в карман и сделал вид, что растроганно слежу за ходом церемонии. Прошло столько лет с тех пор, как я в последний раз был на чьих-либо похоронах, что действо показалось мне вполне занятным. Красавица-скрипачка и увядший пианист играли нечто чрезвычайно грустное, даря людям радость.

– Мои соболезнования, – шепнул я почти на ухо вдове, которая была чрезвычайно хороша собой. А после вышел из часовни, или зала, или не знаю даже, как называются теперь такие вещи, и оказался в толпе журналистов и фотографов, которые щелкали объективами, и тут я подумал, опять ты суешься куда не следует. Если в тюрьме кто-нибудь увидит эти фотографии, тебе крышка.

– Извините, пожалуйста, вы кто?

Я обернулся. Вопрос женщины с прекрасным, но скорбным лицом несколько выбил меня из колеи.

– Рядовой читатель Велеса. – И, чтобы не оставалось сомнений: – Он был выдающимся журналистом.

– Мне просто вдруг показалось, что…

Что было делать, расспрашивать дальше или отойти в сторонку?

– Что вам показалось? – решился я.

– Нет-нет, я подумала, что, может быть, вы с ним учились на одном курсе или…

– Что вы, что вы, придет же такое в голову! Я гораздо его старше. Скорее сгодился бы ему в преподаватели… но у меня он не учился.

Она вежливо улыбнулась и отошла к группе мужчин, которые оживленно что-то обсуждали. Я решил, что своей улыбкой женщина хотела мне сказать, пусть ты и старше, но мужчина видный. А я бы ей ответил, что слежу за собой как следует. Много лет отсидел, но за первые десять лет тюрьмы ни дня не провел без двух часов упражнений на растяжку и с гантелями и был незаменимым игроком в баскетбольной команде. Да, незаменимым до тех пор, пока не прошел слух, что я насиловал и убивал малолеток, тут они начали корчить из себя святош и перестали со мной общаться, понимаешь, какое дело.

– За первые десять лет! – В ужасе и изумлении вскричала бы женщина с прекрасным лицом. – Значит, ты больше десяти лет провел в тюрьме?

– И больше двадцати, – ответил бы я, заговорщически подмигнув.

– За убийство и изнасилование малолетних? – сказала бы она, надеясь, что поняла меня неправильно.

– Нет, – сказал бы ей я. – За изнасилование и убийство малолетних. Я не какой-нибудь там мерзкий некрофил. И клянусь, я не хотел их убивать, но они так орали, что…

– Зачем же ты явился на похороны столь высокоморального журналиста? – не отставала бы она от меня, умирая от любопытства.

– Одно другому не мешает. И наисквернейшему убийце приятно слышать о кончине сукиных детей.

– Прости, о чем ты?

– О том, что, кажется, я единственный, кто пришел это событие отпраздновать.

Прекрасная незнакомка застыла бы от ужаса. А я дружески положил бы ей руку на плечо и понял бы, что впервые за двадцать с лишним лет прикасаюсь к женщине. И расплакался бы оттого, что мир до такой степени ко мне несправедлив. Тут я бы решил, что поеду с ними на кладбище. Не для того, чтобы удостовериться, что Велесу уже оттуда не выбраться, а для того, чтобы не упустить возможность еще раз дружески положить руку на плечо женщине с прекрасным лицом.

На кладбище я бы вел себя очень скромно, а после спросил бы незнакомку, как ее зовут; а еще сказал бы ей, пойдем пообедаем, только платить придется тебе, потому что я гол как сокол. А потом бы добавил, и поскольку я вижу, что ты только того и ждешь, поедем к тебе домой и расставим все точки над «i».

– В каком смысле, расставим все точки над «i»? – спросила бы она.

– В том смысле, что ты мне расскажешь, кто ты такая и зачем сюда явилась, а я тебе скажу, что сполна расплатился за содеянное и, смотря как повернется жизнь, готов снова стать примерным гражданином. Мне очень хочется начать все снова. – Тут я бы дерзко указал на нее пальцем. – по возможности, вместе с тобой.

А она бы расхохоталась и заявила, до чего у тебя воображение богатое. Только пример ты привел дурного тона.

– Что ж, экспромт, – принялся бы я оправдываться.

– Давай-ка попробуй еще раз.

А я бы тогда с горечью сказал: «Как птица, покинувшая гнездо свое, так человек, покинувший место свое»[29].

– А где же твое место? – заинтересованно спросила бы она, очарованная совершенством фразы.

– Я много лет провел в одиночестве, потому что ни в ком из окружающих не видел причины для того, чтобы предложить им разделить мои мечты.

– Ни в ком?

– Ни в ком. – И тут бы я добавил: – Но ты совсем не такая. Ради тебя я готов покинуть гнездо и воспарить.

И тут она в восторге сказала бы: «Будь по-твоему, пригласи меня на обед, я за тебя заплачу, а потом пойдем ко мне домой и замутим, как малолетние».

Тут я огляделся вокруг, пытаясь найти свою новую подругу, но ее нигде не было: все разошлись. И она, и все друзья и знакомые Велеса. Асфальт, опустевшая мостовая. Насмешливый взгляд долготерпеливого кипариса. Тишина. Я остался один возле всеми покинутой ниши врага. Эххх, что за сука эта жизнь.

Nunc dimittis[30]


…желанье со смешливыми глазами обнимет нас, и боль молчит за дверью. Аузиас Марк

Можете звать меня Ферриол. Этим намеком, полным блестящей эрудиции[31], я начинаю повествование о своей жизни: пишу я его авторучкой из серебра высшей пробы. Мое теперешнее обитание на ничейной земле дает мне отличную возможность чистосердечно во всем признаться, поскольку скрывать мне теперь нечего.

Преступную деятельность я начал в возрасте четырех лет, в детском саду. Когда сеньорита Рузе, явно рассерженная, строго спросила, кто набросал красного пластилина в вазу с цветами, я укоризненно поглядел на Пласида[32], и воспитательница, не видя, что я пользуюсь ее легковерием, схватила несчастного малыша за руку и вывела в коридор, отчаянно ругая его за безответственное отношение к школьным принадлежностям. Я был уверен, что оправдываться Пласид не будет, поскольку ребенком он был замкнутым и к тому же понятия не имел, что означает выражение «школьные принадлежности». Что касается меня, ни малейших угрызений совести я не почувствовал: напротив, вся моя карьера началась именно с этого. Словно апостол Павел по дороге в Дамаск, я осознал – хотя для этого мне вовсе не понадобилось падать с лошади, – что во вселенной заключена уйма бесконечных возможностей, если уметь вертеться с умом.

С Пласидом я снова столкнулся много лет спустя; он так и шел по жизни с отрешенным видом. Я чуть было не попросил у него прощения, однако, когда он мне между делом сообщил, что работает на Бирже и преуспевает, решил, что при таком раскладе запоздалое раскаяние в давних грехах совершенно ни к чему. Несмотря на все это, больше всего меня удивляет, что иногда я думаю о том, каким был Пласид в детском саду, и мне все еще жаль бедняжечку. Скорее всего, потому, что у несчастного ребенка не было ни малейшей возможности отстоять свою недоказуемую невиновность. А может быть – если копнуть поглубже, – потому, что сердце у меня, в сущности, доброе.

Ясно одно: после того, что произошло в детском саду, я перешел невидимый рубеж и начал задерживаться все дольше и дольше там, где мне предстояло остаться навсегда: по ту сторону. И, принимая во внимание обстоятельства, в которых я нахожусь в настоящее время, есть нечто ироническое в моих разглагольствованиях о жизни вне привычных границ…

А жизнь, как вы можете себе представить, продолжалась: в шесть или семь лет я опустошил материнский кошелек. Когда она выразила свое неудовольствие и показала нам, что в кошельке ничего нет, ей даже не понадобилось слов, одно леденящее душу материнское молчание, действующее лучше всякого обвинения с предъявлением вещественных доказательств. Помолчав, она сказала: «Что это значит, а, дети?» Успев уже к тому времени успешно провести над матерью целый ряд сложнейших предварительных экспериментов, я взволнованно и в то же время всепрощающе покосился на сестренку. Опасаться мне было нечего, поскольку в порыве профессиональной дотошности я не только опустошил материнский кошелек, но и подложил сестре в рюкзачок, в котором она носила завтрак, пару монет, чтобы подумали на нее, как мне ни жаль было, что безнаказанность достается мне такой ценой. Не поймите меня неправильно, про цену я упомянул в том смысле, что мне жалко было двух монет; участь сестры, насколько я помню, была мне совершенно безразлична. В то время, несмотря на то что своего доброго сердца я еще не утратил, я уже зачерствел душой. Сестру наказали: она, бедняжка, так и не поняла, за что на нее градом сыплются пощечины. Тогда я понял, что две монеты были символом пошлин, которую иногда приходится платить за то, чтобы остаться безнаказанным. И что их нужно использовать без сомнений: списывать со счетов как издержки и больше об этом не задумываться. Тогда я еще не полностью осознал, что закладываю основы своей профессиональной карьеры.

Удостоверившись в том, что не чувствую ни угрызений совести, ни какого бы то ни было раскаяния, я окончательно решил, кем хочу стать. Хотя я и не стремился к этому, мне было на роду написано причинять людям зло: не обязательно физически их калечить, но наносить им какой-либо вред, мысленно не содрогаясь. Это легко сказать, но непросто уметь прожить. Важным шагом на пути к душевному зачерствению явилось дело Горошинки. Тогда мне было лет пятнадцать.

Все началось с шутки. Я заявил, что это такая умная собачка, что она сама, без посторонней помощи, научилась плавать. И бросил ее в темную воду под умоляющим взглядом девочки. Даже и не знаю: мне очень хотелось почувствовать себя важной птицей, потому что эти черные глазки меня неумолимо привлекали. До такой степени, что я их и сейчас вижу, как наяву. Щенок плюхнулся в воду. Плюх. И больше не выплыл на поверхность. Я думал, что у всех собак заложен в крови инстинкт плыть, чтобы не утонуть, но оказалось, что раз на раз не приходится. А черные глазки девчонки глядели на меня в ожидании, что песик высунет мордочку из воды, чтобы отдышаться и снова нырнуть в черные глубины озера в поиске затерявшихся на дне следов других собак. А черные глазищи смотрели на меня и верили в меня и через силу улыбались, потому что их вера была слепа, уставившись на неподвижную поверхность озера, а собачонка все не спешила продемонстрировать свое умение плавать кролем, как будто лапки у нее оказались налиты свинцом.

– Горошинка? – смущенно сказала она сначала. Потом, уже чуть-чуть перепугавшись, еще раз ее окликнула и в конце концов, забыв доверие, которое оказывала мне до тех пор, горестно крикнула: – Горошинкаааааа, – поглядела на меня обвиняющим взглядом и бросилась бежать, рыдая.

Признаюсь, что содеянное произвело на меня глубокое впечатление. С одной стороны, бедняга Горошинка, которую сожрали рыбы. Но самое главное, отчаяние моей кузины надолго повергло меня в глубокие размышления. Я начинал понимать, что в жизни преступника бывает множество тяжелых моментов – ты можешь их сознательно спровоцировать, а можешь и вовсе не ожидать.

Событие это имело такую важность, что до сих пор не вылетело у меня из головы. Мне становилось ясно, что путь мой будет весьма тернист, и, чтобы как следует поднатореть в своем деле, я должен буду закалить душу, как железо, и сердце, как сталь. Необходимо долго и упорно трудиться, чтобы прожить, не работая.

Я никого не хочу обижать и потому решил, что буду в равной мере чтить одновременно двух святых покровителей нашего ремесла: святого Ферриола из Бесалу[33] и святого Дисмаса Голгофского[34]. Каждый год я всенепременно праздную и восемнадцатое сентября, и двадцать пятое марта и не работаю, пусть даже появится передо мной доверчивая сумочка, из которой на меня поглядывает аппетитный кошелек. Праздники я чту строго.

Возможно, иные посчитают меня суеверным. Однако, следуя этим правилам, я могу считать себя истинным мастером. Хотя в нашей работе и не принято кичиться ни сноровкой, ни заработками.

А сколько гадостей пришлось мне делать в жизни!.. Это действительно меня огорчает. Поскольку я отдаю себе отчет, что навредил многим людям, не причинившим мне никакого зла. Может быть, конечно, они и сукины дети, но мне ничего плохого не сделали. Я крал кошельки в метро (это классика), целые сумки с кошельком, солнечными очками и тампонами, стоящие у входа в туалет или возле открытых всем ветрам пляжных раздевалок. Удостоверения личности, водительские права и паспорта, которые переправлял, причем зарабатывая хорошие деньги, новым и весьма довольным владельцам… Мне так везло, что случалось сесть попой в автобусе на что-то твердое и обнаружить, что это конверт, набитый сотенными купюрами! (Так было только раз, но все же было.) Кроме того, из своего послужного списка я не могу исключить даже те эпизоды, в которых я участвовал неохотно или сомневаясь в целесообразности своего участия; бывали и такие случаи, когда мне пришлось отказаться от выполнения заказа в силу врожденного понимания профессиональной этики.

Я тот, кто в восемьдесят третьем году украл картину Риго[35] из Лувра. Да, это был я. Ее все еще ищут. Наверное, до сих пор ищут и меня. А вышло это у меня самым что ни на есть идиотским образом; стащил я ее, можно сказать, случайно. Дело было так: я занимался приобретением разнообразной валюты на нескольких ветках парижского метро. Следует заметить, что именно на просторах метро профессиональная деятельность приносила мне самые оптимальные результаты, наибольшее удовлетворение и наиприятнейшее чувство комфорта, какое получаешь от постоянной и хорошо оплачиваемой работы; единственное, чего мне не хватало для полного счастья, так это супруги, которая спросила бы меня на пороге «как прошел день», а я б ответил ей «отлично, милая, отлично». Метро – неисчерпаемый кладезь в любой стране мира, и пренебрегать деловыми поездками было бы для меня неразумно. Как-то раз, будучи проездом в Париже, я заскочил в Лувр, ведь любовь к искусству никогда не покидала меня. И полюбуйтесь, что за оказия: там мне не только удалось стать счастливым владельцем двух кошельков, наивно оставленных в камере хранения (смехотворном шкафчике, в коем хранить что бы то ни было настолько опасно, что давно пора об этом сообщить в соответствующие органы), но и довелось заметить, что именно в том зале, где я наслаждался созерцанием живописи, рабочие меняли экспозицию или же занимались еще какой-нибудь тому подобной ерундой. Возможно, сигнализацию устанавливали; я уже забыл. Риго стоял на полу, в чехле, сквозь который разглядеть его было совершенно невозможно, а они толпились рядом и о чем-то оживленно спорили, глядя на стену и тому подобное. На мне был рабочий комбинезон, очень похожий на униформы этих типов из музея, так что на меня они внимания не обратили. Тут я как ни в чем не бывало беру под мышку Риго, а картина эта далеко не маленькая[36] (тогда я еще не знал, что речь идет о Риго), и направляюсь из зала восвояси, делая вид, что жую жевательную резинку (это всегда помогает мне успокоить нервы), прохожу залов двенадцать и уже ближе к выходу понимаю, что все тут при исполнении служебных обязанностей и я – еще один работник Лувра. Я неопределенно мотнул головой в сторону стоящего в саду грузовика; и совершенно без надобности, поскольку дела до меня не было никому. Ремонт шел полным ходом. Возможно, они строили те самые, не хуже, чем при Старом Режиме, стеклянные пирамиды. А я шагал к грузовику с Риго в руках. Миновав грузовик, я затерялся то ли в толпе желающих попасть в музей, то ли в обычном во всякий час скоплении народа на парижских улицах. И по прошествии нескольких минут нежданно-негаданно очутился на улице Сент-Оноре, таща на себе ношу, как измученный долгим рабочим днем посыльный.

Добравшись до пансиона, я заперся на ключ и задернул шторы. Снял серый чехол с картины, и взору моему предстало полотно Риго: Nunc dimittis во всем своем великолепии. И сердце мое бешено заколотилось при мысли, что я выручу за него миллионы. Я накрыл Риго покрывалом и спрятал его под кровать. А на следующее утро, по прочтении всех газет, добытых мной из киоска, располагавшего большим их разнообразием, обнаружил, что картина моя называется La Présentation de Jésus au Temple[37], а написана она была в 1743 году неким Гиацинтом Риго. И ценится она на вес золота. Вот те на. Оказалось, что она принадлежала Людовику XV до тех пор, пока не перешла в мою безраздельную собственность.

Оставшиеся дни моего пребывания в Париже прошли для меня под знаком слов, произнесенных старцем Симеоном при виде святого младенца. В то же время я готовил для нас с Риго надежный план побега. Звонкой монеты у меня было предостаточно, и я мог себе позволить роскошь просить об одолжениях и покупать молчание. Через пять дней (не хочу докучать вам подробностями сугубо профессионального характера), сполна оплатив оказанные услуги, я отправился домой. В гостях хорошо, а дома лучше. Там я собственными руками соорудил новую раму, вставил в нее картину и повесил на стену в гостиной. Гиацинт Риго. Отсутствие эстетических достоинств, вопиющая историческая неточность, совершенный анахронизм без какого-либо соответствия археологическим данным. Однако, представьте себе, сознание того, во сколько этот холст оценен, наполнило меня восторженной к нему любовью, подобной той, коей был охвачен старец Симеон, произнося свое «Ныне отпущаеши» при обстоятельствах, в которых я надеюсь не оказываться еще долгое время, пусть даже мне случится уверовать в бога. До сих пор изумляюсь разгильдяйству жандармерии.

С течением времени я узнал много любопытного: таинственный Гиацинт Риго не был окутан покровом тайны, а пользовался значительной известностью. Звали его Жасинт Ригау-и-Серра, а родился он в Перпиньяне в то время, когда этот каталонский город и все его окрестности еще не были подарены Испанией Франции[38]. Это меня заинтересовало, и я обнаружил, что в Перпиньяне есть музей Риго[39], где хранится его автопортрет[40], по слухам очень знаменитый, хотя я его никогда не видел. И решил, что мне необходимо его приобрести; а преимущество моей работы состоит в том, что прицениваться ни к чему не нужно. Для предварительного ознакомления я отправился в Перпиньян, обзавелся порядочным количеством денег в час, когда на двух тамошних рынках шла особенно оживленная торговля, и, заплатив за входной билет, как законопослушный гражданин, через некоторое время стоял перед портретом. Что и говорить, удивил он меня изрядно! Мы с Ригау похожи как две капли воды. Мы до такой степени неразличимы, что со дня того культурного похода у меня складывается впечатление, что я живу в музее и вишу на стене в зале с красными обоями, я нарисован на картине в дурацкой шапочке, похожей на тюрбан, и улыбаюсь в полрта подозрительно насмешливой улыбочкой. На выходе мне показалось, что сторож машинально попытается остановить меня, не дать мне сбежать с портрета, висящего в красной комнате охраняемого им музея.

Наверное, уже пора мне вам признаться: несмотря на то что я представился как Ферриол, это не настоящее мое имя, а лишь дань уважения моему святому покровителю. На самом деле меня зовут так же, как и Ригау: Жасинт. Меня это тревожит, сам не знаю почему. Да, можете звать меня Синто[41].

Вышло так, что я превратился в человека более утонченной культуры. С тех пор как картина Ригау оказалась у меня, мои цели и увлечения изменились. На сегодняшний день у меня скопилась целая коллекция пластинок и компактных дисков, посвященная премудрому Симеону и его Nunc dimittis. Другой такой коллекции нет нигде во всем мире, ведь все ее составляющие были собраны мной в торговых центрах и специализированных магазинах, у антикваров, в музейных лавках… Ах, как же я тоскую по дому и по моим сокровищам… Следует заметить, что я не потратил на них ни гроша: я не вложил в них ничего, кроме кусочков жизни, но как проклятый работаю и учусь для того, чтобы создать все то, чего пока не существует. Что и считаю благороднейшим стремлением.

Попытка завладеть автопортретом, несколько столетий назад написанным Ригау и по непонятным причинам продолжающим висеть в музее, нечаянно привела меня к досрочному выходу на пенсию. Вышло так, что этой попыткой моя профессиональная деятельность и закончилась.

Все началось (или продолжилось) в музее Риго в Перпиньяне. Я уже все подготовил, чтобы завладеть своим автопортретом. Я уже стоял посреди зала с красными обоями и внимательно вглядывался в картину. Скажу вам честно: я был изумлен, что Ригау, жившему в семнадцатом веке, удалось так точно меня изобразить. Просто невероятно. До такой степени, что один из немногих забредших в музей посетителей бросил на меня укоризненный взгляд, который, казалось, говорил: «куда это направился Риго, или забыл, что его место на холсте», а я в то время думал: «ведь это даже не фотография, это сам я на картине». Понимаете? Такое ощущение, когда не знаешь до конца, где ты и кто ты. И вот, когда в зале других посетителей не было, я подошел к картине поближе: вот так штука!.. Я подошел к ней так близко, что хоть и вижу по вашим глазам, что вы мне не верите, но я оказался внутри, на картине, в шутовском тюрбане, а прямо передо мной, из комнаты с красными обоями, с изумлением глядел на меня я сам. А может быть, со страхом. И тут, чуть-чуть скосив глаза, я понял, что вижу уже не красные стены музейного зала; передо мной снова был мой двойник, в покрытом пятнами художническом фартуке, и смотрел на меня широко раскрытыми глазами. Вместо дурацкого тюрбана голова его была повязана косынкой, наверное, для того, чтобы не пачкать волосы краской. Близнец глядел на меня пристально, как будто изучая модель перед тем, как приступить к работе. Держался он преспокойно. Я, напротив, перепугался.

– Откуда вы взялись? – спросил он с упреком.

Я указал на холст, над которым он работал, но увидел, что на нем изображен пейзаж или набросок пейзажа на заднем плане для еще не написанного портрета.

– А? – настаивал художник.

– Из… Из Перпиньяна. Я был в Перпиньяне.

– Mon Dieu![42] Но ведь мы в Париже.

Он был не особенно испуган. Я же, напротив…

– Этого я и опасался, – сказал я.

Нас окутало густое молчание, перемешанное с запахом масляной краски. Пытаясь как-нибудь разрядить обстановку, я заговорил:

– Меня зовут Синто. Жасинт.

– Как и меня. – Он внимательно на меня взглянул. – И вы моя точная копия.

– Это вы моя точная копия.

– Какая разница. Но откуда вы взялись?

Нелегко было объяснить ему, что я пришел из еще не наступившего времени… Особо он мне не поверил, но и не обеспокоился.

– Послушайте, Жасинто: я путешествую в созданных мной пространствах. Я иногда по-настоящему в них исчезаю… Мне кажется, что я имею на это право. Но ваши рассказы о путешествиях во времени…

Итак, мой двойник ничуть не скрывал, что путешествует внутри своих картин. Только некоторых картин, впоследствии признался он. Но есть нечто еще более невероятное…

– Что же?

– То, что вы вылитый я.

– Может быть, вы и я – один и тот же человек.

– Bêtises[43].

– Необязательно. Меня зовут Ригау, как и вас.

– Не только Жасинтом?

– Меня зовут Синто Ригау-и-Серра.

– Шутки шутите. – Он поглядел на кончик кисточки, на котором было чуть-чуть засохшей краски. И положил кисть на стол. – Вы тоже родом из Перпиньяна?

– Нет, из Баньолеса.

– Это не так уж далеко от Перпиньяна[44]. Вы художник?

– Нет. Я профессиональный вор.

Он замолчал. Потом поглядел мне в глаза и рассмеялся:

– Как и я!

– И вы? Но вы же художник!

– Да, но когда назначаю цены на картины… храни меня святой Ферриол.

Честно говоря, я не знал, подшучивает он надо мной или нет. И на всякий случай посмеялся немного, одними уголками рта. Так, как смеется человек, не знающий, куда себя девать.

И тут я понял, что тоскую о том, что оставил позади. А может быть, меня пугала неизвестность? Что бы это ни было, того, что произошло после, я так до сих пор и не осознал.

Я вышел из мастерской Ригау, не прощаясь, но вместо того, чтобы попасть на парижские улицы стародавних времен, увидел, что иду по проселочной дороге, изъезженной колесами телег, где все пропитано запахом свежей соломы. «Вот так штука», – сказал я себе и обернулся назад, чтобы вернуться в мастерскую Ригау, но там было только поле и стоящие рядами снопы, не лишенные некоего очарования. За моей спиной вставало солнце и грело мне затылок, становилась видна моя тень. Передо мной, еще чуть поодаль, виднелись первые дома незнакомого поселка; а посреди дороги, метра за три от меня, стояла, подбоченившись, красавица-крестьянка и насмешливо улыбалась:

– Куда вы собрались с эдакой тряпицей на голове?

Инстинктивно, чтобы не становиться посмешищем, я попытался стянуть с головы тюрбан, но ничего у меня не вышло, он будто прирос к моей коже.

– Где мы? – спросил я вместо ответа.

– Еще один… – И вздохнула, набираясь терпения. – А где же нам, по-вашему, быть?

– Об этом-то я вас и спрашиваю.

– И тоже на «вы» меня зовет.

Я подошел к девушке поближе. Должен признаться, была она необычайно привлекательна, и уходить от нее мне никуда не хотелось.

Я оглянулся назад, на солнце, встающее из-за расположенного немного в стороне холма, и вздохнул полной грудью.

– Как давно я не чувствовал запаха свежескошенной пшеницы!

– Да-да. И росы, и коровяка, не так ли?

Она протянула мне руку, как будто приглашая следовать за ней вдаль к восходящему солнцу. Тут непонятно откуда послышался звук усталых шагов. И я чуть было не столкнулся с человеком, который появился внезапно и шел мне навстречу. Он остановился передо мной, как будто хотел продемонстрировать свою невероятно безвкусную рубашку в цветочек.

– Вы здесь недавно? – обеспокоенно спросил он.

– Да. А кто вы? И где мы?

Мужчина не ответил. Со лба его катился пот. Он подошел ко мне вплотную и на ухо прошептал: «Задолбало меня все; задолбало до печенок, да еще и жара. И постоянно, понимаете, всегда одно и то же!»

Вид у него был настолько измученный, что вопреки всем правилам хорошего тона я последовал велению сердца. И незаметно стащил серебряную авторучку, кончик которой высовывался из кармана его рубашки в цветочек. Он даже и не заметил. А ручка-то и вправду была серебряная!

Когда крестьянка взяла меня за руку и изящным жестом пригласила следовать к восходящему солнцу, человек в рубашке в цветочек уже исчез незнамо куда.

* * *

Что тут сказать!.. Да, я тоскую. Однако в здешней атмосфере вынужденного безделья я ощутил невыразимую свободу. Я потерял счет дням, поскольку время остановилось. Я не могу сказать, грустно мне или весело. Когда крестьянка манит меня улыбкой, плетусь за ней на Ослиный холм. И у меня уйма времени для того, чтобы писать серебряной авторучкой на шершавой и грубой бумаге обо всем том, что было мною прожито до того, как я попал сюда. У меня остались воспоминания, и я записываю их и потому тоскую. Все у меня хорошо, и, вспоминая прошлое, я хотел бы сказать nunc dimittis servum tuum, Domine, secundum verbum tuum in pace[45]. Да, ведь проникновенные слова старца Симеона на самом деле значат, что мне пора уже умереть. Но повторить их вслух я не решаюсь, потому что в глубине души умирать я не хочу; мне это неприятно. Живу ли я в двух измерениях? Кажется, нет; но должен признать, что не могу разобраться, что было до и что после, и, перечитывая то, что написал, не понимаю, о чем это, будто теряю память. Да, это именно так: я не отличаю прошлого от будущего. Говорю, что тоскую по дому, но не знаю, где он. Однако в то же самое время я, словно старец Симеон, чувствую, что мне очень нужно вручить душу святому Ферриолу и молить его о том, чтобы по благости своей он позволил смиренному рабу своему уйти с миром с этой уродской проселочной дороги, от трижды проклятой свежескошенной нивы с запахом утренней росы, аминь. Я слышу, на ней раздаются шаги.

* * *

– Хотите, я провожу вас до Ослиного холма?

– Чего? – промычал человек в тюрбане, запихивая в карман кипу мятых бумаг.

Она протянула ему руку:

– Пойдемте со мной?

– Я, кажется, был там уже много раз? – неуверенно протянул мужчина. – Правда?

Крестьянка покачала головой и не ответила, как будто постоянная болтовня ей наскучила. Но для ее спутника ее движение осталось незамеченным: он как зачарованный оглядывал окрестности. И словно бы нехотя из глубины души его вырвались слова:

– Ах, что за аромат! И какие краски, это солнце на востоке! Ах, видел бы это Риго…

– До чего вы мне смешны со своим солнцем, – с некоторым раздражением перебила его крестьянка. – Нас это солнце припекает, пока мы пашем, сеем, жнем, молотим да веем. А когда в нем и вправду есть нужда, оно прячется в тумане.

Вдруг она поглядела мужчине в глаза и залилась смехом. Смех у нее был переливчатый, как песня. Он взял крестьянку за руку, счастливый, что такая женщина позвала его на прогулку. И в приливе поэтического восторга провозгласил: «Вперед, крестьянка молодая: день долог, в путь, пока свеча не догорела!»

И они зашагали навстречу восходящему солнцу.

Серебряная пуля

Белобрысый поприветствовал восемьдесят пять человек; те ждали его у Дворца, машинально и без блеска в глазах помахивая национальными флажками. И снова сел на место с обреченным видом человека, устраивающегося поудобнее на электрическом стуле. Министр полиции, расположившийся на переднем сиденье на почтительном расстоянии от него, недовольно запыхтел и постучал в стекло, отделявшее белобрысого от надежно защищенного водителя.

– Давай-ка еще раз поприветствуй, – сухо скомандовал Министр полиции.

Он покорно огляделся вокруг и улыбнулся под восторженные аплодисменты и возгласы «Великий Рулевой» и «Благодетель Нации». Потом помахал рукой, как раз в тот момент, когда машина тронулась с места.

– Молодец.

Министр полиции поглядел на него и в ужасе разинул рот.

– У тебя родинка отпала! – провозгласил он, как будто речь шла о деле государственной важности. Белобрысый его проигнорировал и, улыбаясь, продолжал приветствовать народ. – Я сказал, отпала! – в ярости вскричал Министр.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю