Текст книги "Любить"
Автор книги: Жан-Филипп Туссен
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 5 страниц)
Из дверей отеля робко высунулся Ямада Кэндзи, поискал нас глазами, а заметив, осторожно двинулся в нашу сторону с виноватой улыбкой на лице. Мы прервали разговор, на несколько секунд воцарилось замешательство, Ямада Кэндзи в это время стоял на одном месте и теребил в руках программку. Потом он довольно неловко повел беседу, поинтересовавшись у Мари, какие пункты в сегодняшнем расписании ее не устраивают или огорчают. Мари взглянула на него в недоумении и, быстро обернувшись ко мне, улыбнулась сквозь слезы. Нет, нет, все отлично продумано, сказала она с улыбкой и шмыгнула носом.
В такси, катившем по направлению к «Контемпорари арт спейс» в Синагаве, я взял Мари за руку, легонько сжал, почувствовал кожей тепло ее пальцев. В салоне установилась какая-то гнетущая атмосфера, дождь хлестал в окна, щетки равномерно шастали туда-сюда по ветровому стеклу. Никто не произносил ни слова. Ямада Кэндзи сидел впереди рядом с водителем, он назвал адрес музея и погрузился в созерцание разграфленных в клеточку розовых карточек у себя на коленях. Представительница французской дипломатии вдумчиво глядела в окно, она тоже молчала, слезы Мари ее озадачили.
До входа в музей надо было пройти метров сто пешком вдоль ограды из нетесаного камня. Такси высадило нас наверху, у начала тропы, на пустынной стоянке какого-то отеля. Наша группа, собравшись в полном составе (прочие подъехали на другом такси), тронулась в путь под мелким дождичком по дорожке, умощенной неровными и скользкими камнями, змеившейся между деревьев в сторону озера. Мы продвигались черепашьим шагом под прикрытием двух огромных, хорошо заметных в тумане зонтиков, ярко-голубого и ядовито-зеленого, их с неловкой услужливостью держали двое юных сотрудников «Спайрал», семенивших по бокам от нас, вытянув руки над нашими головами. Притаившийся за широкими металлическими воротами с электронным управлением (красный глазок лазера, камера видеонаблюдения), этот Музей современного искусства не вписывался в окружающий как бы сельский пейзаж с большими деревьями, озерами, замшелыми тропинками, кустарником и даже птичьим щебетаньем и лягушачьим кваканьем вдали. Красовавшееся посреди аккуратного парка продолговатое, обтекаемой формы белое строение, покрытое волнистыми алюминиевыми пластинами, походило на авиационный ангар или лабораторию высоких технологий. Дверь из полупрозрачного стекла вела в холл черного мрамора, где мы прождали несколько минут, прежде чем были приняты директором – бороденка соль с перцем, рябенький в тон к ней пиджак и поразительные кричащие белые «пумы» со стилизованным изображением на каждой ноге упомянутого хищника, который только и ждет случая, чтобы спрыгнуть с его пяток Через не замеченную мною поначалу дверь директор провел нас в служебные помещения музея и пригласил в свою личную гостиную, смежную с комнатой наблюдения, где виднелись в полумраке ряды мониторов. Мы расселись на диванах вокруг низкого черного полированного стола, и тотчас откуда-то сзади возникла юная служительница с подносом, на котором принесла нам зеленый чай. Она поставила перед каждым по чашке и безмолвно исчезла. Никто из пришедших с нами не говорил ни слова, не улыбался. Их пыл остудили слезы Мари, и только вальяжно скрестивший ноги директор выглядел на своем канапе расслабленным и даже веселым. First time in Japan? [12]12
Первый раз в Японии? ( англ.)
[Закрыть]– зычным голосом спросил он у Мари. Ответа не последовало. Мари сидела не двигаясь, в солнечных очках с очень черными стеклами, и упрямо смотрела перед собой, словно бы вопрос адресовался не ей, непонятно даже, слышала ли она его. Нет, произнесла она наконец по-французски безо всякого над собой усилия. Присутствующих снова обдало холодом, все заерзали, но вопросов больше никто не задавал, беседа закруглилась. Я хотела бы осмотреть залы, сказала Мари.
По огромному пустому выставочному залу Мари шла одна, на несколько метров впереди всех, в длинном черном кожаном пальто, в поднятых на лоб солнечных очках, с еженедельником в руке. В определенном смысле она добилась чего хотела, окружила себя тишиной и почтением, необходимыми ей для сосредоточенной работы, добилась слезами и сухостью тона, а не улыбкой превосходства, какой она обычно осаживала собеседников (улыбка, понятно, действовала эффективнее, но использовать ее сегодня Мари недоставало сил или, может, гибкости), и результат был налицо, все держались настороже, никто не осмеливался к ней подступиться или заговорить, она погрузилась в свои мысли, как если бы находилась в музее одна. Мы следовали за ней на расстоянии, разговаривали вполголоса, скованные и пустотой просторных залов, где гулко отдавались наши шаги по паркету, и исходящими от Мари силой, решительностью и тишиной. Выставочные помещения музея общей площадью около трехсот метров состояли из четырех залов (A, B, C, D) различной формы: два прямоугольных, один пятиугольный и еще один восьмиугольный, самый маленький занимал шестьдесят квадратных метров, самый большой – сто десять. Белые совершенно пустые, ошарашивающие своей обнаженностью залы купались в каком-то туманном свете, проникавшем через узкие отверстия в крыше, сквозь которые проглядывало бурное, серое, в теснящихся дождевых тучах небо. Слабость естественного освещения восполнялась искусственным: замысловатые приспособления в виде ряда подвижных прозрачных цилиндров, укрепленные на верхней части карниза, излучали теплый янтарный свет, какой бывает у национальных японских фонарей.
Мари остановилась в центре самого большого зала. Вынула листочек из еженедельника и, используя последний как пюпитр, одна среди белых стен (только я приблизился к ней на несколько шагов, прочие же, потоптавшись на пороге, развернулись и оставили ее работать), принялась чертить общий план музея, прямоугольники залов и еще непонятные мне квадратики и стрелочки. Время от времени она поднимала голову, что-то обдумывала, вглядывалась в голые стены, словно бы черпая из них вдохновение, и дополняла свой эскиз, проводила стрелки, писала слова заглавными буквами и подчеркивала где однократно, а где двойной линией. Я вышел из зала и в холле догнал нашу группу. Директор пригласил нас подняться на второй этаж, по стеклянному переходу над холлом мы добрались до не поддающейся описанию комнаты, где хранилось необъятное и невидимое собрание выставочных каталогов и художественных журналов, упрятанных в продолговатые японские ящички из белого дерева, которые директор устало вытаскивал один за другим, объясняя нам попутно, что в них лежит. Я глядел, как он движениями ленивого фокусника открывает и закрывает ящики, и думал о другом (я устал, меня познабливало).
Мы вернулись в гостиную, с которой начали свой визит, кто-то сел выпить еще чаю и поговорить, кто-то остался стоять, задумчиво листая каталоги. Я расхаживал туда-сюда, разглядывал афиши выставок, потом сунул нос в комнату видеонаблюдения, где спиной ко мне сидел за компьютером молодой человек В темном помещении светились лишь сигнальные лампочки и пульты управления, оно напоминало студию миксажа или мультимедийного монтажа, на экранах полутора десятков камер застыли сероватые черно-белые картинки. Приглядевшись, я разобрался, что верхний ряд экранов соотносится с камерами, охватывающими ближние подступы к музею, две из них, установленные на воротах, снимали туманный, словно заснеженный вид спускающейся к озеру тропы, две другие помещались возле входной двери, одна – объективом к сникшему от дождя парку, другая – в черный мраморный холл, последняя фиксировала лишенные жизни кадры, какие нередко получаются при съемках с высокой точки, когда в персонажах нам чудятся будущие жертвы и потенциальные покойники.
Следующий ряд экранов поражал строгостью изображения, на всех восьми мониторах светилась ярко-белая, гипнотизирующе монохромная на первый взгляд картинка, на которой при ближайшем рассмотрении угадывались линии углов и плинтусов и распознавались в одноцветных квадратах разноплановые виды пустых выставочных залов музея. Я неотрывно смотрел на белый, слегка искрящийся ряд и вдруг увидел Мари – одинокий силуэт, медленно движущийся передо мной по экрану. В черном пальто на белом фоне она плыла, словно в невесомости, с монитора на монитор, исчезнув с одного, выныривала на другом. Иногда она на секунду появлялась на двух экранах сразу, а в следующую секунду оказывалось, что ее нет ни на одном, она пропадала, и я немедленно ощущал что-то похожее на боль, я скучал по Мари, мне ее не хватало, хотелось увидеть ее снова. И тогда она возникала в кадре, останавливалась посреди зала. Я вошел в комнату, приблизился к экрану вплотную, уставившись на его электронное сияние с расстояния в несколько сантиметров, и увидел, как Мари повернулась в мою сторону, безразлично посмотрела на камеру наблюдения, взгляды наши на мгновение встретились, но она этого не знала, не заметила, и я словно бы визуально убедился, что между нами все кончено.
Из зала наблюдения я вышел шатаясь, кружилась голова. Щипало веки от того, что я так долго смотрел на экран в упор, в глазах стояло белое свечение; я подошел к представительнице французского посольства, попросил вызвать мне такси. Вероятно, у меня был бледный вид, и она поинтересовалась, хорошо ли я себя чувствую, а я ответил – нет, дескать, чувствую себя плохо, устал, разница во времени, предпочитаю вернуться в гостиницу и отдохнуть, после чего плюхнулся в кресло и сидел не шевелясь, пропотев насквозь в толстом черно-сером пальто. Окружающие поглядывали на меня украдкой. Наша юная француженка вернулась, сообщила, что такси вызвали и оно сейчас прибудет, спросила, не проводить ли меня. Я слабо кивнул в том смысле, что это было бы очень мило с ее стороны. Мы вместе вышли из музея и под проливным дождем поднялись по тропинке к паркингу. Паркинг был пуст, ничего, кроме громадных луж, взбаламученных потоками дождя и порывами ветра. Такси же нерешительно кружило под ливнем чуть в стороне. Моя сопровождающая в длинном мокром пальто решительно направилась к нему, размахивая руками, а когда оно остановилось под деревом и я уселся, что-то сказала водителю по-японски. Машина тронулась, и, обернувшись, я увидел в затуманенное заднее стекло одинокую женскую фигуру под дождем. Я еще не знал тогда, что вижу ее в последний раз.
В гостинице я сразу же поднялся в свой номер на шестнадцатом этаже. Комнату в наше отсутствие прибрали; освобожденная от ста сорока килограммов багажа, она обрела заурядный гостиничный вид. Кровати были заправлены, шторы раздвинуты, через окно лился тусклый серый полумрак. Разбросанные на полу вещи теперь были аккуратно сложены, белые носки с красной и голубой каемочкой, которые мы побросали комочками на ковер, были подняты и почтительно разложены на туалетном столике. Жарища в номере стояла невыносимая, я выключил отопление, хотел открыть окно, но створки оказались закупоренными наглухо. Дозволялось лишь чуть опустить стекло и получить щелку в два-три сантиметра; попытался взломать запор – не вышло. В изнеможении я завалился на кровать. Пальто не снял, варился в собственном соку, меня знобило, заложило нос, я хлюпал и то и дело вставал и шел сморкаться в ванную. Когда надоело ходить взад-вперед, прихватил рулон туалетной бумаги и положил его на тумбочку. Я сморкался беспрерывно, на постели рядом со мной образовалась целая коллекция мятых клочков туалетной бумаги, горка скомканных шариков выросла на полу. Так я провел все утро. Пробовал закрыть глаза и уснуть, но не мог, сказывалось перевозбуждение. Неподвижно лежа на спине, скрестив ноги и засунув руки в карманы пальто, я смотрел в потолок и не видел перед собой никакой перспективы. Что я делаю в Токио? Ничего. Зачем я здесь? Чтобы расстаться. Но расставание, как я начинал понимать, это не действие, а состояние, не агония, а траур.
~~~
После полудня я вышел из номера, неся в руке дорожную сумку с минимумом содержимого: две рубашки, несколько футболок, несессер. Спустившись в холл, пошел менять деньги. Заполнил бланк перед окошечком обменного пункта, предъявил кредитную карту и получил двести тысяч йен наличными пачкой из двадцати новеньких, гладких десятитысячных банкнот в плотном конверте, точно соответствующем размеру купюр. Достав банкноты из конверта, я их пересчитал, перебирая пальцами мягкие, приятные на ощупь бумажки, и разбил пачку на три части: две купюры оставил под рукой, восемь заложил между страничками паспорта, а еще десять убрал обратно в конверт. Тут же в холле присел на корточки, открыл сумку и заткнул согнутый пополам конверт в одно из отделений несессера. Из отеля я вышел под дождь, отшагал минут десять по серым улицам, спустился по ступенькам ко входу в метро, удаленному на порядочное расстояние от самой станции «Синдзюку». Я отмерял километры и километры по движущимся дорожкам подземных коридоров. Вблизи вокзала толпа сделалась гуще, а я все шел и шел бесконечными сырыми переходами. Тут было подлинное царство бомжей, они сидели вдоль стен на одеялах или просто на картонках, в импровизированных палатках и на старых матрасах, замаранных жирными пятнами и подтеками мочи, на полу валялись ничьи кастрюли, веревки, сохли брюки, под ноги катились пустые банки, стояли стопки судков из-под готовых обедов «бентос», неподвижно лежали собаки в намордниках, от влажной шерсти которых поднимался пар, омерзительный запах тоннелей метро и мокрых животных ударял в нос неожиданным воспоминанием о Париже.
Перед тем как углубиться в переходы, я внимательно изучил план метро, и нашел для себя несколько возможных маршрутов, я мог поехать на электричке по линии Яманотэ, спускающейся к югу и снова поднимающейся на север, и таким образом сделать круг, а мог сесть на метро по линии Маруноути, обозначенной на схеме тонкой карминовой лентой. Мне, в общем-то, было все равно, я шел наобум вслед за толпой по извилистым тоннелям, поглядывая на таблички с указателями. Первой мне попалась на глаза алая лента линии Маруноути, я разматывал ее от стрелки к стрелке по коридорам и эскалаторам, пока не попал на платформу. Проехав стоя в перегретом вагоне (там было так жарко, что я даже снял пальто и повесил его на руку) около четверти часа, я сошел на станции «Токио». Поднялся по эскалаторам и очутился на огромном, не меньшем, чем Синдзюку, вокзале, где почувствовал себя совершенно потерянным среди соединенных стеклянными лифтами многоэтажных торговых рядов. Меня лихорадило, болела голова, а я все шел и шел лабиринтами подземной галереи с турагентствами и крупными магазинами, большими книжными лавками и крошечными парикмахерскими, узнаваемыми по красно-синим витым стеклянным сифонам, тут были кафе, бары, десятки ресторанов, вывешенные меню, выставленные в витринах блюда, слепленные из цветного воска и похожие на кукольные обед или суши. Поднявшись по нескольким эскалаторам, я двинулся дальше вместе с людским потоком в поисках зала отправления Синкансэнов. [13]13
Синкансэн – знаменитый скоростной поезд, пущенный в Японии в 1964 году.
[Закрыть]А еще минут через пять благодаря четко поставленной информации я уже держал в руках билет на поезд.
Синкансэн, длинная белая обтекаемая птица, отошел от токийского вокзала и медленно катил по виадуку в самом центре города; я устроился около окна в вагоне с незабронированными местами и смотрел на освещенные окна офисных зданий, проплывавших мимо на одном уровне с поездом в серой хмури дождливого дня, мы ехали вдоль построенного полукругом Международного форума, дуга которого в точности совпадала с изгибом железнодорожных путей. Трескучий голос приветствовал нас в громкоговоритель на японском и английском и объявлял названия остановок: Нагоя, Киото, Син-Осака, Син-Кобэ. Рядом со мной никто не сел, и я положил на соседнее место сумку и пальто. В ближайшем ко мне ряду из трех кресел расположился одинокий мужчина в белой рубашке и галстуке; сняв ботинки, он читал газету. Поезд постепенно набирал скорость, из центра Токио мы выехали в окутанные туманом пригороды, по окнам хлестали потоки дождя. Вдоль полотна дороги тянулись индустриальные зоны, тесные ряды серых домов, утыканные антеннами крыши. Я смотрел на них и ни о чем не думал, пассивно наблюдая за сжатием наружного пространства и времени, отчего создавалось впечатление, будто за окном поезда летит не пейзаж, а само время.
Я не завтракал, а потому, рассеянно проследив за передвижениями по вагону девушек в светло-зеленых халатах, механическими, нечеловеческими голосами предлагавших обеды, напитки, ванильное мороженое в крохотных стаканчиках, зеленый чай или «бентос» в подарочной упаковке, специфическим образом демонстрируя продукт на вытянутой руке, будто раздавали программки, остановил одну из этих продавщиц и купил поднос с обедом. Купил, не выбирая, и испытал разочарование, когда, развернув подарочную упаковку, обнаружил под ней палочки, соевый соус в махонькой пластмассовой рыбке с крошечной пробочкой и рядом восемь одинаковых прямоугольничков риса, завернутых в сливовые листья. Съев один из рулетиков, я продолжать не стал. Скрестил руки на груди, закрыл глаза и попробовал заснуть. Неподвижно сидя в кресле, я вяло, сквозь дрему, пытался ответить на вопрос: зачем я еду в Киото?
Стемнело очень рано, часов в пять пополудни, ночь нагрянула разом, безо всякого перехода. Из освещенного поезда трудно стало различать пейзажи за стеклом – тонули в темноте обширные рисовые поля, абрисы гор, белые точки населенных пунктов. Перед остановкой в Нагое состав замедлил ход, мы ехали теперь по прямому как стрела виадуку, а внизу лежал город, витрины в огнях, крикливые мигающие неоновые вывески пачинко, [14]14
Пачинко – игровые автоматы, где запускается шарик, который должен попасть в одну из многочисленных целей.
[Закрыть]фасады отелей, пестрящая в ночи реклама. Поезд становился на нагойском вокзале. На платформе находились человек сто школьников в застегнутых по самый ворот черных гимназических мундирах и школьниц в серых юбочках, синих пиджачках с красными галстуками и белых гольфах на крепких ногах, группками по трое-четверо они направлялись к выходам. Я смотрел в окно, прильнув лбом к стеклу, и вдруг одна из девочек помахала мне ладошкой. Ее жест застал меня врасплох, вывел из оцепенения, я было собрался помахать ей в ответ, но она уже скрылась из виду исчезла, и нерасцветшая улыбка благодарности застыла у меня на губах; платформа опустела, лицо мое снова сделалось жестким, бесстрастным, отстраненным и усталым.
Поезд прибыл в Киото, я вышел на перрон, огляделся в нерешительности. Поднялся по эскалатору и покинул здание вокзала с дорожной сумкой в руке. На улице было темно. Куда податься, я не знал. В турбюро идти не хотелось, я брел наугад. Достал из кармана пальто записную книжку, убедился, что у меня есть с собой телефон Бернара. Стал искать автомат, который работал бы за деньги, наконец нашел один, правда в кабинке с неудобными, открывавшимися внутрь дверьми, протиснулся в створки, захлопнувшиеся за моей спиной, положил записную книжку на металлическую полочку для телефонных справочников и набрал номер Бернара. На другом конце провода раздались далекие раскаты звонков, и вскоре я услышал, как сняли трубку. Голос Бернара я узнал сразу, он всегда разговаривал тихо, степенно, бархатистым шепотом, что придавало его речам убедительность, если вам удавалось их расслышать. Узнав, что я в Киото, он, похоже, не слишком удивился. Я ожидал, он спросит, со мной ли Мари, но нет, он не упомянул о Мари, может, из деликатности, а может, из безразличия, просто спросил, в каком отеле я остановился. Я сказал, что только приехал и еще не определился, тогда он пригласил меня поужинать, даже переночевать, если хочу, и вообще пожить у него несколько дней. Я поблагодарил смущенно (ты уверен, что я тебя не побеспокою, на что он только поинтересовался с улыбкой в голосе, не простужен ли я).
Я сел в такси и, говоря в нос (возможно, это наконец придало моей речи японский акцент), назвал водителю не адрес Бернара, а ближайшую к его дому станцию метро. Такси высадило меня в указанном месте, и я остался стоять на тротуаре с дорожной сумкой в руке. Было темно, накрапывал дождик. Станция имела несколько выходов, а Бернар не уточнил, у какого из них мы встречаемся, но я смутно помнил этот квартал, поскольку уже бывал здесь несколькими годами раньше, и предчувствовал, что Бернар появится в улочке, видневшейся справа от бело-голубого фонаря у выхода из метро. И он возник как бы в продолжение моей мысли на углу под зонтиком, осмотрелся степенно, обвел глазами окрестность. Увидев меня, перешел разделявшую нас улицу и поздоровался тихим ровным голосом. По пути к дому он предложил зайти в магазин купить что-нибудь на ужин. Пока он выбирал отбивные в отделе замороженных продуктов в полуподвальном этаже, мы перекинулись несколькими словами (все-таки не виделись три года), он спросил, что я буду пить, и добавил тихо? с отбивными, пожалуй, красное. Да, пожалуй, сказал я. Пожалуй. Он взял бутылку красного бордо «Медок», и стал дальше наполнять корзину всяческими товарами, в том числе и на завтрашний завтрак кофе, – нарезанный грубый хлеб, апельсиновый джем. Я высказал одно-единственное пожелание – купить грибы, во множестве представленные на лотках в вакуумной упаковке, букеты крохотных шляпок и крупных раскидистых, похожих на лисички. Захотелось вдруг грибов. Вот.
Бернар жил в традиционном деревянном двухэтажном японском доме. Миновав внешний дворик, где, прислоненный к стене в тени зеленого бордюра, скучал велосипед, вы попадали в просторную кухню с бетонированным полом, соединенную с главной комнатой. Мы разулись и, не снимая пальто, поднялись на две ступеньки, пригнув голову, чтобы вписаться в проем раздвижной перегородки, отделяющей кухню от гостиной, и, не разогнувшись до конца, пошли в носках по татами. Бернар показал мне мою комнату, большую и совершенно пустую, я поставил сумку у стены, и мы вернулись в кухню выпить аперитив, обуваясь и разуваясь всякий раз при проходе символического пограничного поста между кухней и гостиной. Зимой в кухне стоял ледяной холод, ветер гулял в ней во все стороны, и прогреть ее было невозможно; я сел на приставленный к углу стола раскладной стул, по-прежнему не снимая пальто, поднес ладони к теплу, шедшему от красноватой решетки обогревателя, работавшего от газового баллончика, Бернар зажег его, когда мы пришли. Он налил себе пастис, а мне растворил эффералган, закусывали мы фисташками и устрицами, которые Бернар из прозрачной пластиковой упаковки вывалил все разом в красную с черным обливную миску. Неловко манипулируя скользкими палочками, я отлавливал спрессовавшиеся на дне миски клейкие, серые, с нефритовым и перламутровым отливом податливые устрицы без раковин и отправлял их в рот, свежие, йодистые, великолепные на вкус. Периодически я откладывал палочки и запивал морской деликатес глоточком эффералгана. Стоя ко мне спиной, Бернар, одетый в свитер на молнии, готовил отбивные на старой газовой плите, помещавшейся рядом с раковиной, над которой висела полочка с туалетными принадлежностями – зубными щетками, лосьонами, аэрозолями, пеной для бритья. Перевернув отбивные и оставив грибы томиться на медленном огне, Бернар достал приборы, принес тарелки и хлеб, я помогал ему расставить все это на столе, передвинул початую пластиковую бутылку чая улунг, [15]15
Улунг – сорт черного китайского чая.
[Закрыть]переместил пачку старых газет на ступеньки возле себя. Мы сели ужинать. Бернар поставил на стол сковородку и две мисочки с грибами, разложил по тарелкам отбивные, подцепляя их зубчиком вилки (мне – одну, у меня не было аппетита). Открыл бутылку «Медока», налил – как отмерил – каждому по полстакана и спросил характерным своим шепотком, ощутил ли я утреннее землетрясение; ведь в Токио, говорят, тряхануло как следует, добавил он, ставя бутылку на стол. Я не ответил. Перестал есть, отложил вилку. Мне было нехорошо. Упоминание о землетрясении неожиданно всколыхнуло во мне бурю беспорядочных эмоций, и, хотя вопрос Бернара не содержал ни малейшей бестактности – и вообще ничего личного, собственно, и вопросом-то это не назовешь, – я почувствовал, что в глазах у меня помутнело, извинился, встал и вышел в сад подышать воздухом.
Если бы Бернар сразу – при встрече или сейчас, за ужином – спросил меня о Мари, я бы, наверное, просто ответил, что у нее дела в Токио, тем бы все и ограничилось и больше бы мы о ней не говорили (а стань он допытываться, я бы, скорее всего, уклонился от ответа). Но поскольку он ничего не спрашивал, а мысли мои с самого утра были заняты одной Мари, я не выдержал и, вернувшись в кухню, сам завел о ней разговор. Произнося имя Мари с тем тайным сладострастием, какое испытываешь, упоминая публично о любимом человеке (голос мой при этом звучал совершенно естественно, отстраненно, я только сказал, что она осталась в Токио готовить выставку), я почувствовал легкое головокружение, как если бы сознательно бросался навстречу опасности, хотя знал доподлинно, что ничем не рискую, поскольку душераздирающий конец нашей истории был известен мне одному.
Я спросил у Бернара, могу ли я отправить факс, и Бернар, отложив нож и вилку, шмыгнул в гостиную за бумагой и пишущими принадлежностями (разувался и обувался он всякий раз с естественной ловкостью и бессознательной непринужденностью в движениях). В кухню он возвратился с лукавой улыбкой и протянул мне стопочку бумаги и кисточку (в шутку, на случай, если мне вздумается выписать факс тушью). Я тоже улыбнулся и взялся за кисть. Почему бы нет. Сдвинув тарелку на край стола и вооружившись кисточкой, я начал неуклюже вырисовывать текст толстыми черными буквами. Когда закончил, Бернар повел меня на второй этаж отправлять факс, снова пришлось снимать ботинки, и я, не обладая его сноровкой, тяжело опустился на ступеньки и стал сидя один за друг им развязывать шнурки, потом поднялся в неуклюжем развороте и пошлепал за ним в носках по узкой скользкой лестнице. Наверху он проводил меня в залитый теплым медным светом кабинет. Телефон стоял в углу на полу, Бернар в двух словах объяснил мне, как с ним обращаться, и спустился вниз. Я в последний раз перечитал послание, выписанные тушью размашистые черные буквы распластались на бумаге, как вороны – вестники беды: Мари, я в Киото у Бернара. Не жди меня.Потом я взял на письменном столе ручку, поставил подпись, подчеркнул номер комнаты – Room 1619 – наверху страницы. Затем набрал номер отеля и отправил факс. А глядя на исчезающий в аппарате листок, подумал, что если Мари сейчас нет в отеле, то по возвращении она увидит на голубом экране телевизора в пустой комнате печально памятную светящуюся надпись: You have a fax. Please contact the central desk.
Я осторожно спустился по лестнице в гостиную, где Бернар пил кофе, входя, тихонько раздвинул и потом закрыл за собой фусума. [16]16
Фусума – тонкая деревянная рама с натянутой на нее расписанной бумагой. В традиционной японской архитектуре их используют как перегородки между комнатами.
[Закрыть]В гостиной было тепло, все щели заделаны, раздвижные стенки закрыты со всех сторон. Мы сидели на полу на электроодеяле возле низкого столика, заваленного газетами и безделушками, я снял пальто, комом положил его на циновку. Бернар стал на колени, открыл встроенный шкаф и достал оттуда старую бутылку виски, налил себе, предложил и мне, я согласился выпить капельку – от насморка. Он убрал бутылку на место, выбрал CD, подул на него, перед тем как сунуть в плеер. Мы сидели в носках (Бернар по-турецки, а я – вытянув ноги и держа стакан в руке) и прихлебывали виски. Открыв свежий номер «Джэпэн таймс», я молча листал его, разложив рядом с собой на татами (на последней странице помещалась фотография борца Мусашимару в суперневыигрышном для него, черт побери, положении). Посасывая виски, Бернар сообщил мне, что завтра должен уйти очень рано (он читал лекции в университете где-то в отдаленном районе, и у него была первая пара в девять часов), а вернется, возможно, только поздно вечером. Затем он стал давать мне указания по дому, мы встали, прошли через темную спальню и попали в ванную, где он положил на табурет полотенце и банную варежку для меня, затем прошествовали в дальний конец коридора и осмотрели туалет без сиденья в национальном – хочется сказать турецком, если бы не очевидность того, что он японский, – стиле. Бернар, понятно, оставил бы мне и ключи от дома, да только в них не было надобности, по его словам, никто здесь дверей не запирает (а заперев, я рисковал не войти обратно). Телефон, как я уже видел, находится в кабинете на втором этаже, продолжал он, пока мы возвращались назад по темному коридору с окнами во внутренний дворик, велосипед также в моем распоряжении (никаких специальных инструкций насчет велосипеда, принцип действия тебе, я полагаю, известен, сказал он лукаво – сразу видно, педагог – и, не оборачиваясь, добавил с насмешливой серьезностью: в Японии ездят по левой стороне).
На другой день я проснулся в полной тишине. Я лежал на футоне [17]17
Футон – мягкий матрас, набитый натуральным хлопком.
[Закрыть]в пустой незнакомой комнате с отделкой выцветших естественных – рис да солома – тонов, дышал с трудом, заложило полость носа и придаточные пазухи. Воздух в комнате был ледяной и влажный, вставать я не торопился. Лежал на спине и слушал, как идет дождь, несильный, но на удивление шумный, звук сто усиливался резонансом вогнутых поверхностей, капли отскакивали от черепицы в несмолкающем шепоте брызг, падали с желобов и веток. Время от времени я улавливал даже взрыв одной-единственной капли на выпуклости камня. Комната выходила в протянувшийся вдоль всего дома застекленный коридор, а тот – во внутренний дворик; со своего места я видел мох, какие-то кусты и узенькую полоску хмурого неба над голубой черепицей крыши и форме пагоды. Дворик утопал в тяжелом низком тумане, неподвижно висевшем в сыром сером воздухе. Я свесился с кровати, взял часы, стрелки показывали четверть двенадцатого, мне это ни о чем не говорило, с равным успехом могло быть и восемь часов, и три, я ничего не ждал ни в какое время.
Весь день я не выходил из дома. Встав, я в трусах и майке робко обследовал второй этаж (заглянул в спальню Бернара убедиться, что там никого нет, задержался в кабинете, рассеянно водя пальцем по валявшимся на столе бумагам), потом бесшумно спустился вниз и сварил себе кофе, полистал старые журналы, сидя в гостиной на циновке и накинув на плечи одеяло. Периодически я чихал, отрывал клочок бумажного полотенца, сморкался. Я чувствовал себя паршиво, меня знобило, руки и ноги были ватными. В конце концов я снова нырнул в постель.
Проходил час за часом. Дождь кончился, я заснул, проснулся, может, снова заснул, не знаю. Я не делал ничего, лежал с горячим лбом и пустой головой и потел. Наслаждался своей немочью. Часами нежился под толстым футоном, подоткнув его со всех сторон, проникаясь его мягкостью и теплотой, смакуя слабость, нежелание двигаться, иногда вставал, брел, пошатываясь, на кухню, наливал себе чаю и пил горячим в постели, разгоняя озноб. Ел яблоко тонюсенькими ломтиками, счищая кожуру бессильной рукой и складывая ее в блюдце рядом с кроватью, ходил в туалет и видел свой член сморщенным, жалким, словно бы он тоже болел; потом я шлепал озябшими ногами по коридору, быстренько ложился и заворачивался в одеяло, чтобы согреться. Неизбежное охлаждение я воспринимал как позволительную роскошь, как эксперимент. В тот день я не одевался, не брился, мечтал, лежа в постели и глядя в потолок, сворачивался клубочком под одеялом, дремал несколько минут, растворял шипучие лекарства и, морщась, выпивал; я старался извлечь из своего хворого организма неизвестные мне ранее наслаждения, хотя, по правде говоря, в области чувственных радостей по-прежнему предпочитал нежное прикосновение воды или женскую ласку, ставя их куда выше утонченной изысканности насморка и температуры, которыми тщетно пытался усладить свое тело.