355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Жан Жионо » Польская мельница » Текст книги (страница 8)
Польская мельница
  • Текст добавлен: 11 октября 2016, 22:52

Текст книги "Польская мельница"


Автор книги: Жан Жионо



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 9 страниц)

– А ваше собственное ремесло, – продолжал он, – в чем оно в конечном счете состоит? Найти законный способ переложить в ваш карман то, что лежит в моем. Есть ли в мире иное ремесло? Я считал вас более искушенным.

Я успел прикусить язык в то самое мгновение, когда собрался открыть рот в порыве мелкого тщеславия (настолько мне необходимо было блеснуть перед ним). Но я тоже не вчера родился. Довольно быстро я снова оказался в седле и, хотя держался там еще не совсем твердо, весьма изящно скрестил с ним оружие. Он без обиняков открылся передо мной с отвагой, с какой брался за любое дело. Впрочем, должен признать, все мои удары его не задевали: казалось, он был ими даже восхищен. С меня, как говорится, пот катил градом. Был ли он одним из тех пресловутых проходимцев, которые, как утверждали, встречаются иногда в главных городках дальних кантонов? Доподлинно выяснить это было трудно. Разве мы сами, к тому же многократно, не предлагали ему в десять раз больше того, чем он завладел?

Я в то время уже поддерживал отношения с одним старым прокурором из Гренобля, который лет тридцать назад полуофициально занимался одной очень темной историей деревенского преступления. Он мне про это рассказывал у де С., с которыми состоял в родстве и к которым приезжал проводить холодное время года. Это был очень тучный старик, теперь почти совсем не отрывавшийся от расставленных по его габаритам подлокотников кресла, но сохранивший необыкновенно живой ум; он именовал себя «глубоким знатоком человеческого сердца и любителем человеческих душ».

Случилось так, что я смог встретиться с ним через несколько дней после достопамятной непринужденной беседы.

– Все возможно, – благодушно сказал он мне, – и все это совершенно неважно. Делает ли этот человек дело?

Я спросил его, какое дело он имеет в виду.

– Способен ли он задать вам хорошую трепку и делает ли он это? А если он может это сделать, но не делает, то не ломайте себе понапрасну голову и благодарите Бога, все, сколько вас там есть: это знак его милости.

Я привык к его шуточкам и, нарушив его послеобеденный отдых возле огня, все же побудил его высказаться более определенно. Он на это охотно согласился.

– Лгал ли он, когда хвастал безграничной поддержкой властей? Нет. Ответил ли Государственный совет каким – либо отказом на его прошения? Нет. Переоценил ли он свое влияние на министра? Нет. Можем ли мы предполагать, вопреки его утверждениям, что он не имеет поддержки (и, возможно, власти, как вы все друг за другом прожужжали мне об этом уши) в высших сферах? Нет. Тогда, по всей видимости, это отъявленный злоумышленник, как вы и предполагаете, но столь высокого ранга, что всегда будет ускользать от ваших преследований и даже от самих намерений его преследовать.

Естественно, я не проронил ни слова.

– Разве вас лишили чего-нибудь, кроме чести? – прибавил он.

Никто больше не принимал г-на Жозефа за иезуита… Об этом забыли напрочь. Этим саном теперь пользовались только при попытках разжечь мучительную досаду г-на де К.

В кругу избранных довольствовались тем, что жалели бедняжечку Жюли. Это позволяло забыть о ее счастье, как о письме, отправленном по почте.

Она одевалась божественно красиво. Даже во время беременности ей удалось то, что все дамы именовали «чудом». Ее фигура совсем не была обезображена. В минуты слабости, когда глаза ее бывали полуприкрыты, она выглядела прекрасной, как сама любовь. Нам случалось даже озадаченно переглядываться.

Если в ней и оставалось что-нибудь от прежней ее необузданности, то лишь в открытых проявлениях нежности к г-ну Жозефу. В этом, перед кем бы то ни было, она не ведала ни меры, ни осторожности. Никто не брался в расчет, кроме него.

Она была на двадцать лет моложе супруга, но это был всего лишь вопрос календаря. Сколько наших амазонок отвергло бы своих кавалеров ради него! Если она доходила до крайностей в публичных свидетельствах своей любви, то и он сам в этом вел себя вполне определенно и недвусмысленно. Он не пропускал поводов положить руку на плечо жены, много раз он сам их выдумывал. А еще он иногда гладил ее рукою по щеке или же кончиком указательного пальца приглаживал ей волосы возле висков. Со времени своей женитьбы он никогда с ней не разлучался.

После рождения ребенка у Жюли, не знаю уж и откуда, появились в голосе новые интонации. Они возникали у нее, когда она разговаривала со своим малышом или с мужем. Это напоминало воркованье голубки. Таким же голосом она молилась.

Меня порой оставляли обедать на Польской Мельнице в обычные вечера, то есть не в дни приемов. Как только убирали со стола, Жюли говорила: «Помолимся Богу». И мы все, склонив головы, опускали глаза к скатерти.

Жюли читала «Отче наш», «Аве», литании, молитвы о странниках, застигнутых штормами и бурями, молитву об умирающих. Время от времени г-н Жозеф мягко просил: «Хватит, Жюли». Но она всегда находила людей, за которых следовало помолиться. Ее душа лишена была инстинкта самосохранения.

В один из вечеров мы втроем: она, ее муж и я – болтали о разных пустяках (все случилось незадолго до ее родов; мне это запало в память из-за страха, который я тогда ощутил). Стояло лето, и мы находились на террасе: мы с г-ном Жозефом в лучах света, который падал через открытую дверь гостиной, она же подвинула свое кресло в тень.

Не помню уже, в какой связи, она вдруг сказала: «Я не хочу быть счастливее, чем другие».

Это было, на мой взгляд, настолько неосторожное суждение о счастье, что мне почудилось, будто я услышал, как сам ад от него присвистнул где-то в глубине кленовой рощи.

Ребенка – это был мальчик – назвали Леонсом. Его раннее детство прошло очень быстро и очень хорошо. По правде сказать, все эти годы я был занят процессом, который г-н Жозеф вел против парижских компаний, завладевших Коммандери. Мы попеременно переживали то победы, то поражения; перья строчили вовсю, я проводил время в дороге, в бессмысленных поездках, в чем и следует искать причину недугов, которые теперь, в старости, меня мучают. Тогда-то я и заполучил очень неприятную болезнь ушей.

Я весьма удивился, когда заметил, что Леонс уже твердо стоит на своих ногах. У меня было впечатление, что он лишь вчера появился на свет. А ему было уже пять лет.

Мы своими процессами ничего не добились. Я, как говорится, отдал им лучшие годы жизни, а приобрел только некоторые связи, которые тогда завязал, да еще умение вести судебные дела (которое использовал несколько раз и для собственных интересов, но с осторожностью).

Несмотря ни на что, нам достались кусок бесплодной земли, служившей пастбищем, и овчарня, расположенная у оконечности холмов. Все вместе стоило около двух сотен экю. За исключением этого, Коммандери развеялось в прах. Но сам факт произвел большое впечатление на город. Крестьяне говорили про г-на Жозефа, что это «славный человек».

Я не уделил бы Леонсу и пяти минут внимания, если бы не сознавал того значения, какое придавал ребенку г-н Жозеф. Это был для него «Бог, который делал погоду». Я немало позаботился о том, чтобы досконально изучить мальчика.

Этот человек, с его страстями, со способностью к ненависти и с огромной жизненной энергией, день за днем с ангельским терпением воспитывал сына. Все началось задолго до того, как я взял на себя труд заметить, к чему это ведет.

Леонс сделался очень красивым мальчиком – и печальным.

Век клонился к легкости в чувствах. Он же продолжал помещать их на недосягаемую высоту. Он задыхался, истекал потом и изводил себя там, где другие шли по накатанной дорожке в мягких сапогах и в шелковой рубахе. В этом была отвага его отца и романтизм матери. И еще немало чего досталось ему от Костов. Среди прочего была и выдающаяся способность скрывать свои чувства. Понятно, и речи не шло о том, чтобы обратить ее себе во благо; он использовал ее лишь для того, чтобы полностью скрыть очень значительную сторону своей натуры – ее лучшую сторону. Поэтому отношения с ним всегда бывали испорчены, и испорчены непоправимо: ведь из-за отчаянной отваги (слагавшейся большей частью из гордости) он скорее позволил бы отрубить себе голову, чем выказать то, что могло принести ему успех или восхищение.

Он посвящал жизнь, целиком и совсем без остатка, идеалу, строго следующему форме и формуле, на земле обычно недостижимому (в этом круге понятий он обладал поразительной наивностью); у него были все желаемые силы, все терпение, все мужество, которые необходимы, чтобы непоколебимо упорствовать в своем решении, не принимая в расчет ни риск, ни опасность.

Его характер, необычайно твердый во всем, что касалось его фантазий, не позволял ему допускать никакой слабости, когда дело касалось того, чтобы напрячь все силы в попытках их воплотить. Он разрешал себе единственную слабость: одиночество, к которому склонял его нрав. Он мог сколь угодно долго жить один, но надо было быть лишенным малейших признаков ума, чтобы не обнаружить в нем необыкновенную жажду любви, скрывавшуюся под напускной презрительностью.

Воображение у Леонса было очень живое, и, должен сказать, много раз оно меня просто пугало. Этот юноша (ибо я распознал такую черту в его характере, когда он был еще юношей) не видел и так никогда и не увидел реального мира.

Он сам творил себе все, в чем нуждался: чистоту, верность, величие души. В абсолютном одиночестве, в которое он себя заключил, это было несложно. (Как он, питавший отвращение к легкости и настолько требовательный к себе, не замечал, что избрал тем самым самый легкий окольный путь?) Нужно одолеть огромнейшие трудности, чтобы жить в реальном мире: грязном, лживом и заурядном.

В пору первых сражений, которые молодой человек, наделенный его достоинствами, добрым именем, красотой и благородством, должен вести с миром (и там, где любой другой, похоже, мог добиться победы с закрытыми глазами), он проигрывал при каждом ударе. В нем были сила и ясность духа отца, но также и его необузданность (как и необузданность его дяди Жана), и страстное желание самых триумфальных побед, и потребность в какой-то торжественности, была та царская щедрость, которая жаждет излиться (с присущим этому кругу понятий отсутствием чувства меры, которое заставляло его добавлять к деньгам еще и любовь, дружбу, преданность, заставляло приносить себя в дар всего, без остатка, – то, что досталось ему от матери); но он происходил из семьи, проглядевшей глаза, в упор рассматривая смерть, и Жюли передала ему близорукость сердца, которая не позволяла ему увидеть, где же находится мишень. Все его удары били мимо цели. Пока заботливые родители, какими были его отец с матерью, заметили, что он слишком горд, чтобы звать на помощь, он успел обзавестись многими ранами, которые потом долго не заживали (самые глубокие из них даже гноились).

Само собой разумеется, если поразмыслить, это была естественная склонность, и все хорошо согласовывалось между собой. Наряду с настоящей мишенью, которой он никогда не замечал, он выдумывал себе мнимую мишень, которую и поражал без промаха. Поскольку он любил все прекрасное – я в этой связи думаю о манере пения Жюли, – то мир, который он творил из разных кусочков, был прекрасен в мельчайших своих подробностях; а поскольку он не был злым, то наделял существа, с которыми имел дело, в первую очередь самыми редкостными качествами. Он проводил свое время, разочаровываясь. Но дух отца побуждал его идти навстречу опасности с дерзостью и отвагой, исполненными презрения, а отчаянная повадка выражать это презрение, унаследованная от Жюли и Костов, вынуждала его по доброй воле попадать в самые ужасные капканы и находить смутную радость, чувствуя, как их зубья с лязгом ударяют его по самым незащищенным местам. Это приводило его противников в замешательство. Он приобрел привычку отыскивать в поражениях вкус победы.

Какая замечательная школа, если бы только ему суждено было спастись! Я думаю, к примеру, о себе! Рассчитаться со всеми после подобных испытаний – это дешево заплатить за полное право быть немилосердно жестоким.

Но он никогда не сводил никаких счетов. Если меня это удивляет, то я все же понимаю, что рассуждаю в данном случае на основе своего личного опыта; а он – он не мог сводить счеты ни с кем, потому что никогда не видел ни одного реально существующего мужчину, ни одну реально существующую женщину.

Или же если под влиянием особенно глубокой раны он старался поближе рассмотреть человеческое существо, которое ему ее нанесло, то впадал в противоположную крайность и, взяв за основу недостатки или пороки, к которым вы и я испытали бы величайшую и свободную от заблуждений снисходительность, выдумывал на потребу своему гневу (совершенно неукротимому) гнусных чудовищ – отвратительные карикатуры на наши самые естественные и распространенные мерзости.

Он был до того горяч, что я много раз видел, как он готов вот-вот погубить самого себя, подобно пылающей головешке, которая сама себя испепеляет.

Воображение до крайности распаляло вспышки его гнева. В сущности, они были всего лишь мгновениями, когда его вспыльчивость (которую никакое здравое суждение о делах реального мира не могло обуздать) забирала власть над его мускулами и нервами. Это состояние, в какое он нередко позволял себе впадать, причем самым прискорбным образом, заставило его в восемнадцать лет принять очень важное решение. Он чуть было не убил человека; по правде сказать, ничтожество, о котором никто бы и не пожалел, но для него – человека. Он попытался взять себя в руки, что ему и удалось. Но и это было не чем иным, как еще одним способом расходовать силы, я даже скажу – бросать их на ветер, ибо атака была стремительной, поединок закончился в два счета (он не успел и рукава засучить), произошел на виду у всех, на базарной площади, и завоевал ему все сердца и симпатии.

В пятнадцать лет он был гордостью приемов на Польской Мельнице. Восторженное доверие, с которым он встречал все и вся, сделало из него любимчика дам. Я ясно чувствовал, что иногда они бывали несколько смущены его прямотой, но, пользуясь ею в своих интересах, они к ней приноравливались. Однако я наблюдал и таких дам – из самых хищных и самых хитрых, – которые окружали себя всякими предосторожностями.

Жюли ела его глазами. Эта романтическая женщина вручила Леонсу что-то вроде полной доверенности на право прожить вместо нее героическую жизнь, какую сама она всегда мечтала прожить. И не для того, чтобы восстановить справедливость. Она вела с ним нежные беседы с глазу на глаз, во время которых далека была от того, чтобы говорить с ним как мать. Если бы можно было сделать из него фата, она бы этого добилась. У него, как у всякого молодого человека, возникали любовные связи, которые ровно ничего не значили, но в которых он всегда усматривал конец всей жизни и, как следствие, расплачивался за них по – крупному. Жюли ликовала и звала его «своим рыцарем печального образа». Она не замечала, что вместо того, чтобы приобретать в этих связях житейскую сметку и опытность, Леонс терял в них сокровища души.

Г-ну Жозефу было в ту пору между шестьюдесятью пятью и семьюдесятью годами, но ничто не могло заставить поверить в угасание его умственных способностей. Уж мне-то об этом кое-что известно. Он ошибся только в том, какое применение для них выбрал. Он снял камуфляж с главных своих орудий; отныне они не были направлены на подходы противника: он закладывал династию!

VI

Приготовьте все для большого веселья.

Да Понт – Моцарт.

«Дон Жуан»

Г-н Жозеф любил Леонса как свет своих очей. Он создавал ему империю. Я был у него главнокомандующим. И следовательно, хорошо знал об этой страсти, которой потворствовал как соучастник или сообщник – так он сказал в тот достопамятный зимний вечер. Он толкал меня в самую гущу сражения, и я давал гвардии приказ атаковать.

Тем не менее, когда я думаю об этом человеке, могучем и величественном, несмотря на свою худобу, который мигом всех нас скрутил, я снова вижу его в сапогах и со стеком, среди копий кадастров, исписывающим в неделю по четыре красных карандаша стоимостью в два су, вижу, как он рисует круги, звездочки и стрелы вокруг вожделенных земельных наделов, чувствую, что он был в те минуты игрушкой в руках судьбы, и задаюсь вопросом, не был ли он ею всегда.

Зимой и летом я должен был каждый день в пять часов утра являться в его кабинет. Он меня ждал. К тому времени он уже выпивал свой кофе. Мы просматривали описи и папки. На описях были отмечены копировки, порядковые номера и страницы счетных книг всех вклинившихся в земли Польской Мельницы кусков чужой территории, всех участков, затесавшихся среди наших полей, всевозможных треугольников, выступов, краев, откосов, извилистых линий, в которые упирались наши посевы. В папках находились полицейские дознания о владельцах этих наделов – помех для круговой вспашки, как он их называл. Но не станем обманываться: дело было вовсе не в затруднениях земледельцев и не в пашне; мне знакомы треволнения крестьян; он был лишен их.

Ошибались и те, кто думал, будто его привлекает благотворительность или выгода. Я тоже поначалу так считал; скоро я уже не знал, что и думать. Он немедленно выплачивал все до последнего гроша, не торгуясь, а потому платил высокие цены. Сумму, которая называлась наобум, он принимал сразу и безоговорочно. Эта поспешность позволила ему счастливо избегать презрения продавца (которое в нашем обществе так трудно выносить), поскольку у того немедленно возникала мысль, что его, несмотря ни на что, провели. В чем его еще больше убеждала лукавая улыбка г-на Жозефа.

Когда поместье Польская Мельница было основательно залатано, почищено, проглажено, гофрировано бороздами, устлано виноградниками, расцвечено фруктовыми садами, целиком восстановлено, мы начали охоту за соседскими землями.

Все было настолько полным жизни и безоблачным в атмосфере, созданной г-ном Жозефом, что я упустил из виду удел Костов, тот залог на недвижимость, который Жюли принесла в этом браке в приданое и который должен был довлеть в наследстве Леонса. Г-н Жозеф о нем не забывал, он неустанно размышлял над этим. Ведь он был слишком искушен в мирских делах, чтобы заблуждаться относительно доброй воли творца; нельзя представить себе, что есть возможность найти взаимопонимание и заключить полюбовное соглашение с кем-нибудь столь мало сговорчивым. Он не мог даже сказать себе: «Кто должен на срок, тот ничего не должен». Он оказался должником по переводному векселю на предъявителя, – по векселю, который в любое время мог ввергнуть его в совершенное банкротство, при этом даже вопроса не было о том, чтобы оставить ему хотя бы подушку, куда можно преклонить голову; тогда как каждый (и даже я в ту пору, когда считал его похожим на большинство смертных) видел его богатство в Польской Мельнице, раздобревшей и округлившейся, все его богатство составляли только Жюли и Леонс. Полюбить такую женщину (которая, впрочем, не выглядела безобразной теперь, когда ее любил мужчина) – это было не так уж трудно как раз по причине постоянно грозившего ей рока.

Я знавал ревнивцев, которые обрели вечный стимул для любви, узнав о существовании соперника, имеющего шансы на успех. Они превратились во всеразъедающие язвы великодушия.

Здесь, разумеется, речь не шла о банальных вещах: об экипажах, драгоценностях, будуарах, атласах или шелках; речь не шла и о пошлой изменнице, которую в конечном счете эти заурядные подношения, никак не сопоставимые по ценности с духовным настроем, создаваемым ими, обманывают куда более основательно, чем она сама когда-нибудь сумеет это сделать в своей простенькой материальности. Речь шла о той Жюли, которая, выбившись из сил, уже сдалась на милость всеобщего презрения, и о великодушии, которому никакая чрезмерность в проявлении чувств никогда не могла бы воздать в должной мере в лице неотразимого Дон Жуана из тьмы.

Вот почему г-н Жозеф не тратился на рысаков, на грумов, на пелерины и меха; но он ничего не жалел ради поводов для надежды. Их он и скупал во всех лавчонках; он покупал их и у нас. Именно для того, чтобы дать Жюли повод надеяться, он поверг г-на де К. и тем же ударом заставил покорно склониться все наши головы. Именно с этой целью он держал в узде все почтенные семейства нашего кантона и заставлял их раз в неделю под щелканье бича носиться по кругу в его гостиных или же степенным шагом кружить возле кресла его жены, вокруг его сына; с этой же целью он скупал целые территории.

Все династии, на которые я до тех пор работал, в конце концов находили себе предел в какой-нибудь точке пространства или времени. Их распространение останавливала в один прекрасный день живая изгородь из ивняка или же слова «resquiescat in расе».[17]17
  Да почиет в мире (лат.).


[Закрыть]
Вселенная г-на Жозефа не ограничивалась горизонтом, каким бы он ни был, поскольку он ни во что не ставил пошлое содержание вещей, а довольствовался исключительно тем видом, какой они имеют. Издали холмы сияют лазурью. Лишь когда приблизишься к ним вплотную, они превращаются в груды раскаленной земли и в пустынные нивы. Г-н Жозеф не приближался к своим владениям вплотную и держал в удалении от них Жюли и Леонса. Несмотря на все свои копии кадастров, он наслаждался своей собственностью так, как если бы взирал на все с Сириуса.

И несмотря на нотариальные акты, на объединенные им земли, по которым плуг и борона лучшего земледельца прокладывали путь по тверди далеко, насколько хватает глаз, создаваемое им царствие было совсем не от мира сего. Оно было из чистой и незамутненной лазури, заключившей Жюли и Леонса и готовой вскоре заключить потомков этого измученного преследованиями рода в круг пространства, обустроенного во имя земной надежды.

Если хорошенько пораскинуть мозгами, это был величайший акт презрения, который он мог совершить по отношению к судьбе. Ведь всем хорошо известно, что человек, который любит, позволяет себе подобную роскошь в присутствии объекта любви и ради него, особенно при тех обстоятельствах, в каких находились г-н Жозеф, Жюли и Леонс. Сознание своей полной зависимости не только от рыболовного крючка, но даже от обыкновенной черешни, как это доказали события, не давало его сердцу ни минуты покоя. Невозможно любить без постоянного напряжения (или без оглядки), когда знаешь, что самая малюсенькая из мошек в любое время может погубить существо, в котором заключена вся радость твоей жизни. Г-н Жозеф, безусловно, был вынужден подпадать под власть самой отвратительной ревности. «Счастливы те, – должен был он себе говорить, – кто ревнует только к другим мужчинам». Я часто наблюдал, как он со странным выражением смотрит на Жюли. Он, должно быть, думал: «Я не могу ей доверять. Разве не была она уже предельно благосклонна к тому, что может в любую минуту отнять ее у меня?»

Она не устояла перед искушениями дьявола. У него сколько угодно тому доказательств. Он мог перебирать их в памяти хоть целый день; нельзя было обманываться на этот счет, даже принуждая себя к доверчивости. Это была абсолютная уверенность. По первому знаку, даже не от самой смерти, а при малейшем знаке ее приближения, она кинулась бы, очертя голову, ей навстречу с кокетливостью Костов; обесчестила бы и себя, и его с большой охотой, без всякой сдержанности и стыда, заставила бы говорить о себе, еще больше опозорила бы себя, без утайки выставила бы всем на обозрение свое предательство, обманула бы его у всех на глазах.

Наверняка г-н Жозеф обладал большим самолюбием. Я не верю, что существуют святые. Он слишком умно использовал свое положение в обществе, чтобы не быть высокого мнения о себе. Наконец, когда его самолюбие достаточно настрадалось, когда он старательно растравил свою рану в месте, которое не заживает, той мыслью, что его оставят в дураках, он начал страдать от любви, простой и незамутненной. Потерять ее и остаться в одиночестве! Найти ей замену, но в чем? (Даже речи не могло быть о том, чтобы спросить себя, кем он мог ее заменить; уж он насмотрелся на малышек вроде Софи и Элеоноры!) Не было другого выхода, кроме как перестать любить. Что он, я полагаю, и сделал. Но люди масштаба г-на Жозефа не переходят к следующему блюду, как все заурядные мужчины. Если такие люди и бросают кого-нибудь, то только повинуясь инстинкту самосохранения. Невозможно проведать о том, что они больше не любят. Им и самим это неведомо, но отныне они делают все, что нужно, чтобы выжить; жизнь их держит цепко; это должно быть очень неприятно.

Эти поля, этот двор, это королевство, что я говорю – эта империя, воздвигнутая вокруг Жюли, была материальной защитой ее счастья, которое он обеспечивал, таким образом, швейцарской гвардией и придворными; он сложил с себя полномочия духовного защитника от согласия ее на роковой удел, каковым он предполагал стать. Против этой ее потребности он оказался совершенно бессилен, она была у нее в крови, как у других в крови есть потребность быть шкурой.

Хотя для всех нас он всегда оставался выдающейся и блистательной личностью, ему от этого проку было мало! Единственное существо, перед которым он хотел бы блистать, не смотрело в его сторону. Вы до крайности удивили бы Жюли, если бы заявили ей, что она не любила своего мужа и не была ему верна: это она-то, которая жила только для него, старалась во всем ему угодить и обожала его с того самого вечера, когда он похитил ее из городского казино, вырвал из наших лап. Но г-на Жозефа не перехитришь. У его жены было прошлое, о котором он не мог забыть, о котором думал беспрестанно. Какая-нибудь мошка, или черешня, или рыболовный крючок вольны были в любую минуту отобрать ее у него. Она не из тех, кто кричит, отбивается, зовет на помощь и гибнет только на исходе последних сил. Ее любовь была направлена в эту сторону: она себя предлагала. Разве не она давала всевозможные авансы? Рок есть не что иное, как разумное начало в сущем, которое потворствует тайным желаниям того, кто, как кажется, становится его жертвой, но на самом деле призывает, увлекает и соблазняет его.

Забегая вперед, чтобы лучше показать, к чему привело лукавство этого редкостного образца, могу сказать: г-н Жозеф – и это было естественно, учитывая его возраст, – умер раньше Жюли смертью, в которой не было ничего, достойного порицания. Я вспоминаю несколько дней, предшествовавших его окончательному успокоению. Я находился возле его постели, был если не подавлен, то по крайней мере сильно расстроен и никогда не забуду один короткий разговор. Г-н Жозеф, с уже заострившимися чертами лица, выглядел очень спокойным и умиротворенным. Жюли не отпускала его руки и говорила ему о вечной жизни. «Уверен, что ее нет!» – сказал он. «Почему?» – спросила она тихим голосом. «Увидишь», – ответил он со снисходительной улыбкой.

Из-за чего-то, похожего на «благодать состояния», мне не верится, что г-н Жозеф когда-нибудь задумывался о том, что Леонс тоже несет в себе рок Костов. Он брал молодого человека с собой (с нами) при объезде полей изо дня в день и на весь день.

Мальчик был, надо сказать, очень хорош собой. Скрытный и мрачноватый, с лицом, которое дышало одновременно добротой и пылкостью, он был неотразим (если судить по той привлекательности, какой он обладал даже для меня). Глаза у него были в буквальном смысле слова как у газели, они загорались при малейшем проблеске чувства. Сильный, как турок, он явно всегда был готов предаться самой дерзкой отваге, но при этом всегда был любезен, почтителен, прекрасно воспитан.

Он превосходно ездил верхом. Службу прошел в спаги (в недавно созданных частях, которые имели в то время особенно парадный вид). Я знаком по меньшей мере с тремя местными молодыми дамами, которые предприняли путешествие в Тараскон, чтобы только полюбоваться на Леонса в красной форме.

Леонс познакомился с одной барышней, Луизой В. Она происходила из очень достойной семьи: промышленники и богачи В. воспитали свою единственную дочь, не избаловав ее и очень хорошо. Она была образованна и умна, к тому же очаровательна и, по всему видать, влюбилась в первый раз. Словом, по возвращении наш «рыцарь печального образа» прожужжал нам о ней все уши. Он и в разлуке хранил ей непоколебимую верность и употребил всю свою прямоту, презрение и возвышенные порывы на то, чтобы без обиняков высказать нашим глупышкам свое мнение об их поведении, чем весьма их раздосадовал и причинил им подлинные страдания. Он вкладывал свой мрачный пыл в ежедневную, иногда по два раза на дню, переписку, которую вел с Луизой, и буквально только и жил, что теми письмами, которые каждый день от нее получал.

Надо было наконец пригласить семейство В. в гости. Состоялся прием, во время которого г-н Жозеф выказал неподражаемую любезность и бесподобную обворожительность, а Жюли, впервые в жизни, пела перед всеми. Она потрясла нас до самой глубины души. Я выпил немного вина; я плакал. И я был не единственным; у всех у нас на глазах блестели слезы. Тут я немного приврал, но приврать необходимо, потому что иначе мне не передать торжественности (это слово отнюдь не кажется мне слишком сильным) этого дня. Даже В., которые прибыли из дальних мест, были у нас впервые и ничего, как я полагаю, не знали о судьбе Костов, были потрясены случившимся. Я имею в виду не только пение Жюли, всего лишь занявшее свое место в общей картине, они были потрясены той почти колдовской атмосферой, в какой все происходило. Все мы передвигались словно в аквариуме, с медлительностью, в которой было как бы сомнение в уместности малейшего нашего жеста. Даже наши пташки, иные из которых там были, утратили блеск своего оперения. Бог мне судья, если нельзя было обнаружить крупиц истинного чувства в их глазах! Леонс и Луиза, рука об руку, глаза в глаза, не видели никого, кроме друг друга, и хранили на губах, с самого начала и до конца, чудесную улыбку, грустную и счастливую.

У меня еще до свадьбы была возможность часто беседовать с Луизой. Г-н Жозеф оставался непреклонен в том, что касалось осмотра поместья, верхом на лошади, каждое утро. Он требовал присутствия рядом с ним Леонса. Тот даже не пытался его ослушаться. Он и в самом деле вел себя как мужчина, и в том, что имело отношение к его ухаживаниям за невестой, и в том уважении, какое он всегда проявлял к отцу. Впрочем, г-н Жозеф нуждался в бережном обращении и даже в некоторой опеке. Он перенес совсем крошечный апоплексический удар. Все нанизывали одно на другое разные уменьшительные словечки, но самое первое предупреждение он как-никак получил. В его возрасте оно не могло иметь другого смысла, кроме того, который был понятен всем. Ведь и у меня случались уже такие прострелы, что не только лошадь, но даже продолжительные пешие прогулки были мне противопоказаны. Впрочем, мне перевалило тогда за пятьдесят.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю