Текст книги "Детство хозяина"
Автор книги: Жан-Поль Шарль Эмар Сартр
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 5 страниц)
Отношения его со всей «бандой» складывались прекрасные. Он спел им песенку «Свадьба Реббеки», которой Эбрар научил его в прошлые каникулы, и все в один голос заявили, что он классный хохмач. Войдя в раж, Люсьен высказал несколько язвительных суждений о евреях и рассказал о Берлиаке, который был страшно скуп: «Я всегда спрашивал себя, ну почему он такой жмот, ведь невозможно быть таким жмотом. И вдруг в один прекрасный день понял: это у него еврейское». Все засмеялись, а Люсьен впал в неистовство: он чувствовал, что он действительно зол на евреев, а воспоминание о Берлиаке было ему глубоко отвратительно. Лемордан посмотрел ему прямо в глаза и сказал: «У тебя чистая душа». Впоследствии Люсьена часто просили: «Флерье, расскажи-ка нам что-нибудь веселенькое про жидов», и Люсьен рассказывал еврейские анекдоты, которые слышал от отца; стоило ему заговорить с еврейским акцентом, как его друзья начинали хохотать. Однажды Реми и Патенотр рассказали, что встретили возле Сены какого-то алжирского еврея и страшно напугали его, сделав вид, будто собираются бросить его в воду. «Я сказал себе, – заключил Реми, – какая жалость, что с нами нет Флерье». – «Может, это к лучшему, что его там не было, – перебил его Десперро, – ведь он наверняка швырнул бы еврея в Сену!» Люсьену не было равных в распознавании евреев на глазок. Идя с Гигаром по улице, он часто толкал его локтем: «Сразу не оборачивайся, этот маленький толстяк за нами – еврей!» – «Да, – говорил Гигар, – у тебя на них нюх!» Фанни тоже терпеть не могла евреев; по четвергам они вчетвером поднимались в комнату Мод, и Люсьен пел им «Свадьбу Реббеки». Фанни помирала со смеху и просила: «Перестаньте, хватит, а то я сейчас уписаюсь». Когда он замолкал, она одаривала его счастливым, почти влюбленным взглядом. В конце концов в пивной «Полдер» с Люсьеном стали разыгрывать одну и ту же шутку. Всегда находился кто-нибудь, чтобы небрежно обронить: «Да… Флерье обожает евреев…» или «Леон Блюм, большой друг Флерье…», а все остальные замирали в ожидании, охваченные восторгом, затаив дыхание и раскрыв рты. Люсьен делался пунцовым и, стуча кулаком по столу, орал: «Провались они пропадом!», а вся компания корчилась от хохота и скандировала: «Клюнул! Клюнул! И наживку проглотил!» Он часто ходил вместе с ними на политические собрания, слушал профессора Клода и Максима Реал дель Сарте. Занятия немного страдали от этих его новых обязанностей, но, поскольку, судя по всему, Люсьен в этом году не мог бы рассчитывать на успех при поступлении в Центральную Школу, господин Флерье проявил к нему снисходительность. «Будет лучше, – сказал он жене, – если Люсьен как следует освоит профессию мужчины». После собраний у Люсьена и его друзей головы шли кругом, они вовсю духарились. Однажды – их было десять человек – им повстречался маленький смуглолицый человечек, который переходил улицу Сент-Андре-дез-Арт, на ходу читая «Юманите». Они прижали его к стене, и Реми скомандовал: «Брось газету». Тип стал было кобениться, но Десперро, зайдя со спины, обхватил его сзади и поднял, Лемордан же своей могучей лапой вырвал у него газету. Выглядело все очень весело. Человечек в ярости дрыгал ногами и со смешным акцентом кричал: «Пустите меня, пустите», а Лемордан между тем преспокойно рвал газету на мелкие кусочки. Но едва Десперро опустил человечка на землю, дело начало портиться: тот бросился на Лемордана и ударил бы его, если б Реми не успел врезать ему кулаком по уху. Человечек врезался в стену, но, зло глядя на них, повторял: «Грязные французы!» – «Повтори, что ты сказал», – сухо потребовал Маршессо. Люсьен понял, что сейчас произойдет что-то гнусное. Маршессо не понимал шуток, если они касались Франции. «Грязные французы!» – повторил метек. Получив чудовищную оплеуху, он, пригнув голову, кинулся на них, вопя: «Грязные французы, грязные буржуа, ненавижу вас, чтоб вы сдохли все, все, все!», обрушивая на них поток гнусных оскорблений с такой яростью, которой Люсьен и представить себе не мог. Тут уже они потеряли терпение и сочли себя обязанными взяться за него всем хором, чтобы дать ему хорошую трепку. Когда наконец они его отпустили, человечек с трудом прислонился к стене; он трясся, от удара кулаком правый глаз у него затек, они же, уставшие, стояли вокруг и ждали, когда он упадет. Тип скривил губы и сплюнул: «Грязные французы!» – «Тебе мало, еще хочешь?» – тяжело дыша, спросил Десперро. Человечек, казалось, не слышал: он вызывающе смотрел на них одним левым глазом и твердил: «Грязные французы, грязные французы!» Наступило минутное замешательство, и Люсьен понял, что друзья его готовы выйти из игры. Это оказалось сильнее его; он прыгнул вперед и ударил его изо всех сил. Он услышал, как что-то хрустнуло, а человечек посмотрел на него с жалким, удивленным видом. «Грязн…» – пробормотал он. Его опухший глаз стал похож на красный шар без зрачка; он рухнул на колени и замолк. «Надо мотать отсюда», – прошептал Реми. Бежали они долго и остановились только на площади Сен-Мишель; их никто не преследовал. Они поправили галстуки и, ладонями отряхивая друг друга, привели себя в порядок.
Вечер завершился тем, что молодые люди ни разу не упомянули о своем приключении и были особенно внимательны друг к другу: они отказались даже от той стыдливой грубости, которая обычно служила ширмой их чувств. Они вежливо беседовали, и Люсьен подумал, что они впервые предстали такими, какими, вероятно, бывали в кругу семьи; но сам он очень разнервничался, у него не было привычки драться на улице с хулиганами. Он с нежностью думал о Мод и Фанни.
Он никак не мог уснуть. «Я не могу, – думал он, – продолжать участвовать в их любительских выходках. Теперь все взвешено, и мне надо ввязаться в борьбу». Он чувствовал в себе серьезность и почти религиозную торжественность, когда объявил эту добрую новость Лемордану. «Решено, – сказал он ему, – я с вами». Лемордан похлопал его по плечу, и вся компания отметила это событие распитием нескольких бутылок. Они вновь обрели прежний свой грубый и веселый тон и ни словом не обмолвились о вчерашнем инциденте. И лишь когда они расходились, Маршессо, между прочим, заметил Люсьену: «А рука у тебя тяжелая!», и Люсьен ответил: «А что еще еврею надо!»
Через день Люсьен пришел к Мод с толстой бамбуковой тростью, которую купил в магазине на бульваре Сен-Мишель. Мод сразу все поняла. Она посмотрела на трость и сказала: «Порядок?» – «Порядок!» – улыбнулся Люсьен. Мод казалась довольной; сама она скорее симпатизировала левым, но душа у нее была широкая. «По-моему, – объявила она, – в каждой партии что-то есть». Весь вечер она часто ерошила ему волосы на затылке, называя маленьким фашистом. В один из субботних вечеров Мод почувствовала себя сильно уставшей. «Я должна пойти домой, – сказала она, – но ты можешь подняться ко мне, если дашь слово, что будешь умницей: ты возьмешь меня за руку и будешь очень добрым со своей маленькой Мод, которой сейчас так плохо, ты будешь рассказывать ей интересные истории». Люсьен не чувствовал в себе особого энтузиазма: комнатка Мод наводила на него тоску своими следами заботливо скрываемой бедности, она походила на комнату прислуги. Но упустить столь благоприятную возможность с его стороны было бы преступлением. Едва войдя, Мод бросилась на кровать, вздыхая: «Уфф! Как хорошо», затем, часто заморгав и слегка вытянув губы, посмотрела Люсьену прямо в глаза. Он прилег с ней рядом; прикрыв глаза ладонью и чуть раздвинув пальцы, она сказала ему, по-детски выговаривая слова: «Ку-ку, я тебя вижу, Люсьен, я тебя вижу!» Он чувствовал себя отяжелевшим и вялым, она вложила ему пальцы в рот, и он принялся сосать их, затем засюсюкал приторно-нежно: «Маленькая Мод больна, как она несчастна, бедная крошка Мод!» – и при этом ласкал ее тело; закрыв глаза, она улыбалась загадочной улыбкой. Наконец он задрал ее платье и… вдруг обнаружил, что они занимаются любовью; Люсьен подумал: «А все-таки я молодец». «Ну вот, – сказала Мод, когда они закончили, – если бы я только могла знать!» Она смотрела на Люсьена с мягким упреком: «Гадкий мальчишка, я думала, ты будешь умницей!» Люсьен сказал, что для него все это было столь же неожиданно, как и для нее. «Как-то само вышло», – сказал он. Она слегка задумалась и серьезно сказала ему: «Я ни о чем не жалею. Раньше, возможно, и было чище, но все было не так полно».
«У меня есть любовница», – думал Люсьен в метро. Он чувствовал пустоту и усталость и, казалось, весь был пропитан запахом абсента и свежей рыбы; сидеть он старался очень прямо, чтобы не прикасаться насквозь промокшей потом рубашкой к сиденью; тело его было словно вымазано простоквашей. Он повторил про себя: «У меня есть любовница», но чувствовал себя обманутым; что ему нравилось в Мод еще вчера, так это ее узкое и твердое лицо, у которого был такой одетый вид, ее тоненькая фигурка, гордый взгляд, репутация серьезной девушки, презрение к мужчинам, все, что делало ее столь своеобразной, личностью воистину другой, устойчивой и определенной, всегда недостижимой, со всем своим достоинством, целомудрием, своими шелковыми чулками, креповой юбкой, перманентом. И весь этот камуфляж рухнул в его объятиях, и осталась одна голая плоть; он приблизился к губам этого безглазого лица, такого же голого, каким бывает живот, вкусил от плода этого влажного тела. Он вновь и вновь видел это слепое существо, которое извивалось на простыне, зевая волосатой бездной, и думал: это были мы вдвоем. Они были единым целым, он не мог более различить свое тело, отделить его от тела Мод; никто и никогда не вызывал в нем столь острого, тошнотворного ощущения близости, кроме, быть может, Рири, когда тот показывал ему за кустом свою пиписку или когда, описавшись, лежал на животе, дрыгая ногами, с голой попкой, и дожидался, когда высохнут его штанишки. Вспомнив о Гигаре, Люсьен почувствовал некоторое утешение; он скажет ему завтра: «Я спал с Мод, старик, она великолепна, что-что, а это у нее просто в крови». Но ему было не по себе: погруженный в пыльную духоту метро, он болезненно ощущал наготу своего несчастного тела, совершенно голого под тоненькой кожицей одежды, голого и одеревеневшего рядом с этим священником, перед этими двумя пожилыми дамами; действительно, длинная, мокрая спаржа.
Гигар от души его поздравил. Он уже начинал порядком уставать от Фанни: «У нее чудовищный характер. Вчера она весь вечер на меня дулась». Оба сошлись в одном: да, конечно, подобные женщины должны существовать, так как нельзя же оставаться девственником до самой женитьбы, и что они, эти женщины, не больны и не корыстны, но привязываться к ним – большая ошибка. Гигар с воодушевлением заговорил о настоящих девушках, и Люсьен справился о том, как поживает его сестра. «Неплохо, старик, – ответил Гигар, – она говорит, что ты совсем забросил старых друзей». – «Знаешь, – добавил он чуть небрежно, – я очень рад, что у меня есть сестра: ведь тогда на многое в жизни смотришь иначе». Люсьен был с ним совершенно согласен. В дальнейшем они часто беседовали о юных девушках, ощущая, как души их переполняют нежные поэтические чувства, и Гигар любил повторять слова одного из своих дядей, пользовавшегося большим успехом у женщин: «Возможно, в своей жизни я не совершил ничего хорошего, но от одного Господь меня уберег; я скорее дал бы отрезать себе руку, чем тронул невинную девушку». Они вновь стали бывать у подруг Пьеретты. Пьеретта очень нравилась Люсьену, он говорил с ней, как старший брат, слегка поддразнивая, и был признателен ей за то, что она не обрезала своих длинных волос. Его очень поглощала политическая активность, утром по воскресеньям он продавал «Аксьон Франсез» перед собором де Ноилли. В течение более чем двух часов Люсьен ходил вверх-вниз по улице с выражением твердости на лице. Девушки, выходящие с мессы, иногда стреляли в него своими красивыми честными глазками, и тогда Люсьен, чувствуя себя чистым и сильным, позволял себе слегка расслабиться и улыбался в ответ. Он сказал ребятам, что уважает женщин, и был рад найти у них столь желанное ему понимание. Кстати, почти у всех были сестры.
Семнадцатого апреля Гигары устроили вечеринку с танцами по поводу восемнадцатилетия Пьеретты, и Люсьен, естественно, был приглашен. С Пьереттой они уже были большие друзья, она называла его своим кавалером; он подозревал, что она немножечко в него влюблена. Госпожа Гигар пригласила тапера, так что вечер обещал быть очень веселым. Люсьен станцевал несколько танцев с Пьереттой, затем пошел к Гигару, который принимал своих друзей в курительной. «Привет, – сказал Гигар, – по-моему, все знакомы друг с другом: Флерье, Симон, Ванусс, Ледуз». Пока Гигар называл имена своих товарищей, Люсьен увидел, как какой-то высокий молодой человек с рыжими кудрявыми волосами, молочно-белой кожей и густыми черными бровями нерешительно направился к ним, и гнев обуял его. «Что нужно здесь этому типу? – спрашивал он себя. – Ведь Гигар прекрасно знает, что я не выношу евреев!» Он развернулся и поспешно, чтобы избежать скандала, вышел из комнаты. «Кто этот еврей?» – спросил он чуть погодя Пьеретту. «Это Вейль, он учится в Высшей Коммерческой Школе, они с братом вместе занимаются фехтованием». – «Я страшно боюсь евреев», – сказал Люсьен. Пьеретта издала легкий смешок. «Но это исключительно милый мальчик, – сказала она. – Проводи меня в буфет». Люсьен выпил чуть-чуть шампанского и не успел даже поставить бокал, как он очутился лицом к лицу с Гигаром и Вейлем. Метнув на Гигара испепеляющий взгляд, он отвернулся. Но Пьеретта схватила его за руку, и Гигар подступил к нему с вполне простодушным видом. «Мой друг Флерье, мой друг Вейль, – сказал он непринужденно, – вот я вас и представил». Вейль протянул руку, и Люсьен почувствовал себя ужасно скверно. К счастью, он вспомнил вдруг Десперро: «Уж Флерье наверняка швырнул бы этого еврея в Сену». Вложив руки в карманы, он повернулся спиной к Гигару и вышел. «Я не смогу больше бывать в этом доме», – думал он, спрашивая в гардеробе свое пальто. Гордость его была уязвлена. «Вот что значит твердо придерживаться принципов; становится невозможным жить в обществе». Но на улице спеси у него заметно поубавилось, и на душе стало очень тревожно. «Гигар, должно быть, взбешен!» Он покачал головой и постарался сказать себе убедительно: «Он не имел права приглашать еврея, если собирался пригласить меня!» Но весь гнев его куда-то улетучился, с чувством мучительной неловкости он вспомнил удивленное лицо Вейля, его протянутую руку и начал уже склоняться к примирению: «Пьеретта, наверное, думает, что я хам. Я должен был пожать ему руку. В конце концов это меня ни к чему не обязывало. Надо было сдержанно поздороваться и тут же уйти – вот как следовало поступить». Он спрашивал себя, возможно ли было еще вернуться к Гигарам. Он подошел бы к Вейлю и сказал: «Извините меня, я себя плохо чувствовал», он пожал бы ему руку и немного поболтал с ним вежливо. Но нет, было слишком поздно, его поступок был непоправим. «И кто меня просил, – с раздражением думал он, – демонстрировать свои взгляды людям, которые не способны их понять!» Он нервно пожал плечами: это была катастрофа. В эту самую минуту Гигар и Пьеретта обсуждали его поведение, Гигар говорил: «Он законченный болван!» Люсьен сжал кулаки. «О! – думал он в отчаянии, – как я их ненавижу! Как я ненавижу евреев!» – и попытался вложить побольше силы в созерцание этой своей бесконечной ненависти. Но она рассыпалась под его взглядом, и напрасно он старался думать о Леоне Блюме, который получал деньги от немцев и ненавидел французов, он не чувствовал в себе ничего, кроме уныния и безразличия. Люсьену посчастливилось застать Мод у себя. Он сказал ей, что любит ее, и несколько раз с какой-то яростью овладел ею. «Все кончено, – думал он, – я никогда не стану кем-то». – «Нет, нет! – говорила Мод. – Остановись же, мой большой непослушный мальчик, не надо, этого нельзя делать!» Но затем она все же сдалась: Люсьен хотел целовать ее тело всюду. Он чувствовал себя порочным ребенком, ему хотелось плакать.
На следующее утро в лицее при виде Гигара у Люсьена защемило сердце. Вид у Гигара был замкнутым и сосредоточенным, и он притворялся, что не замечал его. Люсьен был так взбешен, что не мог даже вести записи. «Скотина! – думал он. – Скотина!» После уроков Гигар подошел к нему, он был бледен. «Если сейчас он начнет читать мне мораль, – подумал Люсьен в страхе, – я его ударю». Они стояли какое-то время друг против друга, уставившись на носки своих туфель. Наконец Гигар заговорил изменившимся голосом: «Извини меня, старик, я не хотел тебя обижать». Люсьен вздрогнул и недоверчиво посмотрел на него. Но Гигар продолжал через силу: «Я познакомился с ним в манеже, ты понимаешь, ну, в общем, я хотел… мы фехтовали вместе, он приглашал меня к себе, но, я понимаю, я не должен был так делать, не знаю, как все получилось, но, когда я составлял приглашения, я не подумал, что…» Люсьен молчал, слова не приходили ему в голову, но он чувствовал, как снисхождение начинает переполнять его. Гигар добавил, опустив голову: «Ну так, это недоразумение…» – «Да, конечно, простая оплошность, – сказал Люсьен, похлопывая его по плечу. – Я прекрасно знаю, что ты сделал это не нарочно». И он продолжил великодушно: «Впрочем, я тоже хорош. Я вел себя, как какой-то хам. Но что поделаешь, это сильнее меня, я не могу до них дотронуться, это что-то физическое, у меня такое чувство, как будто на руках у них чешуя. А что сказала Пьеретта?» – «Она смеялась, как сумасшедшая», – сказал Гигар жалобно. «А этот тип?» – «Он все понял. Я объяснил ему, как мог, и через четверть часа он отчалил». Он добавил, все еще сконфуженный: «Родители сказали, что, в сущности, ты был прав, ты не мог поступить иначе, так как вопрос касался твоих убеждений». Люсьен просмаковал мысленно слово «убеждения», ему хотелось изо всех сил сжать Гигара в своих объятиях. «Все это ерунда, старик, – сказал он, – сущая ерунда, главное, что мы остаемся друзьями». По бульвару Сен-Мишель он спускался в какой-то необыкновенной экзальтации: ему казалось, что он не был больше самим собой.
Он говорил себе: «Странно, но это уже не я, я не узнаю себя!» Было тепло и спокойно; вокруг гуляли люди с первыми весенними улыбками удивления на лицах; и эту мягкую безвольную толпу стальным клином рассек Люсьен, он думал: «Это уже не я». Еще вчера это я было каким-то большим, раздутым, похожим на ферольских кузнечиков насекомым, сейчас же Люсьен чувствовал себя ясным и цельным, как хронометр. Он вошел в «Ля Сурс» и заказал перно. Компания не посещала «Ля Сурс», потому что здесь было полно метеков; но сегодня метеки и евреи не доставляли неудобств Люсьену. Среди этих оливкового цвета тел, шумевших глухо, как овсяное поле под ветром, он чувствовал себя необыкновенным, грозным, подобным чудовищно ослепительно блестящим часам, прислоненным к стулу. Он повеселел немного, узнав маленького еврея, которого «Ж. П.» поколотили в прошлом семестре в коридоре факультета права. На маленьком чудовище, толстом и задумчивом, не осталось уже никаких следов от побоев; помятое на некоторое время, оно вновь приняло свою естественную округлую форму, но на нем отпечаталась какая-то непристойная безропотность.
В эту минуту у Люсьена был счастливый вид: он зевнул сладострастно; луч света щекотал ему ноздри; он почесал нос и улыбнулся. Была ли это улыбка? Или скорее легкое колебание, которое родилось где-то там, внутри, в дальнем уголке зала и затухло на его губах? Все эти метеки плавали в какой-то мутной, тяжелой жидкости, волны которой сотрясали их вялые тела, поднимали их руки, двигали их пальцами и едва заметно играли их губами. Бедняги! Люсьен даже жалел их. Что нужно было им здесь во Франции? Каким морским течением прибило их сюда? Напрасно они старались одеваться прилично, заказывая костюмы у портных с бульвара Сен-Мишель, они оставались всего лишь медузами. И Люсьен подумал, что он не был медузой, не принадлежал к этой смиренной фауне, он сказал себе: «Я просто нырнул сюда!» А потом вдруг он забыл и «Ля Сурс», и этих метеков, и он увидел спину, широкую и мускулистую, которая удалялась от него, исполненная уверенной силы, неумолимо погружаясь в туман. Тут же стоял Гигар, бледный, он провожал глазами эту спину, он говорил невидимой Пьеретте: «Да, но это же недоразумение!..» Почти невыносимая радость охватила Люсьена: эта могучая и одинокая спина была его спиной! И это произошло вчера! В течение одного мгновения ценой невероятного усилия ему удалось стать Гигаром, он видел свою собственную спину глазами Гигара, перед самим собой он испытывал унижение за Гигара и пережил приятное чувство испуга. «Это должно послужить ему уроком!» – подумал он. Обстановка переменилась: теперь это был будуар Пьеретты и дело происходило в будущем. Пьеретта и Гигар с озабоченными лицами вписывали в пригласительный билет чье-то имя. Люсьена с ними не было, но над ними довлела его могучая и непреклонная личность. Гигар говорил: «Ах нет, не это! Было бы смешно, с Люсьеном, который не выносит евреев!» Люсьен еще раз окинул взглядом и подумал: «Люсьен – это я! Тот, кто не выносит евреев». Эту фразу он произносил не впервые, но сегодня она звучала не так, как обычно. Совсем нет. Конечно, на первый взгляд это была простая констатация, как если бы кто-то сказал: «Люсьен не любит устриц» или «Люсьен не любит танцевать». Но не следовало заблуждаться на этот счет: любовь к танцам, обнаружить которую, вероятно, можно было бы и у этого маленького еврея, значила не больше, чем дрожь какой-то медузы; достаточно было хоть раз взглянуть на этого чертова жида, чтобы понять, что его любовь или нелюбовь принадлежали ему так же, как его запах, как отблеск его кожи, и что они исчезли бы вместе с ним, как морганье его тяжелых век и как эта его липкая и сладострастная улыбка. Антисемитизм же Люсьена был совсем иного сорта: безжалостный и чистый, он торчал из него, как стальной клинок, опасный для вражеской груди. «Это, – думал он, – это… это святое!» Он вспомнил, как его мать, когда он был маленьким, говорила ему иногда особым тоном: «Папа работает у себя в кабинете». И фраза эта казалась ему магическим заклинанием, которое накладывало на него множество по-религиозному торжественных обязанностей, таких, как не играть своим воздушным ружьем, не кричать «Тарарабум»; и он ходил по коридорам на цыпочках, словно в каком-то соборе. «Пришел мой черед», – думал он с удовлетворением. Уже говорили, понизив голос: «Люсьен не любит евреев», и люди чувствовали себя парализованными, пронзенными целой тучей маленьких болезненных стрел. «Гигар и Пьеретта, – подумал он растроганно, – просто дети». Они сильно провинились, но Люсьену достаточно было лишь чуть-чуть показать зубы, и они тотчас в этом раскаялись, и заговорили шепотом, и заходили на цыпочках.
Люсьен во второй раз ощутил прилив восхитительного чувства уважения к самому себе. Но на этот раз ему уже не понадобились глаза Гигара: это в своих же собственных глазах он выглядел таким, в глазах, которым удалось наконец преодолеть цепи его телесной оболочки, его вкусов, привычек и настроений. «Там, где я искал себя, – думал он, – я и не мог бы себя найти». Сколько раз он пытался честно и детально исследовать все, что составляло его я. «Но если бы я не был тем, что я есть, то цена мне была бы не больше, чем этому маленькому жидку». Копаясь так в этой слизистой интимности, можно ли было найти что-нибудь, кроме тоски тела, гнусных заблуждений о равенстве, беспорядка? «Наипервейшее правило, – думал Люсьен, – не пытаться заглянуть в себя; нет более опасной ошибки». Настоящего Люсьена – теперь он знал это – следовало искать в глазах других, в робкой покорности Пьеретты и Гигара, в полном надежды ожидании всех тех, кто рос и созревал для него, этих юных подмастерьев, его будущих рабочих, ферольцев больших и малых, мэром которых он должен был когда-то стать. Люсьен почти уже боялся, ему казалось, что он гораздо старше самого себя. Столько вокруг людей ожидало его, и он, он был и всегда будет этим нетерпеливым ожиданием других. «Это и есть быть хозяином», – думал он. И он вновь увидел мускулистую и чуть сутулую спину и сразу вслед за этим собор. Он находился внутри собора и бродил бесшумно под процеженным витражами светом. «Да ведь это же я сам и есть этот собор!» Он остановил невидящий, напряженный взгляд на своем соседе, длинном, как сигара, коричневом и сухом кубинце. Нужно было найти точные слова, чтобы выразить это сделанное им чрезвычайно важное открытие. Он медленно и осторожно, словно стараясь не погасить зажженную свечку, поднес ко лбу свою руку, сосредоточился на мгновение в священной задумчивости, и долгожданные слова пришли сами, он прошептал: «Я имею право!» Право! Это было чем-то из области треугольников и окружностей; оно было настолько совершенным, что даже и не существовало вовсе; можно было сколько угодно раз пытаться описать циркулем окружность, и ничего это ровным счетом бы не изменило. Целые поколения рабочих могли скрупулезно выполнять указания Люсьена, они были не в состоянии исчерпать его права распоряжаться; права, они были вне существования, как математические объекты или религиозные догмы. И вот чем в сущности был Люсьен – огромной совокупностью обязанностей и прав. Долгое время ему казалось, что существовал он в силу какого-то случая, как его продукт; но ошибка эта была лишь следствием его неумеренных размышлений. Задолго до его рождения ему уже было уготовлено место под солнцем, в Фероле. Давно – гораздо раньше даже женитьбы его родителей – его уже ждали; и если он пришел в этот мир, так только лишь затем, чтобы занять это место. «Я существую, – думал он, – потому что имею право существовать». И наверно, впервые взору его открылась предназначенная ему светлая и славная судьба. Он поступит в Центральную Школу (раньше или позже, это не имело никакого значения). Он бросит Мод (она все время хотела спать с ним, это становилось невыносимым; их перемешанные тела испускали в эти знойные душные дни начала весны запах чуть подгоревшего кроличьего фрикассе. «И потом, Мод – ведь она для всех, сегодня моя, завтра кого-то другого, во всем этом нет никакого смысла»); он поселится в Фероле. Где-то во Франции жила чистая, светлая девушка, похожая на Пьеретту, юная провинциалочка с ясными глазами, которая сохраняла для него свою невинность; она пыталась иногда представить своего будущего господина, этого ужасного и ласкового мужчину; но ей никак это не удавалось. Девственница, какими-то сокровенными тайниками своего тела она признавала право Люсьена быть ее единственным обладателем. Он женится на ней, она будет его женой, и это самое трогательное из всех его прав. Когда же вечером медленными и торжественными движениями она станет раздеваться, это будет как принесение жертвы. Он обнимет ее со всеобщего одобрения и скажет: «Ты моя!» То, что она поднесет ему, она будет обязана поднести лишь ему одному, и акт любви станет для него сладострастной инвентаризацией всех этих благ. Его самое трогательное право, самое интимное право на уважение своей плоти и на подчинение даже в своей кровати. «Я женюсь молодым», – подумал он. Он решил, что у него будет много детей; затем он стал думать о работе отца: ему не терпелось продолжить ее, и он спрашивал себя, а что, если господин Флерье вдруг умрет.
Часы на улице пробили полдень, Люсьен встал. Метаморфоза была завершена: всего лишь час назад в кафе вошел нежный и робкий подросток, а выходил из него мужчина, один из хозяев Франции. Люсьен прошел несколько шагов и вступил в залитый лучами славы яркий французский день. На углу улицы Эколь и бульвара Сен-Мишель, подойдя к писчебумажному магазинчику, он посмотрел в зеркало: он надеялся увидеть на своем лице то непроницаемое выражение, которое так восхищало его в Лемордане. Но зеркало отразило лишь щуплое надменное личико, которое совсем не казалось грозным. «Я отпущу усы», – решил он.