Текст книги "Жизнь актера"
Автор книги: Жан Маре
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 20 страниц)
11
В том же 1939 году мне много раз предлагали сниматься в кино. Хотелось дебютировать удачно. Из-за болезни я пропустил первый фильм, сценарий которого меня очень заинтересовал, – «Ночь в декабре».
В другой раз это был «Человек, который ищет истину» с Ремю. Автор сценария Пьер Вольф заведовал отделом критики в крупной газете. Он счел необходимым предупредить меня, что, если я откажусь сниматься, он меня «утопит». Именно поэтому я отказался, хотя охотно работал бы с Ремю. Наконец, меня пригласили попробоваться на роль де Грие в «Манон». После просмотра продюсеры и режиссер заявили, что я скорее Дантон, а не де Грие.
Жан, возмущенный таким забавным утверждением, написал стихи.
Как мне сделать, чтоб тело светилось твое,
Источая и мирру и амбру,
Чтобы ангел, одетый в костям де Грие,
В этой студии вышел из кадра.
Им, несведущим, не понять,
Что душа твоя – снег и огонь – все на свете,
Что не зубы красивые нужно искать,
А накинуть на ангела сети.
Доказательство
От смеха, право, умереть не диво,
Как видят люди образ де Грие!
Ведь чтоб понять, что истинно красиво,
Достаточно взглянуть в лицо твое.
И, бурю чувств открыв в покое мнимом,
Вдруг осознать – все мрак, небытие,
Когда светило лучезарное твое
Сияет и горит неугасимо.
Божественный огонь в тебе живет,
Перебирают боги струны твоей лиры,
Поэтому столь чист, прозрачен звук ее
И лишь она секрет твой раскрывает миру.
Когда страдаешь ты – нет хуже ничего...
Наверно, колдовство тому причиной.
Стихи мои не в силах победить его,
Я их стыжусь: прости меня, любимый.
Страдание, о котором пишет Жан, было связано с моими зубами. Он повел меня к своему дантисту, и тот, сделав рентген, хотел удалить мне все зубы. В двадцать четыре года! Какая драма! У этого дантиста работал молодой сотрудник, которого заинтересовал мой случай. Он предложил заняться моим лечением. Готовый на все, я согласился. Он лечил каналы всех моих зубов. Позднее я ушел на войну с временными пломбами.
А Жана моя болезнь вдохновляла на создание стихов.
Недостойный поэт
Ты, как можешь, борешься с болью
И на ребенка походишь более
Или на зверя. Ко мне ты подходишь,
Глаз, полных упрека, с меня не сводишь:
«Ведь в карманах твоих уж, конечно, секретов немало,
Помоги же, всесильный поэт!»
Так глаза говорят – они тронуть могли бы и скалы,
Я не в силах помочь, разрывается сердце в ответ.
Этой ночью
Я в объятъях твоих этой ночью хотел бы уснуть,
Но ты стонешь, Жанно, и жестокая боль не проходит.
Меж тобою и мною незримый любви призрак бродит,
Я сквозь стену готов в простыне проскользнуть.
Твоя мерзкая болезнь
Ты шагаешь взад-вперед,
Ног твоих следы целую.
Боль же, что в тебе живет,
На себя взять не могу я.
Если б знал, какой напев
Пели феи королевам,
В замках усыпляя всех,
Пой я голосом сирены.
Погрузил бы в забытье
Эту боль я осторожно.
Но увы! Ничем ее
Успокоить невозможно.
Так пусть стократ воспета мной,
Живущая в устах прекрасных,
Когда пером взмахну я властно,
Уснет, довольная судьбой.
Ненормально
Когда Жанно от боли сам не свой,
Он как цветок, под пламенем поникший,
Иль мечущийся в клетке зверь лесной,
Которому сейчас весь мир чужд остальной.
Пакт заключить готов я с чертом иль с Всевышним,
Чтоб снова увидать ожившим
Того, кто радость воплотил собой.
Осенний олень
Пока твоя любовь любовь мне не открыла,
Считал, что правильно в игру играю я,
То старая игра была в «они» и в «я» —
Венера в Лувре, что на подиуме застыла.
Но то была тень тени, жил мертвец во мне,
Фавн бронзовый, в котором нет желанья,
Неистовство, на бедность подаянье,
Безумца семяизвержение во сне.
Так не вини ж меня за то, что жду в томленье
Я дара твоей юной красоты,
Когда со мною рядом дремлешь ты,
А я тобой любуюсь в упоенье.
Ах, пусть болезнь покинет твой альков
И мне вернет сей дар благословенный,
Чтоб не был я, как тот олень осенний,
Настороженно ждущий рога зов.
Прости меня (Глупее быть нельзя!)
Как часто жизнь несет страданье!
Жизнь – это лишь любовный круг.
Жизнь требует хранить молчанье,
И в ней нельзя ходить вокруг.
Нельзя идти ни перед нею,
Ни внутрь нее нельзя войти.
Сегодня я наказан ею.
О боль зубная, отпусти!
Жизнь может быть живой и мертвой,
Ты побежден иль победил.
Закрыл ты дверь свою сегодня,
Решил я – сердце ты закрыл.
Портрет
Соединившее нас небо, умоляю,
Пусть Жанно будет завтра здоров,
Пусть болезнь превратится в любовь,
И любовь эту я воплощаю.
Я был
Зачем же дантист ? Ведь есть
Все – фильмы, бюсты, любовь,
Но горестных мыслей не счесть,
И печально течет в жилах кровь.
Что я делал с тех пор, как я есть?
Каждый день, каждый миг, вновь и вновь?
Был художником, вот и вся честь.
Жан решил перенести на экран «Трудных родителей». Он нашел продюсера. Съемки должны были начаться в сентябре.
Да здравствует мой король
Я в сентябре прекрасный фильм снимаю,
Орлом взлетит он, над законами паря,
Как он волнует нас, как силы в нас вливает
Меня же Богом сделал он, хранящим короля.
Жан должен был осуществлять режиссуру, Ивонна де Бре – играть роль, написанную для нее, Марсель Андре, Габриэлла Дорзиа – свои роли, я – свою. Ни продюсер, ни оператор не хотели приглашать Алису Косеа на роль девушки. Они считали ее слишком старой и не обладающей необходимой для роли чистотой.
Жан рассказал о своем проекте Капгра, директору театра, где была поставлена пьеса «Трудные родители».
– Почему ты не сказал мне об этом раньше? Я хочу быть твоим продюсером.
– Потому что мы не можем пригласить Алису.
– Но это же ясно. Я все прекрасно понимаю. Я свяжусь с твоим продюсером.
Капгра стал главным инвестором фильма. Декорации готовы, приглашены актеры, операторы, технический персонал. Вдруг Капгра заявляет:
– Теперь или Алиса будет играть, или фильма не будет.
Все убиты. Что делать? Кто-то предлагает сделать пробы с Алисой. Пусть она убедится сама.
В назначенный день Алиса не явилась. Меня послали за ней. Она отказалась ехать, заявив, что делать пробы со мной, молодым дебютантом, естественно, необходимо, но она достаточно снималась в фильмах, чтобы обойтись без этого. Я возвращаюсь на студию. Жан звонит ей и объясняет, что пробы необходимы для оператора, чтобы он смог сделать хорошие крупные планы. Она соглашается. Я возвращаюсь за ней.
Оператор честно старается сделать ее моложе, используя газовую ткань, вырезанную и продырявленную бумагу. Во время просмотра Алиса находит себя прелестной, молодой, очаровательной.
Мы же считаем, что она выглядит, как Вольтер в Ферне [14]14
В Ферне старый и больной Вольтер провел последние годы жизни.
[Закрыть].
Что делать? Нужно, чтобы кто-то сказал ей правду. Никто не решается.
Я беру это на себя, бросаюсь с головой в воду: отвожу улыбающуюся Алису в сторонку. Вскоре ее улыбка превращается в гримасу, потом исчезает совсем. Помня, как она относилась к Жану в последнее время, я отважился сказать ей все, даже то, что не следовало бы говорить женщине.
Она измучила Жана во время создания его новой пьесы «Пишущая машинка»: предлагала поставить третий акт на место второго, второй на место первого, не давала окончательного ответа, будет ли она играть в пьесе, считая, что ей лучше сыграть в «Парижанке», или в новой пьесе Салакру, или же в «Федре», или еще не знаю в каких других, – и все это она говорила, спокойно обмакивая сухарики в чай. Короче говоря, Жан совершенно упал духом. А этого я не мог допустить.
Декорации разобраны, контракты расторгнуты. О фильме не может быть и речи.
Мы с Жаном уезжаем в Сен-Тропе. Уже тогда это было экстравагантное место. Чтобы поддержать тон, нужно было соответственно одеваться. Мы остановились в маленьком отеле «Ле Солей», куда по ночам доносилась музыка с танцплощадки «Пальмира». Модная песенка называлась «Сомбреро и мантильи» в исполнении Рины Кетти.
Этот шум мешал Жану спать и работать. Мы перебрались в другой отель «Аиоли». Его хозяином был один из наших друзей, Ж.П. Хагенауэр. Номера в «Аиоли» со вкусом обставлены, и мы чувствовали себя здесь, как в особняке. Однажды утром к нам в отель зашли мои товарищи, одетые так, будто собрались уезжать, и сообщили, что они мобилизованы.
– Мобилизованы? Почему?
– Как почему? Ты не знаешь, что объявлена война?
Я ничего не знал. Мы с Жаном не читали газет и не придавали значения распространяющимся слухам.
– Но если вы мобилизованы, то и я, наверное, тоже.
– Какое у тебя мобилизационное предписание?
– Не знаю.
– У нас шестое.
Наверное, у меня такое же, так как мы примерно одного возраста. Мы решили ехать. По дороге остановились в Лионе. Все прервали отдых, свободных номеров в гостинице не было. В конце концов мы нашли один ужасный – с простынями, цветом и толщиной напоминающими картон.
Добравшись до площади Мадлен, я убедился, что не только мобилизован, но еще и опоздал на свой сборный пункт, находившийся в Версале. Я позвонил матери. Она была в отчаянии, и мне пришлось сделать крюк, чтобы проститься с ней. Как Жану, так и ей я предсказал, что вернусь через неделю. Я не верил фактам: войны не может быть. Это какой-то чудовищный обман. Я оставил машину Жана на одной из улиц Версаля, неподалеку от центра, и собирался сообщить об этом Жану, чтобы он ее забрал.
Опоздал не один я. Мне выдали военную форму, не сделав выговора. Офицеры жаловались, что у них мало легковых машин. Я предложил «Матфорд» Жана. Они с радостью согласились. На машину прикрепили фальшивый военный номер.
Вечером я вернулся в квартиру на площади Мадлен. Мы поужинали с Коко Шанель, которая изъявила желание быть моей «крестной». Я отказался, дав ей понять, что хотел бы, чтобы она была «крестной» всей моей роты, и она согласилась. Конечно, она хотела, чтобы я простил ей историю с «Трудными родителями».
12
Мы отправляемся в путь в неизвестном направлении. Прибываем в Мондидье, в департаменте Сомма. Большая часть солдат спала в брезентовых палатках. Я сказал своим офицерам, что мог бы остановиться в той же гостинице, что и они, чтобы быть всегда под рукой, я могу сам платить за номер, поскольку они не имели права реквизировать номер для солдата. Они согласились. Как видите, для меня война началась весьма странным образом.
Я также оплачивал бензин для «Косули», нашей «Матфорд», поскольку мне было проще съездить на заправочную, чем просить талоны на бензин, полагавшиеся нашей роте. И потом, я мог пользоваться «Косулей» для своих личных нужд. Все это должно было вызвать ко мне антипатию товарищей.
Я начал работать над ролью в следующей пьесе – «Пишущая машинка». Мои товарищи издали наблюдали, как я разговариваю сам с собой, и принимали меня за помешанного.
Числился я в авиационной части: нечто вроде базы для «возможных» эскадрилий. «Возможных» потому, что самолетов мы никогда не видели.
Меня вызвал к себе лейтенант, командовавший единственной эскадрильей, которая была в нашем распоряжении. Он сказал:
– Когда носишь имя Жан Маре, следует доложить об этом своему командиру. Я видел вас в «Трудных родителях».
Из всех, кто находился на нашей, базе, только он один и видел пьесу. Этот случай послужил мне уроком скромности. То, как меня принимали в Париже и Сен-Тропе, почти заставило меня поверить в свою известность.
Я ответил офицеру:
– Господин лейтенант, если бы я осмелился представиться, а вы бы мне ответили: «Жан Маре? Ну и что из этого?» – хорошенький у меня был бы вид.
Так все узнали, что я актер. Они оценили мою скромность и стали относиться ко мне иначе. Военврач даже упрекнул однажды офицеров за то, что меня беспокоят ночью для выездов: «Малыш должен отдыхать».
Чтобы мне простили мое более чем ложное положение, я старался оказывать услуги.
– Твои родители живут в двадцати километрах? Я отвезу тебя туда... Тебе нужна почтовая бумага? Я привезу...
Постепенно товарищи стали воспринимать мои привилегии как должное.
Но самую большую роль сыграло то, что моей «крестной» была Коко Шанель.
В кармане я носил записку, которую Жан передал мне в Версаль после того, как я сказал ему по телефону, что уезжаю в пять часов. Я без конца перечитывал эту записку в ожидании новых писем.
«Мой Жанно, в пять часов случится самое ужасное. Обнимаю тебя всем сердцем. Клянусь, что сделаю невозможное, чтобы найти тебя».
Я увез с собой маленький бюст Жана, который Феноза вылепил для меня. В квартире на площади Мадлен он стоял на моем сундучке, под звездами из меди, которые я прикрепил на стену. Я никогда не расставался с этим бюстом. Так я обманывал себя и жил рядом с Жаном. Я обладаю странной способностью погружаться в сны наяву и просыпаться, только если окружающее меня интересует.
Я плохо понимал эту войну, я не принимал ее. Возможно, окажись я на переднем крае, я вел бы себя иначе? Наконец письмо от Жана.
« З сентября 1939 года.
Я только что получил твое письмецо, которое ты написал после того, как мы увиделись. Ты просишь, чтобы я его сохранил! Мой Жанно, твои письма даже из нескольких строк я ношу в кармане и живу только их ожиданием. Андре уехал, вернулся на свой пост. Я предложил Феноза пожить у нас, и сегодня он переедет. Жить стало очень тяжело, но я дал тебе обещание, и я сдержу его. Только ты увидишь бедного Жана, тонкого, как нитка. Доктор Коко поможет вернуть мне немного сил и веса. Я все еще не могу поверить, что это не дурной сон. Мне кажется, что вот-вот ты разбудишь меня, позвав из соседней комнаты. Дверь твоей комнаты все время открыта, и я хожу от предмета к предмету, от рисунка к рисунку. В моей памяти запечатлелась твоя фигура новобранца, на обочине дороги. Я должен был сдерживаться, а это была самая ужасная минута в моей жизни, если не считать той минуты, когда мы расстались с тобой у дверей «Максима». У меня так болят глаза, что я вынужден покинуть тебя. Ты знаешь, что я не расстаюсь с тобой ни на секунду.
Розали провела вечер у нас дома; что мы могли делать? Говорить о нашем сыне и ждать его. Вот моя единственная цель. Я закончу письмо завтра утром. Две строчки, чтобы попрощаться с тобой.
Что касается машины, очень важно, чтобы она оставалась у тебя. Благодаря ей у тебя хорошее место, и я отношу это на счет твоей удачи.
Повторяй себе без конца, что мое сердце бьется в твоей груди, твоя кровь течет в моих венах, что я гораздо менее одинок, чем многие другие, поскольку мы с тобой одно целое, несмотря на разделяющее нас расстояние.
Мой Жанно, я обнял твою маму за тебя, я буду часто навещать ее, не беспокойся. Молись. Я молюсь и ничего не меняю в своей молитве. Она та же, что и в Сен-Тропе.
Если это ожидание и неизвестность подорвут мое здоровье помимо моей воли, я знаю, что ты еще больше будешь любить своего бедного поэта, который был поражен молнией и на которого молния продолжает медленно падать. Заплатим же за то, что мы были слишком счастливы. Это дорого, но не слишком, когда я думаю о наших с тобой каникулах.
От тебя я жду мужества, это главное. Ты – жизнь, сила, радость, ничто не может тебя сломить.
Я никак не могу расстаться с этим письмом. Мне кажется, что я сомнамбула, что я придумал все это и что я найду тебя уснувшим под твоими маленькими звездочками. Я еще верю в чудо. Обнимаю тебя».
После этого письма вахмистр не переставал приносить мне новые. Иногда я получал от Жана три, четыре письма сразу. Поскольку Жан просил всех друзей писать мне, случалось, что на поверке мою фамилию выкрикивали двадцать раз кряду. Мне было неловко перед товарищами, многие из них совсем не получали писем. В конце концов я попросил, чтобы мне отдавали письма отдельно. Мою просьбу удовлетворили.
«Мой Жанно!
Я самый счастливый человек в мире. Существуют ли счастливые люди? Нас с тобой не может разлучить даже конец света. Это великая загадка. На следующий день после того ужасного дня я почувствовал удивительное спокойствие. Это была чудесная уверенность в том, что наши сердца, твое и мое, бьются, как волны, набегающие друг на друга. Это были волны нашей любви, поющие в тишине. Слава – ничто рядом с любовью. Наша слава в нашей любви.
«Я счастлив, что люблю тебя». Эта твоя маленькая фраза стоит того, чтобы дорого заплатить за нее. Благодаря ей я могу примириться с этой драмой и с этим тупиком, в который мы попали.
Мне жаль равнодушных людей, которым не дано любить всеми силами души.
Твой Жан».
«Любимый Жанно!
Я только что был у Коко. Она получила от тебя письмо и просила меня переехать к ней, чтобы мы могли вдвоем говорить о тебе. Так что я соберу чемодан и буду ночевать в «Рице». Ты можешь писать мне туда. Но я все равно буду заходить домой, чтобы пройтись по комнатам, я не могу отказаться от этого счастья. Это письмо не в счет. Я напишу тебе сегодня вечером из «Рица». Пережить этот дурной сон можно только ради тебя, ради нас, ради твоего сундучка со стихами. Нужно жить ожиданием чуда и молить наше небо».
« Суббота.
Мой Жанно!
Не могу удержаться и не написать тебе еще несколько строк. Я только что виделся с твоей мамой. Ты, конечно, догадываешься, о ком и о чем мы говорили. Я не могу покинуть нашу квартиру. Квартира – это ты, это твоя открытая комната, это дверь, под которую я просовывал стихи. Жанно, будем мужественными и терпеливыми. Небо нам помогает и защищает нас. Наше небо. Потому что у нас одно небо на двоих, и это небо нас не покидает. Я обожаю тебя».
Я нашел маленькую собачонку-метиса типа фокса, похожую на ту, что изображают на пластинках «Голос его хозяина», белую, с черным пятном на левом глазу. Я назвал ее номером нашей роты – 107-й. Ей было около трех месяцев. Я надел ей красный ошейник, а хозяйка отеля сшила ей голубой костюмчик. Эта собачка так привязалась ко мне, что я не мог оставить ее ни на секунду, потому что она тут же начинала скулить. Мне разрешали брать ее в машину. Солдаты ее обожали и в который раз прощали мне мои привилегии.
В Париже Жан предпринимал отчаянные попытки получить пропуск, чтобы приехать ко мне, и уговорить кого-нибудь отвезти его.
Коко Шанель заставила всю свою фирму работать на нашу роту: шить плащ-палатки, вязать свитера, перчатки. Все это Жан должен был привезти в первый свой приезд.
«Мой Жанно, да поможет нам наша звезда, чтобы я смог приехать в воскресенье, как Дед Мороз. Если мне это не удастся, я буду очень огорчен, но ты поймешь, что это не по моей вине, и ты сделаешь невозможное, чтобы приехать и забрать подарки. Коко просто молодец. Все в восторге от одеял, которые она сшила для вас. Они не похожи на те, что вам обычно посылают. Она хочет, чтобы у вас были такие накидки и шерстяные шлемы, которые ей самой было бы приятно носить, – двойные, не щекочущие и сохраняющие тепло, даже если намокнут. Надеюсь, офицеры будут в восторге от того, что она им приготовила.
Прижимаю тебя к своему сердцу».
В конце концов Жану пришлось ехать без пропуска. Друзья отказались его везти, опасаясь неприятностей. Он приехал с Виолеттой Моррис [15]15
Виолетта Моррис была гонщицей.
[Закрыть], которая была за рулем. По ее настоянию ей отрезали груди, поскольку, как она утверждала, они мешали ей при вождении машины. Она носила короткую стрижку и мужскую одежду. Мне сообщили, что приехали Жан и мой брат. Они приняли Виолетту за моего брата.
Виолетта уехала обратно. Жан остался в «Отель дю Коммерс», в котором я жил. Обратно он возвращался поездом.
Несмотря на огромные трудности, Жан приезжал ко мне каждое воскресенье. Его письма расскажут лучше меня о нашем счастье.
«Жанно, я видел счастье на твоем лице, а ты видел счастье на моем. Нет ничего прекраснее нашей звезды! Ничего чище, ничего необычней. Я не думаю, что дьявол осмелится встать между нами в воскресенье и преградить мне путь. А если это случится, я вновь обращусь к небу, и оно придет нам на помощь.
Мой Жанно, я ложусь, чтобы мечтать о нас, я прижимаю тебя к своему сердцу».
« Вторник.
Жанно, не удивительно ли, что я могу признаться посреди этой великой катастрофы: я совершенно счастлив?
Я начинаю думать, что наш добрый Бог создал в этом безумии, из этого безумия нечто совершенное. Все – комната наверху, комната внизу, синяя лампа, розы, заря – представляется мне шедевром, чудом без малейшего изъяна. Лица твоих товарищей казались выгравированными на медалях, потому что улыбки этих незнакомых лиц отражали твою доброту, твою приветливость, твое очарование.
Мой Жанно, я горжусь тобой, собой, нами. Это наша тайна.
Едва осмеливаюсь признаться в таком счастье посреди Вселенной, залитой слезами. А за окном поезда вижу твое лицо, устремленное ко мне, казавшееся самым прекрасным в мире портретом. Если кто-то прочитает это письмо, может сказать, что в нем отразилась вся легкомысленная и великолепная Франция. Франция сердечная и серьезная в своей радости. Я обожаю тебя».
Жан привез шотландские пледы с фирменным знаком Шанель, свитера, шерстяные шлемы, перчатки, индивидуальные термосы, сигареты. Вскоре стали приходить целые фургоны с вином, теплыми вещами и сигаретами.
Коко Шанель на этом не остановилась. Она узнала, кто из солдат женат и имеет детей, достала их адреса и послала на Рождество игрушки, платья, свитера, украшения. Она посылала женам и детям подарки от имени их мужей и отцов. Узнав у меня фамилии солдат, которые не получали писем, она решила и им сделать сюрприз, что стало причиной небольшой драмы. Один солдат, получивший посылку, поблагодарил свою жену, думая, что посылка от нее. Жена решила, что у мужа есть любовница. Бедняга пришел ко мне и стал расспрашивать, не я ли послал эту посылку.
– Умоляю тебя сказать мне правду.
И он рассказал о своем несчастье. Мне пришлось сознаться. Разумеется, тут же об этом узнала вся рота. Сколько я ни объяснял, что это сделала мадемуазель Шанель, все благодеяния приписали мне.
Я стал в некотором роде «неприкасаемым», причем до такой степени, что однажды вся рота объявила забастовку, чтобы добиться отмены грозившего мне наказания. Вот эта история.
Естественно, что некоторым из своих товарищей я отдавал предпочтение. Среди них старший сержант метеослужбы Люсьен Валле. Мы часто проводили время вместе. Он хорошо выполнял свою работу, но военная дисциплина давалась ему нелегко.
Однажды офицеры намекнули мне, что мне больше пристало проводить время с ними, а не с Балле. Я дал им понять, что предпочитаю общество солдат и старшего сержанта их компании. Через несколько дней меня предупредили, что полковник недоволен тем, что в нашей роте гражданская машина, и приказал ее убрать.
В одно из воскресений с Жаном приехал мой брат. Он перегнал «Матфорд» в Париж. Я стал водителем военной машины.
У нас со старшим сержантом была привычка «сматываться», то есть тайком ездить в Париж. Я ездил повидать Жана, а Валле – свою семью и любовницу. Теперь мы брали армейскую машину. Возвращались рано утром, до поверки. Но однажды был сильный туман, я попросил Валле сесть за руль, думая, что он водит машину лучше меня. В том, что это не так, я убедился, когда мы оказались в канаве. Мы никак не могли вытащить из нее машину. Пришлось остановить грузовик, который вытащил нас с помощью троса. Машина была более чем помята. Мотор работал, но при каждом повороте приходилось вылезать из машины и приподнимать ее, чтобы вернуть на дорогу.
Около восьми часов утра мы нашли открытый гражданский гараж, где нам выровняли вмятины, но вернуть машине прежний вид не удалось. Нужно было видеть эту бедную машину!
Мы вернулись в роту в девять часов вместо шести. Меня вызвал к себе лейтенант. Я оставил машину у КП. Вхожу в кабинет.
– Где вы были?
– У себя в комнате.
– Нет, вас там не было. За вами посылали.
– Во сколько?
– В восемь часов.
– Каждое утро я ухожу в шесть часов делать зарядку.
– Ладно. Где машина?
– У двери.
– Нужно ехать.
– Хорошо, господин лейтенант.
Увидев совершенно покореженную машину, он спросил:
– У вас была авария?
– Нет, господин лейтенант.
– Как нет? Да взгляните же на нее!
– Да, господин лейтенант.
– Да! Вы признаете, что у вас была авария?
– Нет, господин лейтенант.
– Вчера вечером машина была в нормальном состоянии. Да посмотрите же на нее, черт побери!
– Она всегда была такой, господин лейтенант.
– Вы что, принимаете меня за дурака?
– Нет, господин лейтенант.
– Итак?
– Итак, она всегда была такой, господин лейтенант.
С моей стороны было глупо отрицать очевидное. Но, отрицая все, я избегал других вопросов, на которые мне не хотелось отвечать. Меня посадили в «тюрьму», вернее, взяли под стражу, поскольку специального здания тюрьмы не было.
За несколько дней до этого события один солдат сломал ручку дверцы этой самой армейской машины. Решив, что это произошло по моей вине, наказали меня. Я безропотно принял наказание, но виновник сам признался. Все, не исключая офицеров, решили, что я снова кого-то выгораживаю. Мои товарищи устроили забастовку, требуя выпустить меня из-под стражи. Это всего лишь одно из многочисленных доказательств их дружбы.
В день демобилизации офицеры спросили:
– Теперь вы можете сознаться, кто разбил машину?
Я ответил улыбаясь:
– Дело в том, что она всегда была такой.
Но это произошло гораздо позже...
Пока что мы в Мондидье. Это было еще до истории с машиной. У меня украли моего маленького 107-го. Я был безутешен. В свой очередной приезд Жан подарил мне другую собаку, трехмесячную немецкую овчарку, которую я тоже назвал 107-й. Вскоре мы отбывали из Мондидье в Ами, это также в Сомме. Ами находится совсем рядом с Тиллолуа. Мы проходили через этот городок, направляясь к месту нового расквартирования. В Тиллолуа очень красивый замок XVI века. Офицеры обожают замки. Они решили остановиться здесь.
Нас встретила хозяйка – пожилая дама в чепце. Увидев меня, она воскликнула: «Жанно!» и бросилась меня обнимать.
Откуда эта дама знает меня? Наверное, это одна из знакомых Жана, которую я, как обычно, не узнал.
– Жанно, вы здесь у себя. Приходите, когда хотите. Если хотите здесь ночевать, питаться – будьте как дома.
– У вас хотели бы остановиться офицеры.
– Ни в коем случае. У них есть ордер на реквизирование помещения?
– Нет.
– В таком случае меня не заставят их поселить.
Мы покинули замок. Хозяйка отпустила меня, взяв слово вернуться. Мои офицеры недовольны. Это стало началом ухудшения наших отношений.
В Ами я снимал комнату с ванной, за которую платил сам. Машину у меня забрали. Я проводил дни за чтением, писал или рисовал у себя в комнате, навещал Терезу д'Эннисдаэль в ее замке, где меня шикарно принимали. Жан приезжал туда на выходные. Часто там бывали английские офицеры. На Рождество хозяйка дома – «Дама в чепце» – устроила большой праздник в нашу честь. В конце ужина англичане запели «Марсельезу». Тереза побледнела. Наклонившись к Жану, она сказала:
– Как, эта революционная песня у меня!
Все ее предки были обезглавлены в 93-м под звуки этого гимна. Что касается меня, я жил как в сказке. Вечера в замке, чепчик Терезы, отличавшиеся простой элегантностью залы, комнаты и такой успокаивающий огонь больших каминов. Если не считать ужина с английскими офицерами, мы почти не ощущали, что идет война...
Жан так же, как это было в Париже, писал ночью стихи, которые я находил утром в своих «башмаках» [16]16
Намек на рождественские подарки, которые дети находят в «башмаках», поставленных с вечера у камина.
[Закрыть].
В ночь Рождества явится Ангел,
Чтоб дать тепла тебе и мне,
Ибо он, как саламандра,
Может танцевать в огне.
Часто стихи перемежались рисунками.
Комната Элианы [17]17
Элиана – сестра Терезы д'Эннисдаэль.
[Закрыть]
Мы все трое тихо дремлем,
107-й, Жанно и я.
Сон – прекрасная поэма,
Если рядом спят друзья.
Ангел наш, легко принявший
Вид огня в честь Рождества,
Белые одежды снявши,
Сна сплетает кружева.
Он на нас навеет негу,
В злато обратит бревно.
Ангелы же за окном
Все из мрака и из снега.
Ангел, я к тебе с мольбой:
Пусть окончится война,
Не нужна нам трем она,
И в душе у нас покой.
* * *
Мой Жанно, мой любимый, мой сын,
Из груди сердце выскочит, верно,
Ибо знаю, ко мне мчишься ты
Из Ами в Тиллолуа, чрез Бёврень.
Как тебе удается, мой друг,
И солдатскую лямку влачить
В Сомме, где так тоскливо вокруг,
И быть светочем в этой ночи?
* * *
Проснулся я к жизни, а значит, к любви,
В тот день, когда повстречал я Жанно,
И рядом теперь лежат, как одно,
У камина туфли – его и мои.
Крик в пустоту
Все нас с тобою разделяет,
И все ж навеки мы вдвоем.
Сто клятв твоих в моем кармане,
Мои же носишь ты в своем.
И пусть повсюду катастрофы,
На почте письменный завал,
Тебе шлю огненные строфы —
Любви своей девятый вал.
Мой новый 107-й заболел. Жану пришлось отвезти его в Париж для лечения. Ветеринар привязался к нему и попросил разрешения оставить его у себя.
С тех пор как я перестал быть водителем, в роте не знали, что со мной делать. Никаких нарядов, никакой работы мне не поручали. Я был неприкосновенной личностью. Мои товарищи не разрешали меня беспокоить.
Однажды меня вызвал офицер.
– Вас переводят на другую работу, —сказал он. – Вы отправитесь в Руа, на колокольню. Это самая высокая точка в окрестностях. Будете наблюдателем. Ваша задача – сообщать по телефону, когда появятся немецкие самолеты.
И вот я устроился со своей походной кроватью в большом квадратном помещении самой высокой башни в деревне, как раз под колоколами, звонившими каждые четверть часа. Колокольня была высотой, думаю, метров шестьдесят. Я поднимался туда по винтовой лестнице из четырехсот пятидесяти ступенек. Было маловероятно, что я отличу немецкие самолеты от французских. Как я говорил, у меня очень слабое зрение, и я не знал, как выглядят те и другие.
На вершине колокольни был довольно широкий балкон. На балюстраде черной краской я нарисовал немецкие самолеты, чтобы облегчить себе задачу. В свою «жилую» комнату я принес керосинку, отвел уголок для кухни, отделив его от остальной части ширмой собственного изготовления, купил ткани, чтобы прикрыть походную кровать, из бутылей сделал лампы. На стены повесил фотографии Шанель, Жана, рисунки. Из ящиков смастерил письменный стол. Наконец, я пригласил Терезу д'Эннисдаэль на чай. Она вскарабкалась по четыремстам пятидесяти ступенькам в сопровождении своего сенбернара.
Чтобы сократить количество подъемов на башню, я договорился с рассыльным из булочной напротив церкви. Я спускал на веревке корзину, в которую клал список покупок и деньги.
По утрам я принимал душ в городской бане. Когда погода улучшалась, загорал на вершине своей колокольни. Жители Руа, которым было любопытно увидеть актера с колокольни, часто добирались до моего гнезда. Заслышав шаги, я поспешно одевался, чтобы меня не застали совершенно голым.
Ивонна де Бре подарила мне радиоприемник, редчайшую в то время вещь. Это был один из первых транзисторных приемников, конечно, американский, его можно было купить в магазине «Технические новшества». Я звонил по телефону девушкам, работницам почты в Руа, и клал трубку на радиоприемник, таким образом они могли слушать музыку. Благодаря этому девушки-телефонистки питали ко мне симпатию. И когда я просил соединить меня с номером Жана в Париже, меня соединяли, предупреждая, чтобы я не говорил, где нахожусь (они знали военные правила!).