Текст книги "Безголовые"
Автор книги: Жан Грегор
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 9 страниц)
– Ну да, конечно, у вас есть право выражать свое недовольство, совершенно законное право, только не забывайте, что теперь вы работаете не на вашу компанию, а на клиента. Таким образом, положение ваше в значительной степени изменилось. Конечно, я вас понимаю, все произошло слишком быстро… Могу дать вам совет: постарайтесь извлечь из данной ситуации максимум возможного… Нас тоже несколько раз перекупали, и что же, я до сих пор жив, разве не так? А если вы начнете забастовку, я пойму, что вы не хотите работать со мной, и согласно контракту я буду вынужден найти новых людей…
– А если мы займем все помещения склада, засядем там и не будем никого пускать… Остин, Грин-Вуд и вся эта шайка, разве не придется им как-то реагировать?
– Ну конечно, они просто найдут себе другой склад, и тогда для вас все будет потеряно, как и для меня… Потому что никто не даст вам второго шанса…
Кладовщики один за другим подписывали новое соглашение. Им становилось стыдно за себя, когда они вспоминали о Стюпе и Баламе. Но что им оставалось делать? Открытая борьба, забастовка, остановка работы – они пошли бы на все, но против кого воевать? Враг затаился. И с этим невидимым, ничем не выдающим себя врагом они чувствовали себя неспособными бороться.
14
Когда Конс узнал, что склад продан, он отправился в туалет и вынул батарейку из своего мобильного телефона, который звонил не переставая. Он не знал точно, привели ли его сюда естественные надобности. Скорее всего, ему просто были нужны тишина и спокойствие. Конс заперся в кабинке, сел на унитаз, и как только принял удобное положение, слезы потекли у него из глаз. Конс плакал как ребенок. Он представлял себя со стороны и находил необыкновенно жалким. Он говорил себе: «Посмотри, во что превратилась твоя жизнь», не слишком, правда, понимая ни природу своей грусти, ни того, какое отношение ко всему этому имело понятие жизни.
Конс сидел на унитазе с закрытыми глазами, ощущая ягодицами идущую снизу прохладу; в его мозгу проносились образы, воспоминания детства. Он вспоминал, как однажды, когда ему было десять лет, во время каникул на берегу моря, он выиграл теннисный матч. Отец был горд за сына, потому что тот сражался как лев; он похвалил его, и было неважно, что уже на следующий день Конс проиграл. Эти воспоминания лишь усилили печаль молодого служащего: чистота чувств мальчика была так далека от ощущений, владевших здесь и сейчас мужчиной, которым тот мальчик стал. Мысль о своей невинной молодости заставила Конса еще крепче сжать зубы: сдерживать слезы было все труднее. После того теннисного матча Моранже выразил свое удовлетворение бойцовскими качествами сына… А когда Конс закончил школу, отец повел его обедать в ресторан и долго объяснял, что степень бакалавра позволяет «делать в жизни все, что захочешь». Эта картина – отец и сын, счастливый от того, что отец любит его еще больше за полученный диплом, – внезапно неприятно поразила Конса. И к чему все это привело? Разве не был он до конца примерным сыном? Разве до сегодняшнего дня не все у него получалось? Разве не хвалили его начальники? Все так, однако теперь Конс был в тупике.
Вряд ли кладовщики могли бы представить себе, что мысли об их положении так сильно расстраивают Конса, даже доводят его до слез. С губ молодого служащего срывались слова «несчастье», «трусость», ведь как-никак он был молчаливым свидетелем того, что произошло. И он ничего не сказал, ничего не сделал.
В туалетной кабинке Конс пробыл полчаса. Выйдя оттуда, он сполоснул лицо, но глаза его оставались красными. С отсутствующим видом он вернулся к себе в кабинет. Телефоны и факсы напрасно звонили, он не обращал на них никакого внимания. С клиентами Конс был довольно сух. Он злился на них: они зашли слишком далеко. Хотя они были с ним любезны, но нельзя же все прощать… В какой-то момент Консу понадобилось позвонить, он взял трубку и тут заметил прямо перед собой взмахи чьей-то маленькой руки. Лишь на третий раз он догадался, что это послание адресовано ему. Он поднял голову и увидел, что Беби Джен пристально смотрит на него.
Около шести часов вечера она спросила его, может ли он подвезти ее до автобусной остановки. Они вместе оделись, попрощались с коллегами, затем молча пошли к машине Конса. Беби Джен не была болтливой. Тишина и разные звуки обычно говорили за нее. Конс и Беби Джен сели в машину и выехали с территории компании. Конс не переставая думал о Беби Джен. Она попросила его подвезти ее, но дождя не было, значит, за этой невинной просьбой что-то скрывалось. А ведь сегодня, возможно, более чем когда-либо ему хотелось бы сжать Беби Джен в своих объятиях. Но вот показалась остановка, и Конс остановил машину. Беби Джен отстегнула ремень безопасности. Руки ее дрожали.
– Ты вся дрожишь? – удивился Конс.
– Да, – ответила Беби Джен. – Потому что у меня бешено бьется сердце…
– А почему оно так бьется?
– Потому что мне столько всего хотелось бы тебе сказать, – прошептала она.
Конс взял Беби Джен за руку и принялся нежно ее поглаживать. Очень странно, но отсутствие глаз у Беби Джен совсем не мешало, а скорее даже располагало к доверию. Этот неудержимый зов тела, плоти – извечно приводящий к поцелую в губы – в данном случае обошелся без этого самого поцелуя. Губы Конса сразу же спустились ниже. Было забавно, что такой романтик, как Конс, без промедления зарылся лицом в грудях молодой женщины и принялся покрывать их поцелуями. Дыхание Конса и Беби Джен участилось. Но они были вынуждены прерваться, чтобы найти за углом здания напротив более спокойное место, ведь несмотря на то, что уже стемнело, любопытных на автобусной остановке хватало. У Конса руки дрожали не меньше, чем у Беби Джен.
Приближался момент, которого он одновременно ждал и страшился: ему предстояло преодолеть определенный психологический барьер и изменить Тане. Но поскольку у Беби Джен не было головы, Консу не было стыдно трогать тело молодой женщины. Грудь, ягодицы… Когда он приближал свое лицо к этим частям тела Беби Джен, ему казалось, что перед ним ее лицо; он был счастлив увидеть их, прикоснуться к ним, почувствовать их под своими пальцами, даже несмотря на то, что из-за темноты о многом мог только догадываться. Возбуждение Конса было велико, но ни с чем нельзя было сравнить его ощущения в тот момент – Беби Джен была прижата животом к сиденью, – когда он вошел в нее. Образ этого тела без головы, тела, созданного для любви, вызвал у него такую сильную эякуляцию, что, вероятно, на воспоминании об этом наслаждении он и строил некоторые свои будущие поступки. Образ Беби Джен восторжествовал над всеми планами, что были у Конса с Таней, над всеми их совместными воспоминаниями, вместе проведенными каникулами и сотнями фотографий, аккуратно разложенных по альбомам. Наслаждение, испытанное Консом, заставило его забыть и о боли, которую он собирался причинить Тане, всегда готовой идти на многочисленные жертвы, и о недовольных лицах родителей: все заслонило собой это неясное воспоминание.
Сексуальная агрессия, которую Конс обнаружил в себе, была напрямую связана с накопившейся в нем за несколько месяцев безудержной страстью: романы между сослуживцами часто черпают свою силу в странном соединении злости и желания, власти и подчинения, постоянно сменяющих друг друга за рабочий день. Конс и Беби Джен не были исключением из общего правила, так же, как не были они и единственными, кто занимался «этим» в машине на пустой стоянке вечером после работы.
15
Примерно через месяц после продажи склада со Стюпом и Баламом произошел несчастный случай. Жуффю как мог старался поднять моральный дух кладовщиков, но и он был не в силах противостоять тому, что многие называли роком.
В то утро Стюп и Балам вместе ехали на погрузчике. Они мчали на полной скорости, и их сильно трясло. В конце узкого прохода они резко затормозили, с ходу попытавшись снять с трехметровой высоты поддон с товарами. Наверное, кладовщики были слишком уверены в себе, по крайней мере с маневром они не справились, поддон заскользил и рухнул на них. У Стюпа и Балама не было ни единого шанса увернуться.
Встревоженные шумом, прибежали несколько рабочих и с ними медсестра. Балам и Стюп, потрясенные, сидели на полу. Они были живы и здоровы, но чувствовали себя несколько необычно, и было отчего: головы слетели с их плеч и теперь лежали рядом. Медсестра проверила у них пульс и спросила, все ли в порядке.
– Все прекрасно, – хором ответили оба пострадавших.
Состояние их здоровья действительно не давало ни малейшего повода для беспокойства. Балам и Стюп были крепкие ребята, и они многое повидали за время работы на складе, хотя, откровенно говоря, что бы с ними ни произошло, они ни с кем не стали бы откровенничать по поводу своего самочувствия. Когда медсестра сообщила им, что собирается вызвать скорую помощь, они встретили это предложение в штыки. После нескольких минут перепалки она вынуждена была сдаться, взяв с них обещание сохранить головы в банках с формалином. Женщина выписывала один медицинский журнал, давно уже интересовалась подобными случаями и даже закупила для медпункта соответствующее оборудование.
Полчаса спустя Стюп и Балам ставили в шкафчики гардеробной банки, наполненные формалином. Вот с чем предстояло им вернуться вечером домой: со своими законсервированными головами! Кладовщики не могли отделаться от ощущения абсурдности происходящего с ними, ни когда закрывали шкафчики, ни когда шли обратно на склад. И если ни один из них не выкинул, возвращаясь домой, свою банку, то только из-за того, что автострады, по которым им приходилось ехать, не давали возможности остановиться: они пересекали густонаселенные районы, где швыряние головой – пусть даже своей собственной – могло вызвать подозрения.
Всего через час после несчастного случая Стюп и Балам вернулись к работе, отправившись блуждать по проходам склада в поисках новых товаров. Около прилавка они наткнулись на Конса.
– Что с вами случилось?
– Ничего особенного, – ответил Стюп, который не выносил ни сочувствия, ни наивности.
И молодому служащему пришлось прикусить язык – он и так уже вышел за рамки. Несколько секунд мужчины стояли молча. Но хотя Стюп по-прежнему плевать хотел на Конса, все же в их отношениях не все было потеряно окончательно.
– Ну, сам видишь, что случилось… На башку свалился поддон с товарами… Вот так! А вообще, зачем нам здесь нужны были головы? Незачем! Мы и без них спокойно обойдемся, ведь так, Балам?
– Твоя правда, – кивнул шеей Балам, второе «я» Стюпа.
И кладовщики оставили Конса, взобрались на погрузчик и тут же рванули с места, как бы показывая тем самым, что для них ничего не изменилось.
Однако с каждым часом их оптимизм потихоньку убывал.
– Ты как себя чувствуешь? – спросил Балам у Стюпа, когда время приблизилось к обеду.
– Что-то жарковато, но я надеюсь, до вечера дотяну…
Во второй половине дня Стюп был удивительно неразговорчив. Он ходил очень медленно, движения его рук стали важными и степенными. Казалось, он полностью сосредоточился на себе и своей беде, которую так и не мог до конца осознать. Неясная боль, испытываемая им, заставила позабыть о ненависти к другим людям; или, быть может, став терпимее к окружающим, он хотел тем самым справиться со своим несчастьем. В какой-то момент перед Стюпом прошел Грин-Вуд; обычно в такой ситуации с губ кладовщика потоком сыпались оскорбления. Теперь он не проронил ни слова. Конечно, у Стюпа больше не было головы, и все же он мог бы, наверное, обвинить Грин-Вуда в том, что именно он ответственен за этот черный период в жизни кладовщиков; но, как бы то ни было, он промолчал.
Процесс «декомпенсации» шел полным ходом. Вечером Беби Джен и Конс снова оказались вместе в одной машине и стали обсуждать тяжелые последствия потери головы.
– Понимаешь, живешь ты себе поживаешь, у тебя есть голова, по этой голове тебя узнают люди, и тут внезапно ты становишься никем, и всякая связь с другими людьми теряется… – шептала Беби Джен.
– Я разговаривала как-то с человеком, у которого были парализованы ноги, и думаю, то, что он потерял физически – то есть, способность ходить, свободу передвижения, способность бегать, наконец, – и что причиняло ему огромные страдания, словно незаживающая рана, все это я ощутила однажды психологически: в моих глазах никто отныне не мог прочитать ни «да», ни «нет», для меня навсегда пропала возможность почувствовать радость от того, что кому-то понравилось мое лицо, посмеяться с другими людьми. Моя голова – это мое достоинство, моя честь, моя индивидуальность, а потерять свою честь и свою индивидуальность – ты не знаешь, какое это потрясение, я даже не уверена, можно ли когда-нибудь от такого прийти в себя. Я потеряла голову в тринадцать лет… И даже в тринадцать лет потребность чувствовать себя индивидуальностью очень сильна… Понимаешь, Конс, потом мне стало казаться, что я смогла достичь относительной самобытности за счет, ну не знаю, платка, груди, рук, голоса, да, действительно, я пыталась, но ничто на самом деле так и не заменило мне головы…
– Мне нравятся Стюп и Балам, – продолжила Беби Джен, – и у меня сердце разрывается, когда я думаю о том, что они сейчас ощущают, – а ведь они, наверно, считали, что им известны все возможные чувства, угрызения совести, стыд, радость. Теперь им открылся совсем другой мир… У меня сжимается сердце еще и потому, что никому не под силу понять то, что с ними случилось. Ни их женам, которые с головой уйдут в собственные проблемы, ни детям, чей отец внезапно станет для них чужим человеком…
Она замолчала и стала гладить волосы Конса. Воспользовавшись моментом, он спросил:
– А у твоего друга есть голова?
Рука Беби Джен замерла. Конс, конечно же, сильно рисковал. Он мог трогать Беби Джен, целовать ее, шептать ей ласковые слова, но всеми правами на нее он не обладал.
– Я не хочу с тобой о нем разговаривать, – сказала Беби Джен. – И да будет тебе известно, подобного желания у меня не появится ни завтра, ни послезавтра…
Ее голос, несмотря ни на что, звучал мягко, однако смысл сказанного был очевиден. Прошло несколько минут, в течение которых Конс чувствовал, что она отдалилась от него. Ему следовало принять Беби Джен такой, какая она есть, со всеми загадочными для него сторонами ее жизни. И на самом деле Конс не был так уж сильно задет, потому что некая таинственность Беби Джен лишь усиливала его влечение к ней… Молодая женщина вновь принялась гладить его волосы.
16
Падение голов у кладовщиков продолжалось.
– Черт знает что, – рассказывал Абель. – Просыпаюсь я на днях, сажусь в кровати и что я вижу? Моя голова осталась на подушке… (Абель не смог удержаться от смеха при воспоминании об этой картине: его голова! его бедная голова, которую он таскал на себе сорок лет!) Ты можешь себе представить, – продолжал он, – встаешь ты однажды утром, а твоя башка как ни в чем не бывало дрыхнет на подушке? Я сказал себе: черт возьми, ну вот и нету у тебя головы! А мне не то чтобы ночью кошмары снились, наоборот, была вполне спокойная ночь, да… Жена меня спрашивает: эй, что с тобой стряслось? Ну а я ей говорю: сама видишь, случилось то, что должно было случиться…
Товарищи Абеля спрашивали его, не разговаривала ли его голова сама по себе; они не могли себе представить, чтобы она хранила молчание. В течение нескольких недель они то и дело подкалывали Абеля на этот счет. Когда он приезжал на работу, кладовщики сразу интересовались, не пускает ли его голова пузыри в своей банке с формалином, не разговаривает ли она сама с собой по вечерам перед сном.
– Вот такие дела, – упорствовал Абель, – а что делать; нам иногда говорят, что улицу переходить опасно, а я, представь, даже улицу не переходил, просто лег себе в кровать и заснул… Как ты думаешь, это опасно – просто спать? И не говори мне, что ты не будешь спать по ночам, присматривая за своей головой. Нет, слушай… С ужа сойти… И ничего не поделаешь, такие дела. Жизнь, она такая штука: однажды утром ты просыпаешься, а головы у тебя больше нет…
Без сомнения, страх и уныние у тех слушателей Абеля, которых еще не затронула новая напасть, были гораздо сильнее, чем у тех, кто уже успел от нее пострадать. Чувствуя, что угроза нарастает с каждым днем, люди с головами беспрестанно ощупывали свои шеи, слушая о все новых случаях проявления странной эпидемии.
Когда очередной кладовщик появлялся на складе без головы, всем сразу же представлялась его голова в банке с формалином. При виде Бруйю рабочие думали о его рыжих взлохмаченных волосах, плавающих в желтоватой жидкости; они представляли себе его маленькие черные глазки, смотрящие на них. Рабочие воображали себе дом Бруйю, внутреннее убранство этого дома, банку с формалином, стоящую на книжном шкафу, и его голову, которая теперь целыми днями могла наблюдать за повседневными заботами его жены, более или менее дозволенными занятиями его детей и долгим послеобеденным сном его собаки.
Вскоре ношение на комбинезоне значка с именем стало обязательным. Жуффю оказалось не по силам опознавать в прямом смысле слова обезличенных кладовщиков. Конечно, Жуффю узнавал некоторых по их поступкам, походке, телосложению, по отдельным жестам, но когда вместе собиралось больше трех рабочих без головы, он терялся.
За три месяца восемь кладовщиков лишились голов, и несмотря на слухи (поговаривали о некоем веществе, которое в столовой якобы подмешивали в вино), было нелегко обнаружить во всем этом некий смысл и найти хоть какое-то объяснение происходящему. То, что продажа склада вызвала досаду и разочарование у рабочих, было очевидно. То, что у большинства из них пропали мотивация и желание работать, не вызывало сомнения; но причины массового обезглавливания оставались неясными. Впрочем, все, казалось, было сделано для того, чтобы никто ничего не понимал: Ратана, юркий, маленький кладовщик, которого прозвали «самым быстрым кладовщиком Мексики», был единственным из рабочих, кто плакал в день продажи склада. Однако, хотя он был крайне неловок и частенько стукался об острые углы поддонов, голова его и не собиралась отваливаться. Другие кладовщики, зачастую довольно депрессивного вида, за сдержанностью поведения которых читалась слабость, против всякого ожидания тоже сохраняли свои головы на плечах, относясь к этому как к отсрочке или же свято веря в свою удачу.
Среди служащих список обезглавленных начался с Бобе. Судя по всему, он не испытывал особого желания распространяться на эту тему; на расспросы о том, как это произошло, он отвечал однотипно, заранее заготовленной фразой:
– Да глупо получилось, пошел за дровами, споткнулся да и грохнулся о землю…
Со стороны собеседника следовал какой-нибудь комментарий, обычно сочувствующего характера, на который Бобе неизменно отвечал:
– Да мне вроде бы так даже идет…
Репутация Бобе была явно не в его пользу. С приходом в компанию Грин-Вуда Бобе нисколько не изменился. Он постоянно – с большой долей цинизма – демонстрировал всем полное отсутствие энтузиазма по отношению к новой команде и новым методам управления. Даже если Бобе и отрицал всякую мысль о том, что речь идет о наказании, – несчастный случай произошел у него дома, – тем не менее подобные идеи продолжали бродить в умах близких ему людей: это, наверное, они расправились с ним, они сломили его сопротивление, сравняв его с остальными.
Вопреки тому, что можно было бы предположить, новый внешний вид Бобе не улучшил его отношений с Уарнером и Грин-Вудом. Нет, Бобе стал еще более невоздержан на язык, еще более откровенен и резок с начальством, возможно, окончательно убежденный в том, что ему больше нечего терять.
Разъездные служащие тоже теряли головы. Из четырнадцати не менее шести лишились голов примерно за полгода, что стало для компании своеобразным рекордом. Все больше и больше дизельных машин с логотипом компании на боку ездили, управляемые этими компактными телами. Когда они, безголовые, садились в свои машины, выезжали на дорогу и, разогнавшись, уносились прочь, становилось страшно не только за них, но и за других людей.
17
Изменилась и привычная атмосфера перед автоматом с кофе. Теперь к Бобе, Консу и Валаки часто присоединялся Уарнер, но разговаривали мало: обычно дело ограничивалось обсуждением новостей, услышанных накануне по телевизору, или же рабочих вопросов. Быть может, Уарнеру или Бобе недоставало общительности (они садились в уголке, снимали шейные платки и чуть ли не залпом вливали в себя теплый напиток). Меретт и Валаки могли только вспоминать о тех критических стрелах, что они столько лет пускали в Бедоша за его спиной: теперь их упреки казались смехотворными. Странно, но теперь, когда им столько всего нужно было бы обсудить, они буквально не находили слов. Изменения в компании потрясли их. Огромное количество происшествий, случившихся за последнее время, нарушило их способность критически мыслить: не могли же они все время думать о том, что шло наперекосяк. Необходимо было двигаться дальше, как-то приспосабливаться к новым обстоятельствам, чтобы не оказаться за бортом.
Мысли о возможной потере головы также не способствовали разговорчивости. В подавленности служащих чувствовалась смесь страха и суеверия. Плохо говорить о новых направлениях развития означало бы бросать вызов судьбе и тому невидимому мечу, который опускался время от времени на шеи служащих и рабочих. Тень Грин-Вуда неотступно витала над всеми даже во время перерывов на кофе, и все эти несколько минут, которые теперь все чаще проходили в полном молчании, служащих мучила смутная мысль о том, что Грин-Вуду удалось повсюду распространить чувство страха. Люди запрещали себе думать о потерянных привилегиях, в частности, о том, что невозможно вычислить в цифрах, а именно об атмосфере. А что мог сделать обычный служащий в этой ситуации? Пойти к Грин-Вуду и высказать ему прямо все свое недовольство тем злом, которое он причиняет? Нет, ему приходилось, как и прежде, встречать Грин-Вуда в коридорах, слышать от него слова приветствия и делать вид, что все замечательно.
По тем же самым причинам стали необычайно редки разговоры о головах, которые все продолжали падать. Складывалось впечатление, что на эту тему наложен запрет. Встреча с сослуживцем, лишившимся головы, теперь уже не имела той силы эмоционального воздействия, какой бы обладала в иной ситуации. Конечно, человека жалели, осведомлялись, при каких обстоятельствах это произошло, но потом звонил телефон, и все снова принимались за работу. Удивиться происшедшему означало вступить на путь мятежа, итог которого всем был известен заранее, так что, не желая прибавлять себе лишних забот, служащие один за другим теряли головы среди всеобщего равнодушия.
Случалось, что некоторые даже радовались очередному случаю обезглавливания: так однажды у автомата с кофе без головы появилась Сальми. Она была такой же веселой, как всегда, что не могло не удивить служащих: разве нормальный человек не стал бы переживать потерю? Сальми рассказала историю, в которой фигурировало разбитое зеркало, но – вероятно, в этом был виноват ее извечно игривый тон – ей не слишком поверили. Не желая изменять своему амплуа деловой женщины, она быстренько покинула коллег, поскольку очень спешила. Те, кто еще мог, не удержались от улыбки: да, все подумали, что Сальми сделала это сама: сама отрезала себе голову, чтобы еще сильнее сблизиться с ними, стать похожей на них и больше не раздражаться из-за части тела, которая могла вызывать у них комплекс неполноценности. Ведь хотя и считалось, что головы теряли самые неудачливые, однако вместе с тем ее отсутствие являлось очевидным отличием тех, в чьих рунах находилась власть.
Служащие компании все реже высказывали в разговорах личное мнение: и в этом чувствовалась рука Уарнера. Человек, которого все считали недалеким и у которого не было замечено никаких культурных или духовных потребностей, выступил в данном случае настоящим первооткрывателем, или же он просто лучше других оказался – самым естественным образом – приспособлен к новой атмосфере в компании. Последние события показали сотрудникам, что выставлять напоказ личную жизнь небезопасно. Следовало как можно меньше рассказывать о себе, потому что, в противном случае, кто мог им гарантировать, что данная информация не будет использована против них? Все перестали делиться рассказами о своей жизни, и многие сожалели о том, что когда-то слишком много откровенничали. Так, больше ничего не было слышно о дочерях Меретт; Равье в свою очередь оставил при себе радость от рождения сына. Он хотел защитить его и надеялся, что имя малыша никогда не прозвучит в этих стенах: мальчик казался слишком слабым, слишком невинным, упоминание о нем не должно было превратиться в нелепую формулу вежливости для какого-нибудь служащего без головы.
Что касается Конса, то сохранение личной жизни в тайне было для него весьма желанным, поскольку в это время он переживал тяжелый период разрыва. Что сказал бы он коллегам, если бы мог с ними об этом заговорить? Что он больше не живет с Таней? Что переехал недавно в однокомнатную квартиру? Что одиночество давит на него, и по вечерам он часто ничего не делает, просто валяясь на кровати? Беби Джен теперь приходила к нему, и они могли наконец лечь вместе, лечь рядом друг с другом, не чувствуя ни холода, ни страха. Лежать, прижавшись друг к другу, какое же это счастье! Это было почти так же хорошо, как заниматься любовью. И что бы все-таки сказал Конс своим коллегам? Что ради Беби Джен он готов на все? Что он ждет, когда же она окончательно станет принадлежать ему? Или что он тоскует, как и все несчастные любовники, которые принимаются мечтать, чтобы забыть про супружескую жизнь своей возлюбленной? А может быть, что из-за тоски он часто не спит по ночам и бессонница заставляет его задумываться над многими вещами?
18
Однажды утром, придя на работу, Конс спросил себя, не грезит ли он. И дело было не в том, что он вдруг осознал всю серьезность последних событий, просто навстречу ему попался Грин-Вуд, которого служащие наверняка назвали бы «новый Грин-Вуд», если бы у них осталась хоть капля критического мышления.
Накопившаяся у Конса усталость обостряла его восприятие коллег. Физическое изнеможение становилось умственным. Поскольку он постоянно думал о своих начальниках, наблюдал за ними, пытался понять, что в них не так, они превратились для него в полуреальные, полувымышленные им самим создания.
Однако в существовании человека, которого Конс увидел выходящим из кабинета Грин-Вуда, сомневаться не приходилось. Это был высокий, крепкий мужчина со светлыми волосами и ясными глазами. Еще Конс отметил необыкновенно правильные черты его лица и короткую стрижку. Этот человек несколько раз вошел в кабинет Грин-Вуда и вышел оттуда; когда же Конс встретил его в коридоре, то узнал голос начальника. Высоким блондином оказался Грин-Вуд. Он пересадил себе голову.
– Привет, Конс!
– Здравствуй, Грин-Вуд, прости, не узнал тебя… – сказал Конс, и слова его невольно прозвучали как насмешка.
– И не мудрено… Позволь тебе представить мою новую голову…
– Очень приятно, – пробормотал Конс, не уверенный в том, что Грин-Вуд шутит…
– Значит, ты решился на операцию… – продолжил молодой служащий.
– Да, в прошлую субботу, все прошло замечательно, врачам понадобился всего час… Смотри, я могу открывать и закрывать глаза…
И Грин-Вуд тут же продемонстрировал, как ловко он это делает. Его глаза медленно закрылись, затем снова открылись. Конс подумал, что Грин-Вуду есть еще над чем поработать, но, как бы то ни было, поздравил начальника со столь значительными достижениями. В ответ Грин-Вуд признался, что тема протезирования дает ему прекрасную возможность говорить о чем-то, помимо работы, позволяя выглядеть человечнее.
Молодой директор выбрал себе «мозговой» протез, то есть такой, в котором специальные электронные схемы обеспечивали соединение протеза с нервными окончаниями шеи. Это был самый дорогой и самый совершенный среди всех головных протезов: в шее находились микрочипы с программным управлением, которые Грин-Вуд мог менять по своему усмотрению. Ни в коем случае не стоило путать «мозговой» протез с протезом «черепным», ведь в последнем использовались гидравлические механизмы, отчего движения рта и глаз получались у людей убыстренными и прерывистыми. Конс сообразил, что «черепные» протезы предназначались для людей со средним достатком. Едва какой-нибудь товар выбрасывают на рынок, сразу же появляются различные его виды для разных социальных классов.
Беседа с Грин-Вудом стала для Конса кульминацией его впечатлений последних дней, и без того похожих на сновидения. Говорить о голове как о товаре, обсуждать цену на нее и особенности ее устройства – было в этом какое-то сумасшествие. Но гораздо сильнее самой темы разговора Конса поразило лицо Грин-Вуда: он просто не мог от него оторваться. Несмотря на безупречность черт и чистоту кожи, воссозданной идеально (ни черных точек, ни прыщей!), несмотря на прекрасную стрижку, отсутствие перхоти и все те детали, что могли бы придать этому лицу человеческий вид, оно ужасало: взгляд у Грин-Вуда был леденящий. Конечно, начальник Конса, не упускавший из виду мелочей, украсил уголки глаз маленькими морщинками, которые подчеркивали его улыбку и говорили о неизменной доброжелательности, но он не мог постоянно смотреть прямо на Конса. Иногда глаза Грин-Вуда глядели куда-то мимо собеседника, и это придавало ему вид человека, который всегда думает о своем и не слушает того, о чем ему говорят, человека, который не следит за разговором. Кроме того, движение губ Грин-Вуда, тоже великолепно обрисованных, не всегда совпадало с ритмом его речи: разговаривая, он напоминал персонаж плохо дублированного телесериала. Чаще всего его губы начинали двигаться уже после того, как первые слова были произнесены. И что бы он ни говорил, движение его челюстей не воспроизводило тонкостей артикуляции. Рот лишь открывался и медленно закрывался: ну, вы видите, все работает, разве не это главное? Когда снова наступала тишина, губы Грин-Вуда послушно возвращались в первоначальную позицию, складываясь в легкую улыбку. Конс не верил своим глазам. Молодой директор отдела продаж, полагаясь на свой вкус, выбрал для себя самую лучшую голову. Он стал блондином, со светлыми глазами, энергичным подбородком и широким лбом – знак большого ума, – кроме того, он установил программу, благодаря которой на его лице всегда сияла улыбка. Когда он спал, он улыбался. Когда он вставал утром, он улыбался. Когда шел в туалет, тоже улыбался. Можно было бы оскорблять его, плевать ему в лицо, он по-прежнему сохранял бы на лице улыбку.