Текст книги "Любить"
Автор книги: Жан-Филипп Туссен
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 5 страниц)
В бессильной ярости я попытался остановить другое такси, махнув рукой так неуверенно и робко, что шофер меня наверняка не заметил, и тут Мари, маячившая у меня за спиной, обхватив плечи руками, вся продрогшая, уставшая ждать, раздраженная моей нерадивостью, бросила язвительно, что, если я буду останавливать только занятые такси, мы никогда не доедем до отеля, а я обернулся и велел ей заткнуться. Она ничего не ответила. Замерла, съежившись, и впилась в меня испепеляющим взглядом потревоженного хищника. Я вернулся к ней, хлюпая пластиковыми сандалиями, в которые из-за толстых носков ноги мои не влезали целиком, пятки свисали наружу, и с каждым шагом я все глубже погружался в снег. Несколько минут мы шли молча, но при первых же словах Мари – в чем-то меня упрекавшей или на что-то жаловавшейся, не помню, не важно, мне сам звук ее голоса сделался вдруг несносен – я ускорил шаг, бросив ее одну посреди улицы. Зонтик хотя бы оставь, крикнула она, когда я уже маневрировал в толпе. Я вернулся к ней и протянул зонтик, наверное, слишком резко, или, может, она его неудачно взяла, не знаю, только он упал к нам под ноги ручкой вверх.
Подними, сказала она. Я молчал. Она повторила: подними. Я смотрел на нее в упор, прямо в глаза, недобрым взглядом. И не шевелился. Мы стояли на тротуаре с двух сторон от лежащего вверх тормашками зонтика, мимо проходили люди, смотрели на нас с недоумением и шли себе дальше, некоторые еще оборачивались напоследок. Я не двигался. Я чувствовал, как у меня пульсирует кровь в висках, мне хотелось ее ударить. Мы оба словно окаменели, а в нескольких метрах от нас лениво капал растаявший снег с полотняного козырька над входом в кафе. Люди за столиками все видели, смотрели на нас через стекло, я чувствовал на себе их взгляды. Но мы не двигались. Поднять зонтик после всего было немыслимо ни для нее, ни для меня. Собравшись с духом, я развернулся и молча зашагал прочь. Мари поплелась следом, и мы продолжили суровый переход, оставив раскрытый прозрачный зонтик лежать ручкой вверх в снегу.
Мы шли в толпе рядом и, как могло показаться, вместе, в одинаковых белых шерстяных носках, с одинаковыми глупыми красными и синими каемками, но каждый мусолил про себя свои собственные злые мысли и на свой лад пережевывал инцидент. Шли молча – мы больше не разговаривали между собой. Время от времени я украдкой на нее поглядывал. Не важно, кто был виноват, скорее всего, никто. Мы любили друг друга, но не могли больше друг друга выносить. С нашей любовью случилось вот что: в целом мы давали друг другу больше хорошего, нежели плохого, но это немногое плохое сделалось нестерпимым.
Мы остановились на мосту, я смотрел, как занимается день. Занимался день, и я думал о том, что нашей любви пришел конец, я словно бы видел, как она тает у меня на глазах, отступает вместе с ночью со скоростью времени, заметной лишь тогда, когда ее замеряешь. Наблюдая за неуловимыми изменениями свето-цветовой гаммы на голубоватых стеклах башен в Синдзюку, я обнаружил поразительную вещь: переход от ночи ко дню осуществлялся не в свете, а в цвете. Темень не рассеялась, но из густо-синей ночной превратилась в тускло-серую гризайль снежного утра, и все огни, которые я видел вдалеке, – освещенные небоскребы на подступах к вокзалу, лучи фар на улицах и бетонных ограждениях автострад, шары фонарей, разноцветный неон магазинов, белые полоски света в окнах зданий – все еще горели в ночи, ставшей днем.
Мари молчала, мы оба замерли, словно прикованные к металлическому пешеходному мосту над железной дорогой, ведущей к вокзалу Синдзюку. Внизу беспорядочно сплетались электропровода, кабели высокого напряжения, цепные крепления, стальные сходни, нависавшие над путями. Под нами с регулярными интервалами проносились ярко освещенные, набитые пассажирами поезда метро, их появлению предшествовал грохот, сотрясавший мост, иногда проезжал товарный состав, потом в бледном свете дня снова молнией пролетала белая электричка. Перед вокзалом Синдзюку, видневшимся вдали, тысячи и тысячи людей толпились под снегом у входа в главное здание, целое море зонтиков, гонимых течениями в противоположные стороны: один поток вливался в вокзал, другой извергался наружу, в то время как поперек им подспудно формировались более мелкие струйки из отдельных граждан, протискивающихся наперекор остальным к кассам или входу в метро. За вокзалом поднимался островок высоких стальных конструкций, отелей, магазинов с плоскими крышами, утыканными антеннами, с фасадами, увешанными поверху гигантскими экранами, с которых изливалась реклама размытых на исходе ночи тонов. Мы пошли дальше, все так же молча, и, не дойдя до конца моста, я повернулся к Мари, тихо хлюпавшей по лужам со мною рядом под непрестанно сеющейся на город снежной изморосью, мне хотелось сделать какое-то движение ей навстречу, тронуть ее за плечо, взять за руку, но тут я почувствовал, как в голове у меня что-то пошатнулось, и стал вдруг слышен нарастающий грохот невидимого поезда, он мчался, сотрясая все на своем пути, гремя металлической решеткой парапета, подрагивающего в снопах голубоватых искр и огненных вспышек, вылетевших на моих глазах из коробки трансформатора под нами, трансформатора, взорвавшегося в клубах черного дыма, поваливших на рельсы, где пытался экстренно затормозить на полном ходу состав, а обернувшись на секунду, я увидел, как на середине моста под ходуном ходящими фонарями прохожих качнуло всех в одну сторону, будто на палубе судна, приподнятого огромной мощной короткой волной, причем некоторые, теряя равновесие, ускоряли шаг, словно бы в погоне за зонтиком, другие приседали на корточки, а большинство остановилось, застыло, точно парализованное, защищая голову рукой, портфелем, кейсом. И на этом все. Ничего другого не последовало. А еще каких-нибудь тридцать секунд или минуту спустя, минуту испуга и сосредоточенного ожидания, за которую не произошло ничего, никто не шевельнулся, каждый ушел в себя, валялись там-сям портфели, а люди, скрюченные, бледные, мокрые от снега, ждали, приготовясь съежиться еще больше, опасаясь худшего, повторного толчка, возможно куда более сильного – земля сотрясалась уже второй раз за несколько часов, ее могло тряхнуть снова в любую секунду, угроза отнюдь не миновала, – спустя минуту все постепенно разогнулись и разошлись, рассеялись по мосту, и только где-то далеко в сероватом утре незримо лаяла собака.
Мари сдавленно вскрикнула и бросилась ко мне, дрожа всем телом.
Мы прошли несколько шагов как потерянные, в мокрой одежде, покривившихся тапочках, в одинаковых белых шерстяных носках, и укрылись в углублении, своего рода полукруглой нише на мосту, откуда металлическая аварийная лестница почти вертикально спускалась к железнодорожным путям. Мари плакала. Она плакала у меня на груди, содрогаясь от рыданий, прижимаясь ко мне изо всех сил с трясущимися руками и влажным от слез и снега лицом. Неописуемый испуг, усталость, нервное истощение, дикое напряжение всех чувств в течение этой ночи выплеснулись в необоримую потребность в утешении, жгучую жажду телесного единения и расслабления. Мари плакала и льнула ко мне, в мокром платье, с мокрыми волосами, тянулась губами к моим губам и спрашивала, дрожа, почему я не хочу ее поцеловать, а я успокаивал ее, держа в своих объятиях, гладя по волосам и плечам, и отвечал тихим голосом, что никогда не говорил, будто не хочу ее поцеловать, никогда. Но я ее не целовал, не склонялся к ней для поцелуя, не ласкал, не утирал слез, и между нами повторился диалог, уже состоявшийся несколькими часами раньше в гостинице, тот же вопрос и тот же ответ, и с той же горячностью и безысходностью в голосе Мари воскликнула, подняв ко мне лицо: так почему тогда ты меня не целуешь? А я не ответил, не знал, что отвечать, я прекрасно помнил, что сказал тогда в гостинице, но сейчас, после пережитого нами шока, не смел произнести, что не хочу ее целовать и не целовать тоже не хочу, она бы взбрыкнула, возмутилась, стукнула бы меня, расцарапала бы лицо. Ко мне в объятия ее бросило отчаяние, она искала тепла моего тела, а не моей изысканной диалектики, ей начхать было на словеса и умозаключения, она ждала сердечного порыва, ласки рук и языка, жаждала почувствовать меня всего. Разве я этого не понял? Одному Богу известно, как меня тянуло ее поцеловать – сейчас, когда мы расставались навсегда, куда больше, чем когда я поцеловал ее впервые. Она жалась ко мне все сильней, и я догадался, что оставшееся неутоленным желание, наше неполное соединение этой ночью, прерванное, незавершенное, требовало выхода – только так она могла избавиться от накопившегося напряжения. Чтобы преодолеть усталость, расслабиться, успокоить нервы, ей надо было испытать оргазм немедленно, кончить прямо сейчас, и у меня в эту минуту возникло ощущение, что я держу в объятиях незнакомую женщину, виснущую на мне, мокрую от вожделения и слез, обвивающую меня ногами в недоброй решимости получить наслаждение, страстность ее желания пугала меня, я чувствовал, как она ищет мои губы, отрывисто дыша мне в ухо, как она стонет, словно мы уже совокупляемся на глазах у толпы, идущей мимо нас по мосту. Земля содрогнулась под нами, и вот Мари, не обращая внимания на прохожих, похотливо терлась об меня, лихорадочно задирала мою футболку и массировала живот, припирая меня к парапету, потом она схватила мою руку, направила себе под платье, повела вверх по ноге, и на меня пахнуло жаром ее плоти, я почувствовал в льнущем ко мне дрожащем, окоченелом и мокром от снега теле обжигающее тепло, почувствовал огненную близость ее истекающего желанием влагалища, просунул руку ей в трусы, ощущая влагу наэлектризованной вульвы, сокращавшейся у меня под ладонью, занимался день, и я хотел ее теперь очень сильно, я вжимался в нее в свете зарождающегося дня, ласкал ее промежность, мял ягодицы. Над Токио занимался день, и я засунул палец ей в задний проход.
II
~~~
Мы так устали и расклеились физически, что, вернувшись в гостиницу (как сейчас помню это возвращение, мы торопливо пересекли холл, уже жужжащий деловыми людьми, и устремились к лифтам, раскрасневшиеся от холода, оба в одинаковых белых теннисных носках, Мари в измятом и разодранном на бедре платье), в чем были повалились на кровать. Уже рассвело, и в комнате воцарилась отвратительная серость утра после бессонной ночи. Мари пустила горячую воду и, лежа с открытыми глазами на постели, ждала, когда наполнится ванна, не имея сил шевельнуться или вымолвить слово. Когда же ванна наполнилась, мы, ничего не соображая от усталости, едва не шагнули в нее вдвоем, но после короткой размолвки, шутливой и комичной, отразившейся на кафеле балетом нежных сомнамбулических жестов, разделились: Мари заняла ванну, а я влез под душ. Закрыв глаза и запрокинув голову, я лил теплую воду на свое измученное, одеревенелое от холода тело, тело спасшегося после кораблекрушения, постепенно обретающее нормальную температуру. Задрав голову, я стоял голый под струей воды в душевой кабинке с запотевшими стенками и видел Мари, лежащую в ванне, обнаженную, неподвижную, с облепившей лицо белой банной варежкой, над которой поднимались, мгновенно рассеиваясь, завитки пара. Волосы ей прикрывал прозрачный чепчик с оборками, похожий на распаренную цветную капусту, руками она в замедленном темпе почти бессознательно пошлепывала по воде.
В девять часов – точнее в 8.57 a. m., как показывал тонкими пунктирными жидкокристаллическими цифрами радиобудильник, – зазвонил в полумраке телефон.
Тяжелые драпировки на окнах были плотно сдвинуты, мы спали глубоким сном каждый на своей половине кровати. Мари в шелковых очках японских авиалиний, с потным лбом, в толстом матросском свитере, который натянула поверх ночной рубашки, чтобы аккумулировать побольше тепла, перевернулась под одеялом – вот и вся реакция. Телефон трезвонил настойчиво и агрессивно. В конце концов я снял трубку и, помешкав несколько секунд, в течение которых пытался уяснить себе, где я нахожусь, тихо процедил «да». Японский голос, чуть возбужденный, срывающийся от волнения, произнес витиеватую фразу, разбухшую от вежливых формул, из которой следовало, что он – Ямада Кэндзи и что в девять часов, как и было условлено, он ждет нас у стойки администрации в обществе господ Маруямы, Танаки, Кавабаты и Мориты. Что на это ответить? Я не ответил ничего и лишь окинул взглядом обступившие нас платья Мари, пристроившиеся на тенях вешалок в темной комнате с задернутыми шторами. На другом конце провода я угадал нерешительность, шушуканье – они вроде как совещались. Минуточку, пожалуйста, произнес мой собеседник. Я по-прежнему молчал. Я еще не изрек ни слова (кроме «да») и, так ни слова и не сказав, обессиленной рукой повесил трубку.
Не успел я заснуть – а разбудить Мари, чтобы сообщить ей о звонке, я даже и не попытался, – как в 9.04 a. m. телефон зазвонил снова. Прерывистый звонок сотрясал темноту, аппарат стоял возле кровати с моей стороны, и через несколько секунд Мари со стоном, похожим на мольбу, придвинулась ко мне, прижалась и протянула руку в пустоту, в направлении тумбочки. Довершил движение за нее я, снял трубку и вложил ей в руку. Она оказалась еще большей минималисткой, чем я, поскольку не сказала ни «да», ни «алло», вообще ничего не сказала, обозначив свое присутствие лишь легким полувздохом. Потом, все так же молча, вялым жестом сдвинула шелковые очки японских авиалиний на лоб, я увидел ее заспанное лицо, она слушала, и глаза ее оживлялись по мере того, как она вникала в суть разговора, мы с ней заговорщически переглянулись, она раза два поддакнула, буркнула устало, что сейчас идет. И повесила трубку. После чего еще некоторое время провалялась в прострации (а может, и чуть не уснула). Затем встала и босиком, в толстом матросском свитере, из-под которого торчала снизу каемка белой ночной рубашки, пошла приоткрыла драпировки, вернулась, позевывая, ко мне и взяла толстую кожаную папку со списком телефонов гостиничных служб. В задумчивости присела на край кровати, нажала две цифры на телефонном аппарате и четким голосом произнесла по-английски, что ей нужно спустить в холл кое-какой багаж. Она бродила по комнате с очками японских авиалиний на лбу, осматривая сундуки, проверяя этикетки, закрывая те, что были открыты. Одно за другим сняла платья с дорожных стоек, на минуту, словно бы транзитом, кинула их на кровать, подняла крышку чемодана и стала укладывать в него свои изделия. На ручке кресла валялось платье цвета звездной ночи, безжизненное и бескровное, увядшее, разорванное на бедре и словно угасшее в сероватом свете дня.
Мы находились в Токио уже сутки, час в час, и, глядя на Мари, собирающую сундуки и чемоданы, чтобы спустить их в холл, я вспомнил, как переволновался накануне, проходя таможенный контроль, когда тамошние служащие остановили нас для досмотра багажа, как я отчаянно испугался, что они обнаружат в моих вещах соляную кислоту. Сердце мое начинало колотиться всякий раз, когда таможенник, тыкая в очередной чемодан на наших тележках, просил его открыть. А в этом ящике что? – спросил он без слов, жестом. A dress, [7]7
Платье (англ).
[Закрыть]ответила Мари. Please open, [8]8
Откройте, пожалуйста (англ).
[Закрыть]настаивал он. It is a dress, [9]9
Это платье (англ.).
[Закрыть]возразила Мари слегка раздраженным тоном. Please open, повторил служащий с неизменной вежливостью, но чуть более твердо. Отстегнув четыре крючка по бокам, Мари приподняла плетеную крышку стоявшего перед таможенниками сундучка с таким же примерно энтузиазмом, как если бы открывала гроб, в котором репатриировали тело друга, погибшего за границей в автомобильной катастрофе. Внутри сундучок, впрочем, и в самом деле походил на гроб, где на ложе из капока [10]10
Капок – волокно, получаемое из плодов тропических деревьев семейства бамбаксовых или хлопчатого дерева.
[Закрыть]и поролона, противоударных прокладок и уголков покоилась прозрачная фигура из трубочек, обезглавленная и обезноженная. Это виртуальное тело, выпотрошенное и бесполое, возлежало на мягких подушках, томное и расслабленное, одетое в новейшее платье из розовых неоновых ламп, закрученных винтом; платье сужалось в талии, расширялось на груди, спиралью поднимаясь вдоль несуществующего стана к зияющему декольте, из которого торчала упакованная в пластик целая сеть проводов со штепселями. A dress? – сказал таможенник. A dress, тихо ответила Мари. A sort of dress, [11]11
Такое платье ( англ.).
[Закрыть]признала она уже не столь решительно, утратив под взглядом чиновника уверенность в универсальности слов, понятий и вещей.
Явились носильщики, Мари впустила их, они были одеты в фирменные гостиничные ливреи, черные с золотыми пуговицами, а маленькая черная шапочка на голове делала их похожими на морских пехотинцев. Мари, сама в матросском свитере, словно бы мы плыли в каюте люкс прогулочного теплохода (за раскручивающейся на моих глазах нереальной сценой я наблюдал, все еще лежа в постели), провела их по номеру и показала чемоданы, которые требовалось нести вниз, и те немногие, которые следовало оставить. Носильщики взялись за дело, с кровати я видел, как они с подчеркнутой осторожностью, крадучись, снуют по комнате, всякий раз пропуская слоняющуюся туда-сюда и заполняющую сундучки Мари, как они предвидят траекторию ее перемещений, как бесшумно поднимают коробки и чемоданы, выносят в коридор и складывают на большие золотистые тележки. В конце концов я встал, нетвердой поступью двинулся через комнату навстречу носильщикам, добрался до ванной. Своего лица в зеркале я не узнал, красные распухшие веки, махонькие, едва открывающиеся глазки с выражением удивленным и отсутствующим, ни симпатии в них, ни умиления, а чуть ли не озлобленность, пересохшие, потрескавшиеся губы в коросте, обложенный неворочающийся язык, небритые щеки, жесткие серые и черные волоски там-сям на шее. Я смотрел на это лицо в зеркале, лицо старое и между тем мое: до чего же непривычно применять по отношению к себе слово «старость» или по крайней мере – я ведь еще не старик, через несколько месяцев мне стукнет сорок, – наблюдать, как твоя физиономия со всей очевидностью утрачивает безусловные признаки молодости.
Когда носильщики забрали последние чемоданы, Мари захлопнула за ними дверь, сняла свитер и ночную рубашку, бросила на кровать и совершенно голая подошла к окну взглянуть сквозь стекло на тонувший в серой дымке город. В Токио шел дождь, густой, беспросветный туман заволакивал небо, виднелись только плоские крыши да антенны, несколько капель дождя одиноко ползли по стеклу. Пока Мари приводила себя в порядок, я в трусах готовил в комнате чай. Стоя босиком, я задумчиво лил кипяток на пакетик чая в чашке на подносе из мини-бара. Держа чашку чуть дрожащими пальцами, я отхлебнул глоточек обжигающего чая – безусловно, единственное, что я мог сейчас выпить. Десять минут спустя – телефон позвонил за это время всего один раз, и я сам ответил, что мы спускаемся, – в комнату вошла Мари. Одетая и накрашенная. Лицо оставалось осунувшимся, но вся она совершенно преобразилась, серые брюки сидели безупречно, черная водолазка, сапожки из шевро на шнурках. В одной руке она держала черное кожаное пальто, в другой – толстенный еженедельник, губы чуть подкрашены, солнечные очки, не те, что ночью, а более темные и узкие. Я сидел в трусах на краешке кровати и листал обнаруженную мною на тумбочке Библию на английском в синем кожаном переплете. Не то чтобы читал, а так, переворачивал страницы, смотрел на заголовки посланий. Рассеянно захлопнув томик (ясности в голове не было никакой), я оставил его на разобранной постели, пошел оделся, прихватив из несессера пузырек с соляной кислотой, накинул длинное черно-серое пальто. Мы вышли из номера и сели в лифт; в узкой кабинке из прозрачного стекла, погружавшей нас в сердце гостиничного атриума, мы стояли рядом, и я глядел на неподвижные люстры в холле, три люстры, изготовленные с размахом, метра три-четыре в диаметре и восемь-десять в высоту; формой они напоминали бутылочки ликера или водки, солонки баккара, легкие графины для вина, отливающие всеми цветами радуги, узенькие в горлышке, а потом расширяющиеся и расширяющиеся по мере того, как мы опускались все ниже, почти круглые в основании, пышные, женственные и, несмотря на строгость линий, словно бы растекающиеся, да, да, именно, растекающиеся – больше всего они, пожалуй, походили на огромные капли воды или на слезы, любовь моя, три гигантские слезы сверкающего света, подвешенные над холлом отеля в облаке блесток и перламутра.
В центре большого мраморного холла, рядом с чемоданами, уложенными на нескольких золотистых тележках, нас ожидала группа из пяти человек в безукоризненных костюмах, в очках, солнечных или обычных, с зонтиками и атташе-кейсами. Один из них (Ямада Кэндзи, единственный, кого Мари знала, поскольку он руководил в Токио бутиком «Аллонз-и аллонз-о») сделал несколько шагов нам навстречу с улыбкой, жизнерадостность которой удваивалась нашим сорокаминутным опозданием – в Японии это целая вечность. Подойдя к Мари, он поприветствовал ее и первым делом спросил, успела ли она отдохнуть после тяжелого перелета, приспособилась ли к разнице во времени, на что Мари, хорошо владевшая секретом утрированных театральных жестов, демонстративно сняла посреди мраморного холла солнечные очки и откровенно, без стеснения, без утайки, выставила для обозрения свое лицо в ослепительном сиянии люстр, словно бросая всем сразу: ах, вот что вас интересует? ну так нате, смотрите! – как если бы она похвалялась чудовищным шрамом, гнойной раной, герпесом. Четверо мужчин, сопровождавших Ямаду Кэндзи, тоже смотрели на бледную, усталую, освещенную люстрами Мари, не зная, что сказать и как реагировать. Ямада Кэндзи, похоже, был весьма огорчен, что так некстати вылез со своим вопросом, он стоял понурив голову, остальные же, обступив Мари неподвижным полукругом, сдержанно улыбались, машинально покачивая головой от растерянности и сочувствия. Застыв в надменном величии, Мари подставляла себя уколам взглядов. Я тоже смотрел на Мари и должен признать, что жертвенная бледность осунувшихся черт делала ее лицо в ярком свете люстр поразительно красивым.
Как только Мари снова надела очки, беседа вернулась в размеренное и нудное русло профессиональных встреч, Ямада Кэндзи представил нам своих спутников, господа эти поочередно кланялись и доставали визитные карточки из кармана, бумажника или специальной коробочки, а Мари принимала их вежливо и вместе с тем непринужденно, приподнимая солнечные очки, когда читала имена на визитках. Из них только имя Кавабата в сочетании с внешностью персонажа – розовые волосы торчком а-ля Энди Уорхол и облегающие черные кожаные брюки, – казалось, заинтересовало ее на минуту. Рядом с этим самым Кавабатой, лицом влиятельным, а то, может, даже и директором или замдиректора «Контемпорари арт спейс» в Синагаве, невозмутимо посасывавшим сигариллу и держащим в руке загадочный твердый полотняный кейс с блестящей цветной монограммой, стоял сотрудник того же музея, финансист господин Морита, личность более тусклая: опущенные плечи, маленькие круглые очки и золотой зуб, сверкавший в глубине рта, когда его обладатель позволял себе лаконичную реплику. Двое других были молодыми людьми из «Спайрал», судя по всему – мелкими служащими или стажерами, оба очень юные и очень серьезные, даже церемонные, в неловких костюмах-тройках, не то чтобы слишком больших, но слишком старообразных для них. Сам я оставался в тени Мари и лишь сдержанно поприветствовал всех, опустив глаза.
Ямада Кэндзи предложил устроиться в тихом уголке, где бы нам подали кофе, а он изложил бы программу на текущий день. Вся группа неторопливо двинулась через холл, естественным образом разбившись на подгруппы, Ямада Кэндзи обхаживал Мари, она шагала рядом с кожаным Кавабатой и его ультраплоским портфельчиком, стоившим, должно быть, гораздо больше долларов, чем мог вместить, и задавала влиятельному лицу множество вопросов, которые ему добросовестно переводили. Я же шествовал позади с двумя одетыми с иголочки молодыми людьми из «Спайрал», улыбавшимися мне молча (по-английски, так сказать, самый спокойный вид беседы). По пути к нам присоединилась молодая особа из французского посольства (отлучившаяся, как видно, в туалет в ту самую минуту, когда мы спустились в холл), она держалась рядом со мной, предоставив Мари общаться с коллегами и руководством синагавского музея. Это была элегантная дамочка в длинном чистошерстяном пальто, игриво щебетавшая о вещах бессодержательных, снабжая их несущественными подробностями, словно бы ей поручили сопровождать господина Тэтчера во время официального визита его супруги. Черные брюки, кремовая блузка, шелковый шарф, глаза что угли (ничего светлого, кроме волос); пока мы шли через холл, она слегка кокетничала со мной, касалась, смеясь, моего локтя и снова изрекала какую-нибудь пространную фразу, поднимая при случае одну из невинных черных бровей и демонстрируя тем самым, как она удивлена, поражена моими ответами, которых я, собственно, не произносил, она их сама заранее угадывала. Ей было лет двадцать семь – двадцать восемь, но казалось, дипломатическими тропами она ходила уже вдвое дольше, ее неколебимая уверенность и чарующие улыбки обескураживали. Я уныло глядел на нее и водил рукой по своему колючему небритому подбородку, меня раздражал ее фальшивый голос с легким сюсюканьем (франсюсское пасёльство). А куда это вы уходили, когда мы спустились? – спросил я.
Мы расселись на черных кожаных диванах и креслах в холле на бельэтаже, и нам подали кофе – не счесть уже, сколько чая и кофе мы выпили со времени прибытия в Токио. На низеньком столике лежало множество документов, толстенные скоросшиватели алюминиевого цвета, прозрачные пластиковые папочки, свернутый в рулон план музея в Синагаве, фотографии, подшивки бумаг, а кроме того, подарки – шарфик, перламутровые палочки для еды, палочки ладана, – которые Мари развернула с угрюмой учтивостью, не выказав ни радости, ни удивления, и отодвинула в сторонку вместе с мятой упаковкой. Ямада Кэндзи вручил нам программу на текущий день, я смотрел на нее в каком-то коматозном тумане, окутавшем мой мозг. Мы находились сейчас на стадии знакомства (9.00–10.00: знакомство в отеле). Далее предусматривались посещение залов музея в Синагаве для подготовки экспозиции, встреча с журналистами из журнала «Кат», обед в национальном ресторане, фотосъемка для обложки журнала мод, визит в «Спайрал», прием, ужин. Так вот, я изучал это расписание безо всякого энтузиазма и даже с некоторым ужасом, когда сидевший рядом со мной господин Морита, отложив свою программу на стол, заговорил об утреннем землетрясении. При упоминании о землетрясении (эта тема, как ни одна другая, затрагивала каждого лично) в разговор включились все, от молчаливого Кавабаты, произнесшего по-японски безапелляционную сентенцию, которую нам не перевели, до юнцов с иголочки, преодолевших робость, дабы внести в дискуссию посильную лепту. Тот, что помладше (хотя, казалось бы, куда еще младше), будучи столь же сведущим, сколь и сдержанным, принялся объяснять нам на каком-то эзотерическом английском, что, по данным некой радиостанции, в деревне на полуострове Идзу, где находился эпицентр землетрясения, один человек скончался сегодня утром от сердечного приступа. На что непредсказуемый Кавабата, резко выпрямившись в кресле, – он оперся о спинку, а руки сложил перед носом, будто готовился нырнуть, – отозвался новой категоричной тирадой на японском, тогда как до сих пор все из вежливости старались говорить по-французски или по-английски, и в дальнейшем разговор продолжился уже по-японски, каждый прибавлял какую-нибудь подробность, вспоминал тот или иной эпизод, изображал, как падали предметы, как все качалось и какая была паника. По словам Ямады Кэндзи – он единственный все-таки нам что-то время от времени переводил, – было два толчка, один слабый, горизонтальный, едва ощутимый, около часа ночи и другой, гораздо более сильный, на рассвете, нанесший городу урон, кое-где случились перебои с электричеством, оползни, задержки поездов, на улицу сыпались стекла, падали крыши и обломки кондиционеров. В обоих случаях эпицентр зафиксирован в районе полуострова Идзу. Специалисты утверждали, хотя, понятно, прогнозировать тут бесполезно, что риск повторения крупного землетрясения в ближайшие дни невелик. Открывая кейс и убирая туда нерозданные программки, Ямада Кэндзи высказал предположение, что первого слабого толчка около часа ночи мы не почувствовали, поскольку, вероятно, уже спали, и надеялся, что второй, намного более сильный толчок, если и разбудил нас – чего он, Кэндзи, опасался, – то по крайней мере не создал с первого дня превратного представления о его стране. Не так ли? Он смотрел на Мари. Потом и остальные, как-то незаметно смолкнув, уставились на Мари. Что произошло, никто не понял, но, так или иначе, все повернулись к Мари. Мари сидела на диване неподвижно, очень прямо, держала в руке сегодняшнее расписание, а из-под ее солнечных очков медленно текли слезы.
Слезы текли по щекам Мари безостановочно, неукротимые, как природное явление, как морской прилив или моросящий дождь, она не пыталась их остановить, демонстрировала их, не позируя, но и не стесняясь. Я смотрел, как она плачет, и сердце мое сжималось, ибо я знал, что слезы ее вызваны упоминанием о землетрясении, потому что землетрясение это неразрывно связалось для нас с концом нашей любви.
Мари встала, извинилась перед Ямадой Кэндзи и на глазах у всех участников встречи, пытавшихся понять, что с ней случилось, готовых вмешаться, прийти на помощь, оказать поддержку, надавила мне на плечо, коротко, но твердо и вместе с тем умоляюще и попросила пойти с ней. Мы спустились с бельэтажа; куда мы идем, я не знал, просто следовал за ней по пятам, а она, похоже, искала удобное для разговора место. В конце концов она свернула к выходу и едва миновала раздвижные двери, как портье в зеленой с серым накидке и котелке, поприветствовав ее, предложил подогнать такси. Она не удостоила его ответом и остановилась чуть поодаль, поджидая меня под навесом крыльца. Накрапывал дождик, небо было серым, прямо перед собой мы видели широкую пустынную улицу, от нее вела к гостинице аллея. Проплывали в тумане автомобили с зажженными подфарниками, проезжали такси, проходили редкие пешеходы. Мари все утро не снимала длинного черного кожаного пальто, теперь она подняла воротник и курила на крыльце с молчаливой серьезностью. Я стоял возле нее и смотрел вдаль, голова у меня была мутной и в носу щипало. Она все курила и курила – думала. После долгого молчания она повернулась ко мне и сдавленным голосом, с трудом выговаривая слова, сказала, что согласна расстаться. Я ничего не ответил, только поглядел на нее. Потом засунул руки в карманы пальто и вздрогнул, коснувшись пальцами пузырька с соляной кислотой. Но сейчас я не могу, продолжила она, сейчас это слишком тяжело. Не сейчас, сказала она, не сейчас, схватила меня за локоть, провела рукой по рукаву, вороша шерстяную ткань, и для убедительности с силой сжала мне плечо. Не сейчас, сказала она, не в эти дни, в эти дни ты мне нужен.