Текст книги "Безголовые"
Автор книги: Жан Грегор
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 9 страниц)
Новая голова директора отдела продаж имела большой успех. В течение всего дня разговоры с Грин-Вудом то и дело прерывались восклицаниями: «Нет, но ваша голова… Она просто замечательная».
Именно в это напряженное время администрация компании установила в вестибюле, в глубине комнаты служащих, огромный шкаф. Валаки положил туда несколько больших подушек и маленький радиоприемник. Утром Валаки, как и все, шел пить кофе. Потом, когда в отделе требовался его совет, он приходил на помощь тому или иному служащему. Но дальше ему было абсолютно нечего делать, и он куда-то исчезал. Впрочем, все знали куда: ему было не всегда удобно закрывать изнутри двери огромного шкафа, и иногда Валаки просил кого-нибудь оказать ему маленькую услугу. Изредка по утрам, когда ненадолго смолкали звонки факсов и телефонов, сквозь двери шкафа до служащих доносились звуки радио. Валаки выбирал не музыкальные передачи – это выглядело бы несерьезно, – он предпочитал выпуски новостей. Таким образом он мог притворяться, что на нем по-прежнему лежит определенная ответственность и любые изменения касаются и его. Во второй половине дня радио уже не звучало, и когда служащие торгового отдела около четырех часов замечали, что их бывший начальник выбирается из шкафа, всем становилось понятно: Валаки там спал, переваривая обильный обед, который съел в столовой.
Никто не отреагировал на поведение Валаки. Все-таки это был особый случай, поскольку речь шла о бывшем начальнике отдела. Быть может, там наверху решили, что его любезность и преданность компании заслуживают какого-то вознаграждения. Во всяком случае, именно так считал он сам.
Так что теперь, когда служащие проходили мимо шкафа, они не без зависти думали о Валаки. Они представляли себе, как он лежит, свернувшись калачиком, посреди подушек и успокаивающего глаза и душу полумрака.
19
День начался для Конса неважно. Накануне он смог заснуть только к трем часам ночи, но не прошло и двух часов, как лай собаки из квартиры этажом ниже его разбудил. Конс встал и пошел в туалет.
За окном стеной лил дождь: на улице в такую погоду вмиг промокнешь с ног до головы. Конс подумал о том, что зонта у него нет, а машину он вчера поставил слишком далеко от дома. Конечно же, снова заснуть ему не удалось. Уже утром, собираясь бриться, Конс заметил, что накануне выбросил последнее лезвие. Встав на колени, он принялся рыться в мусорной корзине.
В свою очередь, Беби Джен в эту ночь спала не лучше. Уже несколько недель роман с Консом действовал ей на нервы. Поведение Конса и его постепенная деградация никак не позволяли осуществить их планы совместной жизни. Конс сильно изменился. Из молодого, решительного, горячего, но и весьма чувствительного парня, которым он был, Конс превратился в человека, полного сомнений и меланхолии. Однако не это больше всего волновало Беби Джен. Способность мужчины сомневаться в ее глазах выглядела почти достоинством. Однако Консу неуверенность шла плохо, она приводила его в состояние озлобленности и тоски: как следствие, молодой человек терял и свой шарм, и свою энергию. Кроме того, надо было признать, что Конс оказался не готов к непредвиденным ситуациям. Он всегда рассчитывал только на лучшее: прекрасный дом, большая семья, собака; казалось, что его нынешняя однокомнатная квартира, да еще этот беспрерывный дождь, который преследовал его даже под крышей – черепица протекала, и Конс спасался тем, что подставлял под капли тазы, – все это угнетало его. Таков уж был его характер: иметь или все, или ничего. Вид молодого человека в его квартирке возбуждал Беби Джен все меньше и меньше. Он ничего там не прибирал; ведь он привык, что сначала мама, а потом Таня делали это за него. Видеть его опрятным в течение рабочего дня было удивительно для Беби Джен, которая прекрасно знала, в каких условиях он живет. Из-за бардака у него дома вкупе с вечно встревоженным и слишком требовательным выражением его лица безголовая женщина стала отдаляться от своего возлюбленного.
Накануне Беби Джен приехала к Консу. Она села на кровать, но не стала раздеваться. Конс ничего не сказал. Он просто расплакался. Обхватив голову руками, Конс пробормотал несколько слов в качестве объяснения, хотя на самом деле, с трудом понимая значение слова «психология», был совершенно неспособен адекватно оценить происходящее. Беби Джен промолчала. Она уехала, в этот раз они так и не притронулись друг к другу.
Теперь же Конс рылся в мусорной корзине, которая напомнила ему о непрочности его связи с Беби Джен: он наткнулся на старые кусочки ваты и на пустой флакончик от краски для ногтей. Через некоторое время он нашел выброшенное лезвие и наконец-то смог побриться. Лезвие было еще вполне острое, и Конс порезал себе в нескольких местах щеки и подбородок. Руки молодого человека дрожали, дыхание было учащенным. С какой бы радостью Конс больше никогда не ходил бы на работу. Волоски на шее сбриваться не хотели, он прошелся по ним бритвой один раз, потом второй и еще раз порезался.
Конс был истощен до предела, на работе он чувствовал себя посторонним. Люди разговаривали с ним, кладовщики рассказывали ему о своих пари, но он ни разу не смог выжать из себя улыбки: у него было ощущение, словно он оказался на другой планете.
В полдень Конс сел в машину и поехал в центр города. Обедать он был не в состоянии. Он бросил машину, отправился бродить пешком и случайно наткнулся на оружейный магазин. Конс зашел внутрь и, уточнив у продавца некоторые технические детали, купил револьвер.
Несколько раз во второй половине дня сердце Конса начинало биться учащенно. Стоило ему увидеть Грин-Вуда, рука сама собой тянулась к револьверу, спрятанному в куртке. Но Грин-Вуд, как всегда, был необычайно занят и тотчас же куда-то уходил. Конс тяжело вздыхал. У него в голове возникали тысячи вариантов. В какой-то момент он внимательно посмотрел на Уарнера, но, поразмыслив, решил, что на того нечего было обижаться. Уарнер был всего лишь исполнителем, причем неплохим исполнителем. Время показало, что он даже не склонен злоупотреблять своим положением. В общем, он был пустым, неловким и бестактным человеком, но в глубине души совсем незлым.
Около трех Конс позвонил матери. Та была приятно удивлена. Конс задал ей несколько вопросов, довольно коротких, ответы его как будто не интересовали. Как дела у папы? А твоя спина, тебе уже лучше? Выслушав мать, он повесил трубку. Взял листок бумаги и принялся писать. В течение часа ему ничто не мешало, но потом обстановка резко изменилась. Меретт, сама того не подозревая, своим присутствием ускорила развитие действия. Нужно было, чтобы Меретт видела это, нужно было, чтобы она стала свидетельницей.
Выглядело все так: Меретт с Бобе разговаривали о завершении одного дела. Чуть подальше Равье и Уарнер обсуждали какое-то вчерашнее происшествие, в то время как Грин-Вуд остановился посередине комнаты служащих, болтая с кем-то по мобильному телефону. Условия были идеальными. Конс встал.
Со склада рабочие услышали один единственный сильный хлопок. Но в компании время от времени раздавались звуки и похуже, так что этому никто не удивился. И только минут через двадцать один из кладовщиков сообщил остальным о том, что случилось. На месте трагедии уже толпился народ, приехала полиция, скорая помощь.
– Конс застрелился на глазах у всех, кажется, он встал со стула, попросил тишины, а потом сказал Грин-Вуду: «Я мог бы сказать вам о многом, об очень многом, но думаю, что это ни к чему», а затем приставил револьвер к сердцу и выстрелил…
– Он умер?
– Не знаю…
Больше вопросов рабочие не задавали. Даже Абель, который стоял рядом, и рта не открыл. Только через некоторое время кладовщики сообщили Жуффю, что сегодня, вероятно, работать больше не смогут. Некоторые пошли к зданию торговых служащих, чтобы посмотреть на тело молодого человека. Остальные собрались вместе у прилавка и курили, перебирая свои лучшие воспоминания о Консе.
20
Клочки плоти разлетелись по всему кабинету, они были на факсах, бумагах, телефонах и даже между дверями шкафов. Спустя две недели, хотя уборщики давно уже все вычистили, служащие время от времени продолжали натыкаться на эти настырные кусочки мяса.
Как только коллеги Конса узнали, что он выстрелил себе в сердце, главный орган человеческого тела, многие из них поспешили попрощаться со своим коллегой. Однако сперва в машине скорой помощи, а затем и в реанимации лежавший с развороченной грудью Конс через датчики, соединенные с осциллографами, по-прежнему подавал некоторые признаки жизни, позволявшие утверждать, что ничего еще не решено. Несколько хирургов зашли к нему, чтобы обследовать этого «чудом спасшегося» человека. Они осматривали его со всех сторон и восклицали: «Не может быть, не может быть…» Врачам приходилось констатировать, что пуля сделала свое дело, разрушив тело Конса, но тем не менее он скорее всего будет жить. День за днем хирурги сшивали то, что еще могли сшить. К этому их, без сомнения, подталкивала необходимость быть до конца последовательными в своих поступках: да, в теории подобные случаи приводят к смерти, но раз сейчас этого не произошло, нужно было пытаться что-то сделать.
Врачи суетились вокруг пациента, лежащего с закрытыми глазами; он был в коме, но черты его лица словно бы говорили: «Ему хорошо, он ждет выздоровления». Лицо Конса выражало какую-то особую мягкость, душевное спокойствие – коллеги молодого служащего даже не помнили, когда видели его таким в последний раз, – и невероятное облегчение, наверное, от того, что он больше не принадлежал к миру компании, от того, что он высказал свои мысли и избавился наконец от терзавшего его страха. Он казался весьма довольным этой неожиданной передышкой в работе, его душа парила над телом, и он был счастлив, что ему не нужно давать никаких объяснений, сообщать всем, кто заботился о нем, точную дату окончания этого «отпуска», наконец, счастлив тем, что он может просто хорошенько отдохнуть. Врачи осматривали его, оценивали его состояние, вслушиваясь в мерное пищание электрокардиографа и не подозревая, что этими звуками Конс рассказывает им истории своей жизни, истории, которые никто и никогда не захотел бы слушать.
Меретт первой из коллег Конса пришла к нему в больницу. Постепенно у нее выработалась привычка заходить к нему раз в два или три дня около шести вечера. Теперь покидая по вечерам компанию, Меретт следовала порой по совершенно новому для нее маршруту, и ее мужу приходилось дома все делать одному: он узнал, что такое вечерний поход в магазин, а кроме того, был вынужден ознакомиться со всем содержимым кухонных шкафчиков, разыскивая кастрюли, к которым никогда раньше не притрагивался. Что касается Меретт, то она заходила в палату Конса и, если была одна, принималась с ним разговаривать: очень спокойно, по-матерински, избегая любых тем, которые могли бы его разволновать. Она позволяла себе долгие паузы, что давало ей возможность передохнуть. Ведь после полного рабочего дня вид безжизненного тела молодого служащего, да не простого служащего, а ее коллеги, располагал к глубоким размышлениям.
Меретт старалась держать Конса в курсе всего, что происходило в компании. Как же она плакала вечером после его попытки самоубийства: как же ей было жалко Конса – боже мой, настоящий маленький мальчик! Врачи даже вкололи ей для успокоения морфий. Эти слезы, как признавалась Меретт Консу, позволили ей выплеснуть наружу все то, что приходилось сдерживать в течение стольких месяцев, а особенно ненависть к некоторым типам.
– Когда ты рухнул на пол, я посмотрела на Грин-Вуда и подумала, вот, это он… Я не могла даже думать ни о ком другом. Словно это в его руке находилось оружие и это он выстрелил тебе в сердце.
«Да идите вы!» – сказала тогда Меретт Грин-Вуду, направившемуся было к ней с видом участливого начальника. Она была не в состоянии выносить его расчетливые, «корыстные» поступки. Она бы только посмеялась, случись что с ней самой, могла бы спокойно пережить потерю головы, ног, своих больших грудей, ей было наплевать на все, кроме души; она только и твердила санитарам, пытавшимся оказать ей помощь: «Не надо, не надо, это лишнее». Но пока Меретт плакала, что-то щелкнуло в голове этой обычно такой улыбчивой женщины. Она поняла: теперь все будет по-другому – она больше ничего не боится.
На следующий день и потом в течение некоторого времени служащие ходили по предприятию с озабоченными лицами и здоровались друг с другом без улыбки. Между прочим, Меретт была не единственной, с кого слетела подавленность и страх. Равье осмелился высказать Уарнеру всю правду в глаза.
– Вы спрашиваете у меня, как дела у Конса, но зачем? Вы никогда никого не спрашивали, как дела… Вас раньше не интересовала жизнь ни одного человека… Вы только теперь поняли, что ваши служащие тоже люди? Я не одобряю ваше поведение… Я не одобряю того, как вы обходитесь с мужчинами и женщинами вашего отдела…
А ведь Равье разговаривал со своим начальником!
– Вот так, слово в слово, он и сказал, – закончила Меретт свой рассказ Консу о резком отпоре, который дал Уарнеру Равье.
Меретт даже сама улыбнулась. До чего же приятно было сообщить Консу о некоторых разрозненных случаях бунта, какими бы смехотворными они ни казались. Меретт свято верила, что именно такие вести доставляют Консу наибольшее удовольствие.
Целых три дня проход к кабинету Конса ограничивали пластиковые заграждения. На следующий день после выстрела человек с головой, о котором позднее Меретт узнала, что он работает в полиции и зовут его Гуч, долгое время возился на месте происшествия. Любое самоубийство является причиной открыть расследование, с этого и начал Гуч, когда появился в компании. Он разговаривал довольно тихо. Собеседники инспектора, сдерживая раздражение, просили его повторять некоторые слова, а то и целые предложения, и как бы менялись с ним местами: Гуч брал на себя роль робкого человека, часто моргал, опускал голову и бормотал слова себе под нос, который, к слову сказать, был ничем не примечателен, отчего собеседник его словно по мановению волшебной палочки становился более доверчивым. Как же Гуч удивился, встретив одного человека без головы, а затем еще одного. Стоит отметить, что инспектор частенько предавался скромным радостям своей нелегкой профессии, например, весьма ценил тот момент, когда следователь в одиночку начинает размышлять над обстоятельствами самоубийства и приходит к выводу, что не все так просто, как могло показаться на первый взгляд.
Грин-Вуд был с Гучем довольно сух и лаконичен:
– Послушайте, вы говорите, что проводите расследование, отлично, я не против, но могу лишь сообщить, что он выстрелил в себя в присутствии шести человек. У Конса сдали нервы, мне очень жаль его. Но я не могу вам сказать, почему он это сделал, хотя мне кажется, вам скорее следует обратить внимание на его личную жизнь. Да, я замечал у него иногда беспричинную грусть, но никогда бы не подумал, что он склонен к самоубийству. У Конса не выдержали нервы, но я к этому никакого отношения не имею: я прекрасно отношусь к своим подчиненным.
У Гуча холодок пробежал по спине. Инспектор не знал, что у его собеседника ненастоящая голова; он еще ничего не слышал обо всех этих историях с головами, а уж тем более о головных протезах. Поэтому безжалостные слова Грин-Вуда вкупе с его стеклянным взглядом, направленным куда-то вбок, а также (словно от презрения) едва двигающиеся при разговоре губы лишь укрепили в Гуче уверенность, что он не ошибся в своем выборе профессии. Инспектор был как никогда доволен тем, что когда-то прошел по конкурсу в полицию и поэтому не имел сейчас никаких дел с начальниками, подобными Грин-Вуду.
– По вашим словам… но письмо… почему? – вопрос Гучу не слишком удался.
– Письмо, которое он оставил? Надеюсь, вы не собираетесь придавать значение тем жалким оскорблениям, адресованным мне, что содержатся в этом письме… Признаться, мне жаль Конса. Он нравился мне, я хорошо его знал, и судить других людей было не в его стиле. Впрочем, это доказывает лишь то, что в нем что-то надломилось в последнее время. Считаю, таким письмом он сильно подпортил впечатление от своего поступка. Не знаю, но если бы я решил покончить с собой, то не стал бы поливать грязью своего начальника; расставаясь с жизнью, ты, конечно, тем самым выводишь себя за рамки компании, но ведь это не означает, что можно себе все позволить, – в противном случае все принялись бы ругаться друг с другом, и все пошло бы вкривь и вкось… Нет, если бы я решил покончить с собой, я бы постарался все сделать так, чтобы после меня осталась хорошая память, чтобы обо мне потом отзывались только положительно…
– Но Конс еще жив, – набравшись смелости, сказал Гуч, перед тем как оставить директора отдела продаж.
21
Следователь Гуч был первым человеком со стороны, с которым Меретт заговорила об истинном положении дел в компании – положении, опасность которого служащие напрасно старались приуменьшить. Ее слова полились одно за другим, и ничто не могло заставить ее остановиться. Меретт возлагала на Гуча большие надежды, ведь он был способен объективно взглянуть на явно ненормальное соотношение в компании людей безголовых и людей с головой и удивиться этой аномалии. Она нашла человека, на которого не давила личная трагедия и трагедия всего коллектива и который поэтому был в состоянии отличить добро от зла. Во время разговора с Гучем ее голос так дрожал, что следователь воспринял это как следствие шока, вызванного попыткой самоубийства Конса. Но если это и было так, то все же в первую очередь волнение Меретт объяснялось слишком сильными и слишком долго сдерживаемыми эмоциями.
Меретт ждала от инспектора какой-то особой реакции на свои слова. Но характер Гуча был не таков. Он и так уже соглашался с ней, раз сидел молча и задумчиво слушал, когда она рассказывала ему о массовом обезглавливании служащих компании, о Грин-Вуде, который сделал себе головной протез, будучи первым безголовым среди руководства.
– Протез, вы говорите? Вы хотите сказать, у него ненастоящая голова?
– Вот именно, ненастоящая!
Гуч посмотрел на Меретт, думая о том, сколько же всяких событий происходит на одном предприятии. Его поражало, как много ненависти и откровенной вражды может вместить в себя небольшой рабочий коллектив; да и вообще вся эта куча свалившейся на него информации явно поставила его в тупик.
В течение двух недель, пока Гуч беседовал со служащими компании, к разбирательству подключилась и вся юридическая пирамида: сперва главный начальник, комиссар, которому было за пятьдесят и не долго оставалось до пенсии, потом гораздо более мелкие судейские чиновники. Состоялось несколько совещаний, и Гуч, ведь он был довольно мелкой сошкой, ходил весьма гордый тем, что именно он раскрутил всю эту историю.
Поскольку попытка самоубийства Конса оставалась единичным случаем, у всех этих служителей Фемиды не было никаких причин самим вести расследование. Пока закон не нарушался, они не могли вмешиваться в дела компании. Но судейские чиновники озадачились вопросом, в какой мере утрата головы нарушает законность? И пришли к выводу, что оно является преступлением, лишь будучи следствием непосредственного воздействия, то есть исключительно в случае физического контакта жертвы с вероятным преступником. Однако в данном случае преступник отсутствовал. Затем чиновники задались другим вопросом: в какой степени утрата голов – при том, что «такое вообще случается», – в данной компании происходит по естественным причинам, ведь уровень обезглавливания необычайно высок? На этот вопрос, если не считать констатации факта, что правосудие всегда несколько отстает от развития нравов общества, ответа не нашлось. Но даже после того, как в компании было выявлено резко отклоняющееся от нормы количество безголовых служащих, даже после того, как подозрения пали на одного человека, можно ли было обвинять его, не имея никаких доказательств? Конечно же, нет. Требовалось большое количество жалоб, а также довольно много свидетелей. Делу нужен был какой-то толчок. Необходимо было, чтобы люди в компании осознали себя жертвами и предъявили иск директору отдела продаж. Судейские чиновники подумали о Консе, но что мог сделать этот молодой человек в том состоянии, в котором он находился?
Все это время Гуч чувствовал себя солидарным с Меретт и некоторыми другими служащими, с которыми общался в рамках следствия. Когда инспектор столкнулся лицом к лицу с начальником Конса и Меретт, тот просто уничтожил его и растер в порошок, так что у Гуча лишь прибавилось желания «вывести Грин-Вуда на чистую воду». Не много надо было и Меретт, чтобы она начала действовать. Гуч всего лишь рассказал ей о возможных вариантах поведения в сложившейся ситуации и, в частности, о юридическом пути развития дела, по которому советовали пойти судейские чиновники. Теперь по вечерам Меретт и Гуч иногда довольно долго разговаривали по телефону, пока муж Меретт убирал после ужина стол и включал посудомоечную машину.
Первым, кому Меретт сообщила о своем намерении объявить Грин-Вуду войну, стал Валаки. Произошло это примерно месяц спустя после попытки Конса покончить с собой. Закрывшись на ключ, Меретт с Валаки расположились в кабинете Меретт. Валаки курил, посматривая в окно.
– Слушай, – сказала Меретт. – Я позвала тебя сюда, и мы заперлись, потому что я хочу серьезно с тобой поговорить. Раньше мы любой вопрос могли обсудить в коридоре, нам было наплевать, слышит ли нас кто-то или нет, но ты знаешь не хуже меня, что времена нынче другие, все сильно изменилось, и я не уверена, что долго смогу сохранять такое же равнодушие, как прежде. Я не уверена, что смогу ходить на работу, ничего не говоря и никак не выражая свое возмущение, потому что все то зло, что я вижу кругом, я больше не в состоянии терпеть, я больше не в состоянии чувствовать свою к нему причастность. Не знаю, как ты, но я не перестаю думать о попытке Конса покончить с собой… Я знала Конса, я разговаривала с ним, и ты понимаешь, как и я, что его поступок напрямую связан с изменениями, произошедшими в компании после прихода Грин-Вуда. Я хотела бы, чтобы все услышали правду Конса, правду молодого человека, не выдержавшего напряжения… Его правда – она ведь также и наша. Теперь я не просто не согласна с этими людьми и с той жизнью, которую они заставляют нас вести… Я поддерживаю отношения с неким инспектором Гучем, он занимается расследованием неудавшегося самоубийства Конса… Я могла бы очень легко – потому что постоянно ощущаю беспокойство и тревогу – подать жалобу на «оказание на меня морального давления, которое влечет за собой тяжелые физические и психологические последствия»; я могла бы запустить всю эту процедуру, но если я буду одна, то, поскольку я женщина и не была непосредственной жертвой этого морального давления, мне не хватит сил все это осуществить, тем более что мнение судей известно: нужно, чтобы некоторое число служащих собралось вместе, должен существовать определенный коллектив, а заявление одного человека не будет иметь никакого веса и не сможет восполнить отсутствие доказательств, которое характеризует данный случай…
Валаки курил, наблюдая за привычной суетой во дворе компании. Он думал о том, что довольно опасно ввязываться в подобное дело за пять лет до выхода на пенсию. Он подумал также, что, несмотря на свой возраст, всегда поддерживал с Грин-Вудом неплохие отношения и что, вероятно, он не сильно рискует лишиться головы, продолжая покорно гнуть шею и тихо заканчивая карьеру в своем шкафу. Но относиться ко всему лишь с позиции личных интересов Валаки не мог, и никогда не смог бы отказаться от участия в общем деле хотя бы потому, что был неспособен сказать Меретт «нет» и выказать себя перед ней трусом. Повернувшись к ней и затушив сигарету, Валаки еще раз подумал о пенсии, о возможной безработице и о бесчестии, которое, быть может, ждет его работодателя; а затем, вопреки собственной воле становясь героем, улыбнулся и сказал:
– Все, что ты захочешь сделать, мы сделаем вместе… Я буду с тобой и помогу тебе, насколько это в моих силах, склонить на нашу сторону как можно больше людей…
Они посмотрели друг на друга, и хотя ни один из них не произнес больше ни слова, каждый понял все, что чувствовал другой. Нет, ни для кого это решение не было легким; Меретт уже не одну ночь провела, ворочаясь в постели без сна: ее неотступно преследовали мысли о своем неопределенном будущем, о тех мерах, что должны последовать со стороны начальства, о той жестокости, которую могла породить ее собственная жестокость. Когда же ей все-таки удавалось заснуть, ей снились кошмары: мертвенное лицо Грин-Вуда с пустыми глазами наклонялось над ней, а его руки старались искалечить ее и в особенности ее шею. Несколько раз Меретт просыпалась в слезах и была вынуждена включать свет, чтобы проверить, по-прежнему ли ее голова и тело составляют единое целое.
22
Этель, мать Конса, была женщиной небольшого роста с неизменно безупречной прической. Она никогда не подчеркивала свои формы, предпочитая носить кофты и прямые юбки, которые давно вышли из моды, вернее, вообще не имевшие к моде никакого отношения. Когда кто-нибудь звонил в дверь их с Моранже домика, на террасе, благодаря которой жилище не казалось совсем уж крохотным, тотчас принималась лаять маленькая собачонка по кличке Скиц. Окно кухни распахивалось, и слегка гнусавым голосом хозяйка дома спрашивала: «В чем дело?» Посетитель понимал, что она готовит обед или ужин, но если ему нужна была ее подпись для какой-либо бумаги, для расписки в получении, например, то Этель выходила к нему аккуратно одетая, причесанная – застать ее врасплох было невозможно, – в то время как Скиц обнюхивал ботинки незваного гостя.
В доме хранилось множество фотографий Конса со Скицем, а также фотографий, на которых единственный сын Этель задувал свечки на торте в окружении его дядей и тетей, лица которых от огромного количества выпитого имели багровый оттенок.
С тех пор как с сыном Этель произошло несчастье, звонить к ним в дом было бессмысленно, дверь никто не открывал. Мать Конса много времени проводила в больнице, когда же оставалась дома, то не выходила из гостиной, устало сидя в своем кресле. Теперь она порой целый день тупо смотрела телевизор, но, кроме того, – и это было невозможно представить себе раньше – она позволяла Скицу забираться на диванчик и оставлять на нем клочья шерсти. Когда звонили в дверь, Этель больше не шла открывать окно на кухне; а ее волосы после стольких лет применения средств для укладки сами казались удивленными тем, что теперь могли торчать, как им вздумается.
Как часто бывает в подобных случаях, родительская любовь, это простое и чистое чувство, все преодолела. И Этель, и Моранже забыли о честолюбивых планах, которые строили в отношении Конса и которые всегда были для них взрывоопасной темой.
С той поры, как Консу исполнилось шестнадцать, у членов его семьи (у Конса в отличие от многих других подростков никогда не было переходного возраста) сложилось четкое представление о том, что мальчик просто обязан добиться в жизни успеха.
Зная о том, что Конс получает хорошие отметки, каждый из его родственников принимался рисовать перед мальчиком то многообещающее блестящее будущее, которое ожидало его впереди. Подобные прогнозы не оставляли равнодушными ни самого Конса, которого, несмотря на крепкие родственные узы и доброе согласие между членами его семьи, начинала манить более насыщенная, не домашняя жизнь, ни его родителей – ведь для них не могло быть лучшего подарка от Бога, чем одаренный сын, который быстро сделает карьеру и не будет вкалывать лет тридцать, чтобы погасить заем на покупку собственного дома.
Конс видел в торговле основу для своего будущего. Возможно, к этому его невольно подтолкнули окружающие, когда однажды на ежегодной распродаже подержанных вещей в его родном городке шутки ради он торговался со всеми подряд и все хвалили его за то, что у него это здорово получается. Вскоре его героями стали те, кто благодаря хорошо подвешенному языку, уму и умению чередовать хвалу и хулу сумели добиться в жизни больших успехов. Сама торговля оставалась для Конса довольно расплывчатым понятием. Перед его мысленным взором часто проходили люди в костюмах и галстуках, проносились дорогие машины, хотя они отнюдь не обязательно являются признаком исключительно торговых служащих, а скорее даже наоборот. Когда же Конс поступил в специализированное училище, его представления о будущей профессии несколько прояснились, и в конце концов он стал видеть себя работником компании, почти такой же, как та, в которую он и был впоследствии принят.
Все верили в то, что он преуспеет. Родители, тети, соседи, девушка, с которой он жил. Почетные грамоты и дипломы украшали стены его пустой комнаты в родительском доме. Этель любила воображать блестящую судьбу, ожидающую ее сына, и свое будущее положение, которое в какой-то момент стало почти таким, о каком она мечтала: она была матерью служащего престижной компании.
Но Конс вдребезги разбил все мечты своих родителей, и единственным, что теперь имело значение, было его возвращение к нормальной жизни, он должен был снова стать тем человеком, которого они так любили. Задача эта выглядела непростой, потому что последствия выстрела Конса оказались весьма тяжелыми. Этель приходилось довольствоваться тем, что у нее оставалось, например слабым биением сердца сына. Матери Конса нужно было приучать себя к тому, что теперь он больше походил на куклу, которой врачи регулярно делали перфузию, которую они изучали, зашивали, перемещали и взвешивали. О том, чтобы обсуждать все это с соседями, конечно, и речи быть не могло. Ведь Этель всегда считала себя гордым человеком. Она слишком превозносила успехи сына, чтобы теперь отказаться от всего сказанного.
Она ездила в больницу каждый день, и это позволяло ей не замечать того, как медленно, но верно ухудшается состояние тела Конса, в отличие от Моранже, который бывал у сына только по выходным, а потому каждый раз выходил из палаты, потрясенный увиденным. Несмотря на внутривенные вливания, Конс терял вес, его члены худели, слабели, а спустя месяц некоторые из них приобрели тот нехороший оттенок, который говорит о том, что кровь туда почти не доходит. Вскоре Этель стала постоянно прикрывать тело Конса покрывалом, но стоит отметить, что голова молодого человека оказалась абсолютно не подверженной тому иссушению, которое охватило прочие части его организма. Лицо Конса по-прежнему выглядело замечательно: красивая розовая кожа, румяные щеки.