Текст книги "Византия"
Автор книги: Жан Ломбар
Жанр:
Исторические приключения
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 25 страниц) [доступный отрывок для чтения: 10 страниц]
Поднятого, истомляя, понесли его грубые плечи маглабитов и понесли его местами, которые не узнавал он в своей муке, жалкий, изувеченный; не узнавал облика кварталов, пересеченных множеством улиц, где стояли толпы, рукоплещущие его казни; то были, несомненно, Голубые, сопровождаемые очень довольными Красными. Потянулись фасады дворцов, за ними форум Августеона, с четырехугольником портиков и статуей Юстиниана, ради потомка которого выкололи ему глаз, отсекли кисть руки и ступню ноги. Темный свод, визг ключей в заржавленных замках! Головокружительные, глубокие лестницы, бесконечные проходы, длину которых он едва ощущал, наконец, темница, мрачная, едва озаренная полоской сумеречного света – и его бросили туда, всего истекающего кровью, воющего от мук и, несмотря на увечья, все еще проникнутого жизнью!
IV
Открылись девять врат нарфекса Святой Премудрости. В озаренной дневным светом и паникадилами, спускающимися из девяти куполов на золотых цепях, внутренности храма виднелась толпа в одеждах и воинских доспехах со знаками могущества и силы. Чины духовные, государственные, монашествующие, военные переполняли базилику от боковых кораблей до галереи, касаясь самых сводов и как бы уносясь ввысь, в полете золотистых волн света, лившихся в разрезы окон. Патриарх сошел с амвона, увенчанного киборионом, осененным золотым крестом; а из наоса, в глубине окаймленного богатым иконостасом, закрывавшим престол в алтаре, освещенном окнами, продолжавшими круг на двух смежных овалах, – показались помазанники, много помазанников от всех церквей и во всевозможных мантиях. Здесь были епископы из Африки, смуглая кожа, орлиный нос и суровый вид которых так резко отличались от епископов Македонии, белокурых и приветливых; были монахи-островитяне и простые священники из-за Дуная, где они посвящали в христианство племена, еще исповедующие языческие мифы. Множество других священнослужителей стояли сплошной толпой, подобные стае болотных птиц, словно отдельное племя в сверкающих митрах, в облачении ряс, стихарей, епитрахилей и далматик, затканных необычными сложными узорами, драгоценные нити которых передавали оттенки заходящего солнца, переливы занимающейся зари. Колебанием крестов и хоругвей сбивалось острое пламя свечей, которое голубым и желтым сиянием расплывалось под сводами и бесследно исчезало в пространстве. В установленном порядке двинулась толпа по частям через корабли, нарфекс ко всем выходам и поспешно построилась снаружи. Народ склонился, крестясь, воспевая радостные похвалы, в которых слышалось и изумление.
Всколыхнулись стоящие в наосе чины, и задвигался балдахин, несомый над грозным обликом Самодержца, над его сурово нахмуренным челом, сверкающими глазами, белым орлиным носом, черной бородой, выделявшейся на пурпурном сагионе, поверх которого ниспадала перехваченная у плеча золотая, с золотыми узорами хламида. В сопровождении сановников величественно проследовал Самодержец с мечом в одной руке, с державою в другой, паря над лесом дрогнувших секир и золотых копий. И опустела Святая Премудрость, казавшаяся еще громаднее в своей пустоте, величавее возносились серединный и боковые купола; ярче обрисовалось пламя паникадил, прежде тускневшее, и раскрылись исшедшие из облаков фимиама красками начертанные лики: исполинские ангельские головы посреди скрещенных крыльев или крылатые ангелы на золотом фоне в прозрачных одеждах, вооруженные мечом и копьем; украшавший внутренний нарфекс исполинский Иисус, восседавший на троне со спинкой, увенчанной двумя тиарами, раскрывший Евангелие, устремивший голубые глаза свои на простершихся апостолов и ниже на лики Приснодевы, в рамках золотых кругов. Блестящая толпа выстроилась в иерархическом порядке: впереди всех Самодержец и войска его, ожидавшие снаружи, затем епископы Европы, Азии и Африки, наконец, простые священники и монахи. Из экзонартекса они проследовали на форум Августеон и обогнули миллиарии и статую Юстиниана; оттуда направились к Пропонтиде и через бронзовые ворота Монофирос проникли в выложенный плитами проход, окаймлявший отдельно расположенный дворец Магнавры, невдалеке от Великого Дворца, отделенного зубчатыми стенами; налево тянулись сады до самого моря, они шли и направо, опушая груду зданий с металлическими куполами и мраморными стенами, расцвеченными дневным светом. Дорога, выложенная плитами, обрывалась у скрещения других дорог, расходившихся во все стороны лучами; затем показался спуск, перерезающий карусель – Триканистерион, перед которой на лужайках верховые стражи с бичами объезжали лошадей. Вскоре обрисовался дворец Буколеон и против него гавань, укрепленная двумя плотинами, на которых остановилась пышная, величавая толпа.
Отбрасывая тени на поверхность вод, от набережной отплыли суда: высокая триера с золотой кормой и пурпуровыми парусами на единственной мачте, вокруг которой вилась поверху круглая галерея; другие триеры, приводимые в движение веслами гребцов, кряхтенье которых было слышно; медленные плоские барки, проворные паландрии, кливера которых трепетали от дуновения моря, раскинувшегося вдали. Во множестве устремились лодочки, стройные, скользившие по воде, подобно насекомым, и торчали из них головы гребцов, предлагавших свои услуги челяди, истекавшей из Великого Дворца в смиренном одеянии людей, почитаемых за ничто в Империи Востока.
Лодки переправили на триеры и барки Самодержца со свитой, Патриарха со свитой, в их тяжелых влачившихся одеждах. Много воинов разместилось на паландриях. Ничтожная челядь уселась в проворных лодках, и в едином взмахе поднялись и опустились все весла. Под начальством сановника, мелькавшего на пышной триере Константина V, флотилия отчалила, развернулась вширь, и полетела от берега, который исчезал в серебристых лучах солнца.
– Это ты! Я не ошибся!
Гараиви бросил весло, так сильно он обрадовался; человек прыгнул в его лодку, намеренный с ним плыть, и от этого нос ее погрузился в воду. Облаченный в одежду прислужника конюшен Самодержца, человек этот с важностью и презрением поправил свои плоские бакенбарды, едва оттенявшие его худощавое лицо.
– Да, я! И наряду с Палладием и Пампрепием буду облечен высокими степенями, я, Гераиск!
– Ты, Гераиск, который выдал Управду Константину V!
И насупилось под скуфьей изборожденное морщинами лицо Гараиви, потом он выпрямился, взялся за весла и стал догонять другие лодки, идущие вслед за флотилией, направлявшейся к берегу Азии, к окаймлявшему вход в Босфор Халкедону, где очерчивались вершины голубых гор.
Гераиск не обратил внимания на гнев Гараиви и снисходительно продолжал:
– Конечно, ведь дело Управды, о котором мы узнали первые, не принесло нам выгоды. Ты отрекся от нас, а православные закрыли перед нами двери Святой Пречистой; тогда мы рассказали все.
– И вас наградили степенями? – спросил Гараиви, замедливший ход своей лодки и на мгновение задержавший весла в воздухе.
– Степенями? Как тебе сказать, – отвечал Гераиск, – и да, и нет! После нашего признания об Управде нас пинали ногами в спину и били ключом по голове. Потом великий Папий Дигенис принял нас в число дворцовых слуг. В ожидании лучшего мы пока там. Палладий чистит овощи, а Пампрепий узды и седла в Великом Дворце, – в Фермастре – подвальном этаже. Там ровно ничего не видно, там всегда темь. И нас награждает пинками, бьет ключом по голове великий Папий.
Очевидно, это угнетало его, и он остановился, чтобы возобновить разговор с самодовольством особы, развалившейся на дне лодки и презирающей Гараиви, который продолжал грести:
– А я состою при конюшнях Самодержца. Я мою коней его, крашу их копыта в пурпуровый цвет и покрываю золотом, расчесываю их гривы и сплю на куче сена и соломы. Пинков и ударов ключом мне выпадает меньше, чем Пампрепию и Палладию, так как великий Папий редко посещает конюшни Константина V.
Весла свирепо разрезали волны; странно, что лодка летела, отдаляясь от флотилии, которая теперь плыла уже в открытом море; исчезли очертания судов, на взволнованной поверхности виднелись лишь верхи мачт, углы парусов и башенные части. Триера Константина V была еще видна хорошо, так как на ее борту, в золоте и пурпуре, сияли на солнце причуды Автократора и Патриарха. Первый – увенчанный сарикионом и в хламиде, второй – в тиаре и далматике, облегавшей его согбенное тучное тело. Их окружали силуэты сановников и помазанников; по триере расхаживал жирный, обрюзгший человек, покачивая напоминавшей перезрелую тыкву головой, в трубчатом уборе, украшенном пером цапли!
Гераиск умолк. Его взгляд дворцового слуги пренебрежительно покоился на Гараиви, который греб молча, с чувством удовлетворения, что Гераиск в его руках. Гараиви много размышлял после пленения и казни Сепеоса и пришел к заключению, что заговор – не тайна для власти, знавшей, что в день бегов Сепеос замыслил овладеть кафизмой, ведя за собой спафариев и Зеленых. Несомненно, что Константина V сначала предуведомили об этой попытке люди, которым было почему-либо выгодно привлечь его внимание к Управде; затем он убедился в этом сам путем тщательных розысков и тайного надзора за Сепеосом, неустрашимым, доверчивым и слишком откровенным. Гераиск, Пампрепий и Палладий знали тайну рождения отрока-славянина, и даже первые разгласили ее в Византии; все трое всегда старались выведать все, что говорилось здесь и делалось, ища случая создать себе выгодное положение. Когда эти люди предложили ему примкнуть к ним, то в порыве просветления, достойном его восторженной души, он, прежде всего, открылся Гибреасу и отстранился от них потому, что они пользовались дурной славой, падавшей тенью даже на тех, кто общался с ними. Закрылась пред ними Святая Пречистая в тот день, когда Гибреас склонял православных и Зеленых поддержать притязания Управды. Разве не могли они подслушать его слов и повторить их Константину V? С того дня они исчезли. И увлекаемый наитием, отправился в своей лодке Гараиви к прислуге Великого Дворца, сопровождающей Императора и Патриарха во дворец Гирийский, на берег Азии, где святой синод провозгласит иконоборство и истребление православных, уничтожение Добра и победу Зла. Он надеялся увидеть Палладия, Пампрепия и Гераиска, или хотя бы одного из них, чтобы покарать и, если возможно – утопить. Не открыв намерения своего Гибреасу, не сказав об этом Управде, Виглинице, Евстахии, Солибасу, Зеленым, примыкавшим к заговору, и православным, сокрушавшимся, что они разбиты почти без боя, он подплывал к гавани Буколеона и, ожидая отплытия Автократора и его свиты, следил за солнечными часами дворца, коего название «Буколеон» происходило от льва и быка, упрямо бившихся на его пороге. Наконец, заметив Гераиска среди низшей челяди Константина V, он вызвался везти его, и тот, гордясь своим шутовским саном, сел в лодку, которая быстро скользила теперь в открытом море.
Гераиск выпрямился, надменно вытянул шею, поддерживавшую тощую голову с узким черепом тупоумного, и прервал молчание:
– Правда, я лишь мою пока лошадей Автократа, раскрашиваю копыта и расчесываю их гривы, но впоследствии, раскрыв еще другие заговоры, я достигну более высоких степеней, я уверен, что буду протокинегом, так как умею укрощать зверей и справляться с ними. Я буду ухаживать за зверинцем и за соколами Самодержца; я буду вести охоту и убью множество животных. Я очень счастлив, что нахожусь в конюшнях Константина V!
Суда плыли в шелесте весел, под ударами которых вода закипала белой пеной. Морские птицы реяли над ними. Сзади раскинулась Византия, купола Святой Премудрости подымались полукружием над гладкими стенами и, как бы сливаясь, мягко уносились ввысь. Дальше, другие храмы выставляли горбы своих кровель из свинца, меди и мрамора, увенчанных золотыми крестами, около которых кружились аисты. Прояснялись очертания на азиатской стороне в направлении к Босфору, зеленели сады, на горизонте извивалась линия монастырей и дворцов, расстилалась Пропонтида, синеватая, неподвижная, одетая берегами, тянувшимися к мрачному морю Киммерийскому, из которых один был изрезан сонными бухтами, а напротив него, на другом берегу Босфора, стояли города, дремавшие в лазури.
Гараиви сидел, полуобернувшись и показывая спину Гераиску; его необычная далматика пестрела узорами, вытканными красными нитями, изображавшими чудовищную голову выпучившего глаза льва, с отвисшими челюстями, обросшими прямыми волосами, а возле льва красовались розы без шипов на тяжелых, точно деревянных стеблях: это весьма занимало Гераиска и, поглаживая свои плоские бакенбарды, он проговорил:
– Если бы ты покинул Управду, о существовании которого узнал от нас, ты бы имел далматику еще прекраснее и все бы любовались на ее узор. Хотя Великий Папий поместил меня лишь в конюшни, но я надеюсь обладать прекрасными одеждами, головным убором из золота и серебряной ветвью, так как, наверное, буду вести охоты Базилевса и пестовать его орлов и соколов, а когда Константин V выедет в свой дворец Гирийский или другой, я пойду во главе кандидатов, подобно Дигенису, и они будут повиноваться мне, ибо я – протокинег.
Он бессмысленно смеялся. Но Гараиви молчал, ничего ему не отвечая, посматривая на флот, который уже причаливал к берегу Азии, прямо к горам, вершины и хребты которых заслоняли синее небо, непроницаемое, как сардоникс. Их совершенно одинокая ладья казалась в море черной точкой, едва движимой двумя веслами, которые то опускались, то поднимались, а над ней пролетали морские птицы.
– Один миг мы верили, что Управда может быть Самодержцем, потому что в нем кровь Юстиниана; но он им не будет, так как мы раскрыли заговор. А ты, Гараиви, вместо того, чтобы последовать за нами, закрыл нам доступ во Святую Пречистую; ты не будешь никем, не будешь даже чистильщиком овощей, узд и седел, разрисовщиком копыт, чесальщиком грив и мыльщиком коней!
Он грубо захохотал еще громче, а Гараиви греб с ожесточением.
Потом продолжал:
– Я разгадал тебя, Палладий и Пампрепий поняли тебя! Ты отстранил нас от Управды, потому что люба тебе сестра его Виглиница, и ты надеешься взять ее в супруги, когда провозгласят Самодержцем ее брата. Нет! Не будет она твоей супругой, ибо Управда, слабый отрок, не сделается Базилевсом и не сочетается с эллинкой Евстахией браком, о котором поведали нам слепцы в тот день, когда они услышали гласившую о заговоре речь Гибреаса во Святой Пречистой.
– Он покорит себе Империю, и Виглиница будет сестрой Базилевса!
Внушительно звучал сдавленный голос Гараиви, и слов этих было достаточно, чтобы пресечь смех Гераиска. В это время Автократор, Патриарх, помазанники, сановники, войско и вся высшая и нижняя дворцовая челядь высаживались на берег, приветствуемые криками. Но ладья Гараиви удалялась в открытое море, невзирая на сразу встревожившегося Гераиска, в беспокойстве поглаживавшего плоские бакенбарды на испещренном теперь морщинами лице. Пропала его гордость и напыщенное самолюбование! Он перестал издеваться над набатеянином – бедным семитом в заплатанной далматике. Он не манил его больше надеждами на почести и молчал о своем желании стать протокинегом, не говорил более о Виглинице, Управде и Евстахии. Предчувствуя нечто ужасное, он встал. Лодка внезапно закачалась и накренилась вся в сторону Гараиви.
– Все, что я сказал тебе – ложно! Я хотел лишь потешиться и потешить тебя. Существование Управды я открыл тебе одному, я – среди низких слуг и я – раб, Великий Папий бьет меня так же, как и Пампрепия и Палладия, которые сохранили тайну славянина! Вернись! Вернись!
Лодка качалась; нахлынувшая волна залила ее, она погружалась, и отчаянно забарахтался Гераиск; бывший вожак медведей и собак жалобно кричал:
– Спаси меня, Гараиви, ты отец мне, ты брат мой! Я не предам больше Виглиницу и не раскрою брака славянина Управды с эллинкой Евстахией, о котором узнали мы от слепцов и который выдали Великому Папию, избивающему нас.
Гараиви нырнул, появился снова на поверхности и, качнув обеими руками лодку, уронил в воду Гераиска, который, не умея плавать, начал тонуть, жалобно скрючив спину и прижав к бокам локти; мелькнуло его помертвелое лицо, широко разверстый рот, обезумевшие глаза и два растопыренных пальца. Гараиви невозмутимо подплыл к лодке, ухватился за киль, выплеснул набравшуюся воду, сел и поплыл к Золотому Рогу, откуда народ следил за движениями судов. Направив свое суденышко к вратам Карсийским, он вышел на берег, чтобы на солнце высохла его заплатанная далматика, скуфья и грубая туника, едва прикрывавшая его голые ноги. В тени дворца Гебдомона, у фасада, обращенного к Золотому Рогу, он увидал Сабаттия, сидевшего на корточках перед арбузами, сложенными в кучи, доходившими до его груди и закрывавшими его сзади. Вокруг разбросаны были зеленые корки с розовой мякотью и рассыпаны черные семечки.
Иногда какой-нибудь византиец подходил к Сабаттию, который, не вставая, брал арбуз, вонзал в его нежную сочившуюся мякоть грубый железный нож и протягивал покупателю, тут же съедавшему арбуз, уткнув лицо в его рассеченное чрево, и бросавшему затем мелкую монету в деревянную чашку, полную мелких денег, на которые продавец смотрел алчным взором, глубоко волнуясь, в приливе вожделений.
Солнце жестко высушило далматику Гараиви и, сияя на ее узорах, придавало ей вид такой ослепительный, что Сабаттий закричал ему:
– Пресвятая Матерь Божия! У тебя одного, Гараиви, такая далматика! Когда соизволением Иисуса я разбогатею от продажи арбузов, сделаю себе такую же! Ты залюбуешься мною и пригласишь к себе в лодку, если, конечно, не превратишься в сановника этого Управды, о котором столько говорят и которому покровительствует Святая Пречистая, православные и Зеленые!
– Мы, быть может, будем казнены! – ответил Гараиви. – Святой синод собрался, конечно, возвестить уничтожение икон, а мы воспротивимся этому повелению. Добро – сильно, но и Зло – тоже. И мы пострадаем раньше, чем будет оно побеждено. Но Управда станет Базилевсом, или же один из сынов крови его, и тогда возрожденной империи Востока не придется терпеть ига Автократора, прибегающего к доносу какого-нибудь Гераиска, чтобы сокрушить наш заговор!
И он удалился, пожимая плечами, а плохо понявший речь его Сабаттий, долго еще любовался его далматикой, которая вдали вся сияла под лучами солнца.
V
На берегу Халкедона стоял дворец Гирийский, фасад которого был обращен к морю, у побережья прорезанному триерами с поднятыми в одну линию веслами, плоскодонными судами, надводные части которых походили на укрепления, паландриями и однопарусными суденышками, которые, роняя серые и красочные тени, скользили вокруг по воде с проворством стрекоз, мелькающих на зеленой пелене болот. Константин V и Патриарх, предшествуя помазанникам и сановникам, вслед за ними растянувшимся в виде хвоста, направились ко дворцу, окруженные дворцовой челядью и войском, осененные радугой знамен и мелькающих крестов, перевезенных на судах флота и особо назначенных для этой цели барках. Некоторые хлынули в дворцовые залы, другие рассеялись в садах, обширных и холмистых, где глубоко возделанная земля источала, разливала и раскидывала повсюду сны и цветы, сотворяя истинное чудо Империи, под оживляющим соленым дыханием близкого моря. Сановники и помазанники удалились скоро, но рокот сверху обнаружил их присутствие в одном из этажей здания, красными колоннами которого окаймлялись окна со спущенными занавесями, и чувствовалось, что люди эти, высадившиеся в сопровождении войска, замыслили собрание необычное, собрание, в котором предстоит обсудить вопросы значительные с суровой самоуверенностью. Автократор и Патриарх поднялись по лестнице, которая вела к портику перед дворцом, украшенному многоцветной живописью и увенчанному вызолоченным куполом. Вдруг, точно инстинктивно, они оба остановились в полуобороте друг к другу, с озабоченным взором. Константин V отбросил за плечи хламиду; кивок головы сдвинул сарикион его немного набок, что придало ему слегка шутовской вид и не вязалось с величием его сурового лица, с орлиным носом. Патриарх сделал такое же движение, от которого остроконечная тиара сползла ему на ухо, обнаружив розовую кожу старческого черепа, а всему облику его сообщив какую-то легкость и эластичность, не соответствующих толстой броне его одежд, в которых он шествовал, как бы изнемогая. Свой патриарший посох, с тремя постепенно спускавшимися крестами, он держал в руке, выступавшей из далматики, застегнутой у шеи пряжкой из рубинов и сапфиров; далматика была твердая, тяжелая, расширявшаяся книзу, и на спине ее виднелась вытканная евангельская сцена, гармоничная в едином круге и как бы рассекавшая тело: «Успение Богородицы». Богоматерь, окруженная сиянием, покоилась на низком ложе, в полукружии стояли коленопреклоненные, плачущие мужи, ангелы реяли в искусной ткани воздуха; над нею раскинулся свод неба, в виде напрестольного балдахина. Константин V, который не расставался с мечом и державой, остановился, без сомнения поняв, что Патриарх вызывает его на разговор. Тогда приблизился один из группы сановников, закачалась тыквообразная голова Дигениса, и заколыхался вздутый живот его по направлению к самодержцу, который величаво протянул ему державу, вложил меч в ножны, прикрепленные к перевязи, обвивавшей сагион лентой жемчугов, засунул за пояс освободившиеся руки и направился дальше, возле себя имея Патриарха и оставив евнуха, который преклонился.
– А, быть может, ты прав, Святейшество!
Сарикион Константина V накренился набок и походил на маленький купол, полуопрокинутый ветром. Теперь увлекал он высокопоставленного помазанника подальше от дворца, кровли которого вырезались из пышной зелени, из кудрявых деревьев слегка волновавшихся под дуновением моря. Он запечатлел свое государственное величие в искусственной улыбке со сквозившим в ней оттенком презрения и противоречившей благодушию, чувствовавшемуся во всем оживлении его лица, затаившемуся в углах глаз, отражавшемуся в степенной мягкости голоса.
– Без сомнения, если твое Самодержавие не внушит повиновения членам святого синода, то решения их будут иными, чем бы ты этого хотел. Мое Святейшество оказало уже давление на нескольких, они будут покорствовать тебе, но другие… Ах, разве можно знать!
Их полуоткрытые рты намекали на животрепещущий вопрос, который они хотели, но не решались задать друг другу. Патриарх отстранил свой посох. Автократор освободил одну руку из-за пояса.
– А игумен Гибреас, Святейшество?
Маленькие круглые глаза помазанника избегали взгляда Константина V, вдруг необычно засверкавшего! И взгляд этот уже не был благодушным, исчезла только что звучавшая степенная мягкость в его голосе, он выступал, слегка двигая плечами; Патриарх, не ожидавший, что он так горячо отреагирует на Гибреаса, следовал за ним с заметной робостью.
– А игумен Гибреас, Святейшество, игумен Гибреас?
– Ах, этот игумен, Самодержавие, этот игумен!
Они замолчали, сделав несколько случайных шагов по зелени, которую кактусы окаймляли острыми листами; сикоморы, маслины росли на холмистой почве садов, увенчанные исполинскими кудрями, закрывавшими их вершины. Море азиатское сливалось с европейским и расстилалось, изрезанное зелеными островками, изборожденное триерами и, как голубое поле, распахиваемое плоскодонными судами с носами, похожими на плуг. Белые птицы вились над его поверхностью бесконечными спиралями, возносясь от вод к прозрачной лазури небесного свода, в середине которого, словно громадное паникадило, неподвижно горело и лучилось солнце.
Наконец, Патриарх засопел и заговорил визгливо и пронзительно, что выдавало в нем старого скопца и что подчеркивалось к тому же матовой дряблостью лица, эластичной подвижностью стана, несоразмерно длинными руками и широкими бедрами, которыми он вилял под тяжелой далматикой.
– Игумен этот Гибреас, он брат мой во Иисусе, – он сотворил крестное знамение, – никто не знал его, правда; но монастырский храм Святой Пречистой – обычная колыбель таких мятежников. Вспомни, Самодержец, что Святая Пречистая – исконный враг власти государственной и даже духовной, какова есть моя, патриаршая, и с которыми она борется во имя учения своего о Добре, ибо в них усматривает воплощение Зла; точно не во зле творится восстание против Базилевсов и Патриархов, поставленных Самим Теосом управлять людьми, карать людей и награждать их. Брат мой во Иисусе, Гибреас, – он вторично перекрестился, – еретик! Учение о Добре осуждено еще в лице Манеса, с которого некогда один из персидских Базилевсов содрал заживо кожу, и кожа эта, набитая соломой, качалась на вратах городов; издевались над нею дети, женщины оплевывали, народ кидал в нее камни и грязь; приверженцев его обезглавили, ослепили, изувечили, пронзили копьями, растерзали. А теперь Святая Пречистая открыто подняла это учение, облекая его личиной почитания икон. Брат мой Гибреас стремится превознести его во всей Восточной Империи и преуспеет, наверное; и я – пастырь душ о Христе, возвещаю тебе это, если только не вступится твоя воля, Самодержец, не преградит твоя воля!
Он не досказал, что в Гибреасе он видел не только игумена-соперника, помазанника в фиолетовом одеянии Святой Пречистой, но исповедника учения о Добре, воздвигнутого не столько Иисусом, сколько Манесом, этим легендарным, беспокоившим и таинственным Манесом, глашатаем учения расы Арийской, которое в чистом его виде перевоплотил Распятый в Иудее в семитское христианство. Взгляд этот, довольно чуждый Базилевсу, слишком вовлеченному в борьбу рас, искони преобладал в византийском патриархате. Святая Пречистая являла собой чужеядное растение, привитое от корней, созданных соперником Иисуса, Буддою из далекой Азии, как бы воплотившим в лице своем подвижничество и, порвав с могущественными и сильными, проповедью своей возносившим людей к безмерности недосягаемого совершенства. Будда этот наделял учеников своих чудесными тайнами; даровал им, например, способность усилием собственной воли переноситься из одного места в другое, источать из себя эфир, по произволу пробуждать или усыплять знаками пальцев и пожатием руки, объяснять естество природы в причинах ее и целях: звездный Космос, материю света и тьмы, как произведение вечного движения, механического, гармоничного, из которого исключена была божественная добрая воля семитов. То не были две церкви, спорящие о временном преобладании, но две религиозных силы, две расы, два миропонимания, взаимно друг друга исключавшие и для окончательной своей победы нуждавшиеся в династиях, которые истребляли бы друг друга ради них.
Патриарх вздохнул, поднес посох свой к груди и откашлялся, в ожидании ответа Базилевса-автократора; но Базилевс-автократор слушал в молчании; Базилевс-автократор не проронил ни одного слова и по временам лишь рассматривал его своими потемневшими глазами. Тогда пастырь душ во Иисусе продолжал:
– Пока игумен Гибреас замыкал во Святой Пречистой свое ложное учение, оправдывающее иконы и, по выражению его, воссоздающее жизнь через человеческие искусства, большой опасности не было. Но что воистину есть внушение Манеса, под которое подпал брат во Иисусе, – он медленно осенил себя крестным знамением, прерывая его вздохами, – так это попытка его из отрока по имени Управда, – родом, по-видимому, от Юстиниана, – сделать себе знамя возмущения против твоего и моего могущества; он привлек на сторону его и Зеленых, которых доныне обессиливали слепцы, и замыслил сочетать браком их внучку эллинку с отроком этим славянином. Правда, казнив Спафария Сепеоса, мы сломили заговор, но этого мало. Новые язычники Святой Пречистой и монастырей, разделяющих заблуждения ее, примкнут к Зеленым, которых ты еще не поразил! А они так многочисленны! Управда разбудит инстинкты своего племени, а Евстахия усилит возмущение своими сокровищами и принесет ему одобрение племени эллинского – ей родственного и могучего, и будут царить тогда в Византии славяне и эллины, а не ты – рожденный в Исаврии, могущество которого опирается лишь на народы Передней Азии, не ты, которого защищает Патриаршество вкупе с высокими помазанниками нашей церкви, могущественными на лоне Иисуса, который будет владычествовать вечно, как свидетельствует самое наименование Его – Владыка-Господь!
Автократор с интересом внимал внушениям Патриарха, который захлебывался своим многоречением и облекал слащавой лестью свои резкие слова.
Доброе выражение в его глазах мелькало всякий раз, когда Патриарх говорил об отроке Управде. Он покачал головой и двинул плечами с видом сомнения, когда оскопленный помазанник намекал ему на казнь Гибреаса. Уверенный, казалось, в себе, в своем могуществе и силе, он мог не страшиться отрока, не бояться священника; к первому он даже чувствовал сострадание, второй был безразличен ему. Смутные образы восстали в его душе: у него самого был ребенок – сверстник Управды, который предназначен со временем стать самодержавным Базилевсом; зачем же отягощать его заранее ненавистью и проклятием, казнив славянина и его сторонников? Не лучше ли быть милостивым; не лучше ли выждать, чтобы заговор рассеялся сам собою, или, в крайнем случае, покарать истинных его виновников, а не слабое существо, каким он воображал себе Управду. Что же касается Гибреаса, то, в сущности, он прав: существует Добро, существует и Зло. Служа Добру, мог ли он творить Зло? Между ним и Патриархом распря священников-братьев во Иисусе! Вдумываясь в будущее, он хотел простить их обоих, хотя был человеком воинственным и подчас кровожадным; но он ощущал потребность в безопасности, суеверное предчувствие, присущее всем могучим и сильным, устремляло его думы в будущее семьи, которая останется после него и которую предадут мучениям эллины в единении с славянами, которую сокрушат иконопоклонники, если он предаст мукам и раздавит их теперь! Он не скрывал некоторой доли презрения к Патриарху, который шел за ним расслабленной походкой и, пронзительно гнусавя, бормотал своим визгливым голосом что-то, похожее на слова молитвы.
– Я оскопил тебя, как оскопил Дигениса и многих своих сановников, чтобы они служили мне. Я поставил тебя Патриархом, чтобы ты повиновался моим велениям и действовал так, как должен действовать я сам.
Он ничего не добавил более, мало расположенный открывать душу этому дряблому священнику, который склонял его к пролитию крови и убийствам под льстивым видом охраны его владычества. Патриарх, пошевелив бедрами, ответил:
– Великий Папий Дигенис спас венец твой, открыв заговор и отыскав его виновников. Ты поступил мудро, оскопив его. Лишенный мужественности, он все честолюбие свое сосредоточил на том, чтобы служить тебе. Оскопленный, как и он, я ни единой человеческой страсти недоступен в стремлении своем блюсти лишь ненарушимость твоего могущества и торжества иконоборцев. Я евнух по воле твоей и холодна моя мысль; не видит она необходимости воплощения в иконопочитании человеческих искусств, не усматривает в них ни символов, ни философского знамения. Моему уму, как и твоему племени, церковь Иисуса представляется простой, единой, воздвигнутой в пустыне немого неба. Утрата мужественности изгнала из моей души все языческое, и потому борюсь я с племенами славянским и эллинским, все еще языческими, невзирая на свое православие. Неотступно буду я склонять тебя к изгнанию из храмов и монастырей икон их, буду взывать к тебе, чтобы покарал ты их поклонников и, прежде всего, сокрушил брата моего Гибреаса, который восстановляет против тебя Зеленых и Православных, указуя им на отрока Управду, предположенного супруга Евстахии, – как на будущего их Базилевса!