355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Жан-Филипп Туссен » Любить » Текст книги (страница 1)
Любить
  • Текст добавлен: 29 сентября 2016, 02:22

Текст книги "Любить"


Автор книги: Жан-Филипп Туссен



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 5 страниц)

Жан-Филипп Туссен
Любить

Зима


I

~~~

Я обзавелся пузырьком с соляной кислотой и постоянно носил его при себе с мыслью в один прекрасный день выплеснуть содержимое кому-нибудь в рожу. Надо будет просто открыть флакончик, флакончик дымчатого стекла из-под перекиси водорода, прицелиться, чтоб в глаза, и дать деру. Странно, но я чувствовал себя умиротворенным, с тех пор как раздобыл эту склянку с едкой янтарной жидкостью, придававшей пикантность моему времяпрепровождению, а мыслям – остроту. Только вот Мари беспокоилась – возможно, не без оснований, – как бы кислота в конечном итоге не угодила в мои собственные глаза и не отравила взгляд. Или в рожу ей, в ее заплаканное уже много недель лицо. Не думаю, отвечал я, отнекиваясь с милой улыбкой. Не думаю, Мари, и, не спуская с нее глаз, поглаживал горлышко и бока флакончика в кармане куртки.

Плакать Мари начала, когда мы еще даже не поцеловались. Это было в такси семь с лишним лет назад, она сидела в сумрачном салоне рядом со мной, и по ее зареванному лицу пробегали неясные тени набережной Сены и желтые и белые отсветы фар проносившихся навстречу автомобилей. Мы тогда еще ни разу не поцеловались, я еще не взял ее за руку, ни словом не обмолвился о любви – а разве я когда-нибудь говорил ей о любви? – я смотрел, как она плачет, взволнованный этим и растерянный.

Та же сцена повторилась несколько недель назад в Токио, только теперь мы расставались, расставались навсегда. Такси везло нас в отель «Синдзюку», где мы остановились утром того же дня, ехали молча, Мари беззвучно рыдала, она икала и тихо-тихо всхлипывала у меня на плече, беспорядочными отрывистыми движениями утирая слезы тыльной стороной ладони, тяжелые слезы печали, уродовавшие ее и оставлявшие на лице подтеки черной туши, между тем как семь лет назад, в нашу первую встречу, по щекам ее невесомо струились чистые, легкие, словно пена, слезы радости. Печка в такси шпарила вовсю, Мари стало жарко до дурноты, и она принялась раздеваться, с усилием стягивая с себя длинное черное кожаное пальто, изворачиваясь на заднем сиденье, корча недовольные гримасы, точно злилась на меня за причиняемые неудобства, тогда как я, черт побери, был уж никак не виноват, что в салоне такая парильня, ей уместнее было бы пожаловаться водителю, чья фотография с именем и фамилией красовалась на видном месте на панели управления. Мари, оттолкнув меня, положила пальто между нами, затем сняла свитер, свернула трубочкой. Она осталась теперь в помятой белой блузке, выпроставшейся кое-где из-под брючного ремня и распахнутой на груди так, что виден был черный бюстгальтер. Мы всю дорогу ехали молча, зато по радио непрестанно звучали в полумраке загадочные и жизнерадостные японские песни.

Такси остановилось у дверей отеля. Семь лет назад в Париже я предложил Мари выпить по рюмочке, если еще найдется открытая забегаловка поблизости от Бастилии, на улице Лапп, Рокетт, Амло или, может, Па-де-ля-Мюль, не важно. Мы долго блуждали в потемках по всему кварталу от кафе к кафе, с одной улицы на другую и очутились в итоге на Сене, на острове Сен-Луи. Той ночью мы поцеловались не сразу. Нет, не сразу. Кому же не приятно продлить сладостные минуты, предшествующие первому поцелую, когда два существа, которых влечет друг к другу, уже решили, каждый про себя, что поцелуются, уже их глаза это знают, улыбки угадывают, губы и руки предчувствуют, но они, эти двое, все оттягивают дивное мгновение?

В Токио мы немедленно отправились в номер, прошли, не говоря ни слова, через огромный пустой холл, где сверкали хрустальные люстры, трио ослепительных люстр, тихо шатнувшихся на наших глазах в ту самую минуту, когда мы входили в отель, они качнулись, как соборные колокола, и отряхнулись у нас над головами с тихим звяканьем хрусталя, сопровождавшим неудержимый отчаянный ропот мировой материи, сотрясший пол и стены, а потом, когда миновала волна, дрогнул свет на потолке, и на мгновение отель погрузился во тьму, после чего все еще качающиеся люстры зажглись одна за другой и стали успокаиваться, подрагивая тысячами постепенно замирающих пластинок из прозрачного стекла. Стойка администрации пустовала, не было никого и в лифте, неспешно поднимавшем нас под своды атриума, где в прозрачной кабине мы ехали рядом и молчали, Мари стояла вся в слезах, держа на руке черное кожаное пальто и свитер, и все глядела на люстры, никак не желавшие угомониться после легкого землетрясения, такого слабого, что мне подумалось, уж не в наших ли сердцах оно произошло. Бесконечный беззвучный коридор на этаже, бежевый ковер, оставленный перед одной из дверей сервировочный столик с беспорядочными остатками ужина и небрежно брошенной на грязную тарелку салфеткой. Мари шла впереди меня, устало поникшие плечи, обессиленная рука, скользящая по коридорной стене. Я догнал ее у самого номера, вставил магнитную карту в замок, открыл дверь. В каждый из этих двух вечеров – тогда в Париже и теперь в Токио – мы занимались любовью, в первом случае – в первый раз, во втором – в последний.

Да, но сколько раз мы занимались любовью в последний раз? Не знаю. Часто. Часто… Я закрыл за собой дверь и смотрел, как Мари с черным кожаным пальто и свитером на руке идет по комнате, пошатываясь от усталости, в белой, выбившейся из брюк блузке – эта растерзанная блузка не будет давать мне покоя, пока Мари ее не снимет, и тогда останется только лицо Мари, крепко сжатое моими руками, ее горячие виски у меня под ладонями, – я смотрел, как она, засыпая на ходу, проливает медленные неутолимые слезы, и думал, что сегодня ночью мы все-таки займемся любовью и это будет душераздирающе. Мы не включили свет, ни верхний, ни на тумбочке, и в широкое окно гостиничного номера нам открылся вид на сверкающий в ночи административный район Синдзюку и на расположенный совсем близко, так близко, что пропорции деформировались до неузнаваемости, левый бок гигантского здания Токийской мэрии архитектора Кэндзо Тангэ. Внизу, в нескольких метрах от окна, тенью лежалая плоская крыша, сплошь утыканная вертикальными стойками неоновых ламп, невозмутимо мигавших во тьме, подобно сигнальным огням самолета, и размытые отблески красноватым, черным, лиловым пунктиром вливались в комнату, окрашивая стены застенчивым румянцем, от которого слезы на щеках Мари загорались инфракрасными лучами, превращаясь в прозрачную абстракцию. Она шла вдоль широкого окна, в темноте угадывались ее заплаканные глаза, незапятнанной белизны полурасстегнутая блузка мерцала через равные промежутки времени небывалым сангинным светом, приглушаемым пульсирующими вспышками неоновых ламп на крышах. Я шагнул к ней и тоже стал смотреть на густой раскидистый сноп величественных башен и офисных зданий, высившихся перед нами во мраке и с высоты своих этажей, казалось, лично досматривавших отведенный им административный участок тишины и ночи, меж тем как мой взгляд медленно скользил с Сумитомо Билдинг на Мицуи Билдинг, Сентер Билдинг и отель «Кэйо Плаза». Почему ты не хочешь меня поцеловать? – тихо спросила Мари, уставившись вдаль с каким-то упрямым выражением на лице. Я продолжал смотреть в окно и ничего не отвечал. Потом ответил нейтральным и на удивление спокойным тоном, дескать, никогда не говорил ей, что не хочу ее целовать. Тогда почему ты меня не целуешь? – сказала она, подойдя ближе и положив руку мне на плечо. Я напрягся, по возможности ласково отвел ее руку и снова стал всматриваться в ночной город. Потом произнес тем же спокойным, чуть ли не безучастным протокольным голосом: я также не говорил, что хочу тебя поцеловать. (Этот поцелуй запоздал, Мари, теперь уже слишком поздно.) Стоя перед окном, она устремила на меня долгий взгляд. Пойдем спать, Мари, сказал я, пойдем спать, уже поздно, – дрожь усталости и раздражения пробежала по ее плечу. Я хотел еще что-то добавить, но сдержался, промолчал и нежно взял ее за локоть, она же резко отдернула руку. Сказала: ты меня больше не любишь.

Семь лет назад она объяснила мне, что никогда ни с кем не испытывала такого чувства, такого волнения, такого прилива нежной и теплой грусти, какие охватили ее от простого и, казалось бы, ничего не значащего движения моей руки, когда во время ужина я медленно-медленно, осторожно-осторожно, но вместе с тем в нарушение всяких приличий, поскольку мы были едва знакомы и только однажды встречались ранее, соединил наши бокалы и, чуть наклонив свой, сблизил их округлые бока, неслышно звякнул краешками, словно бы начав чокаться, но так и не чокнувшись, то есть поступил, как объяснила мне она сама, предельно предприимчиво, деликатно и выразительно, проявив одновременно ум, нежность и стиль. В ответ она улыбнулась, а позднее призналась, что полюбила меня именно в эту минуту. Мне удалось передать ей ощущение красоты и сообразности жизни, которые она так остро переживала в моем присутствии, передать не словами, не взглядом и не поступками, а лишь одним изящным движением тихонько – метафорой деликатности – потянувшейся к ней руки, отчего она вдруг почувствовала себя в полнейшем согласии с миром и смогла несколько часов спустя сказать с такой же дерзостью, такой же наивно-нагловатой непосредственностью: жизнь прекрасна, любовь моя.

Мари сняла блузку, уронила ее к ногам перед окном гостиничного номера и полуобнаженная, в одном тонюсеньком черном кружевном бюстгальтере, который мне так нравился, подошла к кровати и зажгла лампу на тумбочке. Только теперь я увидел, в каком невообразимом беспорядке мы оставили номер, уходя на ужин: при тусклом, приглушенном абажуром свете настольной лампы покоились на ковре десятки открытых чемоданов, около ста сорока килограммов багажа – ровно столько Мари зарегистрировала, когда мы вылетали из аэропорта Руасси, восемьдесят килограммов лишнего веса, которые она не моргнув глазом оплатила у стойки авиакомпании, – раскиданного по комнате: восемь набитых железных чемоданов, четыре совершенно одинаковых сундука с образцами платьев ее последней коллекции плюс набор особых, из ивовых и стальных прутьев, корзин, предназначенных для перевозки произведений искусства, там поместились экспериментальные туалеты из титана и из кевлара, созданные ею для выставки современного искусства, которую ей предстояло в ближайший уик-энд открыть в галерее «Контемпорари арт спейс», это район Синагава. Мари была художницей и модельером, несколько лет назад она создала в Токио собственную марку «Аллонз-и аллонз-о». Я смотрел на нее, она лежала на кровати лицом вниз среди платьев, смяв их своим телом, и выдохшаяся ткань спадала на пол ленивыми каскадами, а Мари, любовь моя, плакала, уткнувшись лицом в матерчатые воланы, путавшиеся с ее волосами. Не так давно у нее умер отец, совершенно разные слезы переполняли ее сердце и уже много недель непрестанно изливались в беспорядочный поток наших жизней, слезы грусти и любви, горя и удивления. Вокруг нее, словно на подиуме, красовались платья; чопорно застывшие в своих прозрачных чехлах, нарядные, высокомерные, декольтированные, соблазнительные и броские, пурпурные, бледно-багряные, они висели на дверцах шкафа и на импровизированных плечиках, теснились рядком на двух переносных стойках, которые Мари расставила в гостиничном номере, уподобив его артистической уборной, или просто лежали, аккуратно расправленные, на стульях и подлокотниках кресел. В полумраке комнаты я смотрел на кольцом обступившие полуобнаженную фигуру Мари бесплотные платья, где затененные, где отливающие огнем, и в моей усталой голове – я чувствовал себя бесконечно усталым, сломленным перепадом во времени – рисовался флакончик с соляной кислотой, спрятанный у меня в несессере.

Укладывая вещи перед отъездом, я долго раздумывал, как провезти пузырек с кислотой в Японию. О том, чтобы держать его в кармане, не могло быть, разумеется, и речи, обнаружили бы при посадке или на таможенном контроле, и я не сумел бы объяснить его происхождение и свойства, откуда он у меня и как я собирался его употребить. С другой стороны, я боялся класть его в чемодан, дабы не пришлось потом созерцать осколки стекла и одежду, разъеденную кислотой. В конце концов я, плюнув на все, – невинное обличье пузырька с перекисью, несомненно, служило ему наилучшей маскировкой, – поместил его в одно из трех отделений несессера под отстегивающийся ремешок, где он оказался между флаконом одеколона и пачкой бритвенных лезвий. В моем несессере уже не раз находили приют самые разнородные предметы: зубная паста и щипчики для ногтей, мед и пряности, деньги в конвертах из крафт-бумаги, не говоря уже о комплектах непроявленных фотопленок, компактных черных с синим кассетах «Ilford FP-4» и черно-зеленых «Ilford HP-5», которые требовалось более или менее тайно вывезти из той или иной страны. Вот и пузырек с соляной кислотой благополучно добрался из Парижа в Токио, не вызвав ни у кого подозрений.

В тот день, когда Мари предложила мне отправиться с ней в Японию, я понял, что она готова в полукругосветном путешествии сжечь последние запасы нашей любви. Не проще ли было бы, коль все равно нам суждено расстаться, воспользоваться ее давно запланированной командировкой для установления дистанции между нами? Можно ли считать совместную поездку наилучшим выходом, наилучшим способом порвать отношения? В определенной степени – да: близость нас друг от друга отталкивала, расстояние соединило бы. Наши чувства были так хрупки и раздерганны, что только разлука могла нас сблизить, а тесное соприкосновение, напротив, расширяло образовавшуюся пропасть. Отдавала ли она себе в этом отчет, когда предлагала мне лететь с ней в Токио, позвала ли она меня специально для того, чтобы спровоцировать разрыв, – не знаю, не думаю. Подозреваю, правда, что, приглашая меня сопровождать ее в Японию, она втихую лелеяла по крайней мере две задние, то есть, бесчестные, мысли, полагая, во-первых, что я не смогу принять приглашения (по целому ряду причин, в особенности по одной, о которой не хочется говорить), а главное, отлично сознавая разницу наших статусов во время этой поездки, когда она будет осыпана почестями, загружена встречами и работой, окружена свитой из сотрудников, представителей принимающей стороны, ассистентов, я же окажусь никем, ее тенью, сопровождающим лицом, ее кортежем и эскортом.

Чуть оторвав голову от подушки, Мари устало перевернулась в шевелящемся море платьев, всколыхнувшемся и сморщившемся под тяжестью ее полуобнаженного тела, и тихим, слегка заспанным голосом попросила пить, воды или шампанского. Всего-навсего воды или шампанского – она, любовь моя, всегда отличалась изысканной бесхитростностью вкуса; так, после первой нашей с ней ночи, когда я встал приготовить завтрак и спросил ее, хочет она чаю или кофе, она долго колебалась и в результате пробормотала, надув губы: и того и другого. Мари разулась и осталась в одних довольно широких черных брюках с расстегнутой верхней пуговицей, под которой проглядывали прозрачные черные трусики. Глаза она держала закрытыми, но явно неплотно, и непрочно сомкнутые веки не полностью отгораживали ее от мира, свет по-прежнему мешал ей, она протянула руку к тумбочке, где нащупала сиреневые шелковые очки японских авиалиний, которые нам выдали в самолете от солнца. Не открывая глаз, она приладила матерчатые очки и откинулась назад, будто актриса в роли неизвестного мне загадочного горестного персонажа, эдакая Офелия на смертном одре из поникшей пепельного цвета ткани. Она лежала, утопая в расслабляющей мягкости мятого платья: черный бюстгальтер со сползшей бретелькой, расстегнутые брюки, прозрачные трусики под ними и небрежно надетые шелковые сиреневые очки японских авиалиний.

За окном неоновые лампы без устали резали ночь длинными пульсирующими лучами, они проникали в комнату, мешались с бледно-золотистым светом настольной лампы. Я взял фужер для шампанского, доверху наполнил его минеральной водой и подсел к Мари на постель, расчистив себе местечко среди беспорядочно набросанных на простыни платьев и пеньюаров. Когда садился, взгляд мой упал на ее расстегнутую ширинку, черные прозрачные трусики виднелись теперь почти целиком, а под ними угадывалась густая темная масса волос на лобке. Почувствовав, что я тут, рядом, Мари протянула расслабленную руку, приняла у меня фужер и, не снимая шелковых очков, отпила глоток, после чего медленно опустилась на подушку с фужером в руке; пенка крохотных пузырьков дрожала в уголках губ, откуда вода поначалу стекала тоненькой струйкой, а затем – поскольку Мари пила и пила – полилась ручьем по щекам, по подбородку на шею и плечи. Допив все до конца, она вытянула руку в сторону, чтобы поставить фужер на тумбочку, но он опрокинулся на ковер, а Мари сразу же завладела моей ладонью, властно, уверенно и точно направила ее в свои трусы и зажала добычу ногами. На секунду опешив, оторопев на мгновение, я ощутил под подушечкой пальца наэлектризованную, необыкновенно живую, подвижную и влажную внутренность ее вульвы.

Подпитываемое чередой любовных жестов, во мне разрасталось и крепло древнейшее из желаний. Мари приподняла бедра, чтобы помочь мне стянуть с нее брюки, и я долго целовал обнаженный живот вокруг пупка над невидимым шовчиком трусов, разделяющим белую-белую кожу и тонкую прозрачную черную «лайкру». Потом она протянула руку, помогая мне спустить трусы с одного бока, а затем снова оторвала бедра от постели, чтобы снять их совсем, тогда только нетерпение ее угасло, и она постепенно перестала двигаться и елозить. Она лежала на спине, утонув головой в подушке, с шелковыми сиреневыми очками японских авиалиний на глазах: в чертах ее лица, с той минуты как мой язык проник ей в промежность, читалось своего рода умиротворение; успокоившись, она тихонечко постанывала и в такт движению моего языка ритмично колыхала бедрами, едва заметно.

Я медленно скользнул губами вверх по ее телу, задержавшись на животе и на груди, миновав тонкую кружевную границу все еще застегнутого на спине бюстгальтера, чашечки которого я аккуратнейшим образом опустил, и высвобожденная из кружевного плена грудь упала ко мне в руки, податливо трепеща под пальцами. Помаленьку я добрался до лица, поглаживая ладонями грудь и обнаженные плечи. Я почувствовал, как мой рот инстинктивно тянется к ее рту в предвкушении поцелуя, но в ту самую секунду, когда я собирался прижаться губами к ее губам, обнаружил, что ее рот закрыт, скован упорным немым отчаянием, губы, нисколько не ищущие моих, поджаты и стиснуты желанием исключительно сексуального наслаждения. Я замер, оторвался от ее лица, не поняв толком его выражения из-за скрытых глаз, и тут заметил, как из-под тоненькой черной каемки шелковых сиреневых очков японских авиалиний выползла слезинка, едва оформившаяся, застывшая в нерешительности и трагически дрожавшая – слезинка, которой не хватило сил скатиться по щеке, и она, трепыхнувшись у кромки ткани, лопнула в полнейшей тишине, бухнув в моем сознании разрывом снаряда.

Мне бы припасть к ее лицу, выпить слезинку на щеке, подобрать ее языком. Мне бы броситься целовать Мари – щеки, лоб, виски, сорвать матерчатые очки и посмотреть ей в глаза хотя бы одну секунду, обменяться с ней взглядами, чтобы понять друг друга, слиться с ней в отчаянии, усугубляемом обостренностью наших чувств, мне бы разжать ей губы языком в доказательство безудержности нереализованного порыва, влекшего меня к ней, и мы бы забылись, затерялись в объятиях, мокрых, соленых, липких от поцелуев, пота, слюны и слез. Но я ничего этого не сделал, не поцеловал ее, в ту ночь я не поцеловал ее ни разу – я никогда не умел выражать свои чувства. Посмотрел, как исчезает слезинка на ее щеке, закрыл глаза и подумал, что, возможно, я ее и в самом деле уже не люблю.

Было поздно, часа, наверное, три ночи, мы совокуплялись, мы медленно совокуплялись в темноте, все так же рассекаемой длинными красными отсветами и черными тенями, оставлявшими мимолетные следы на стене. Голова Мари склонилась набок, волосы разметались в хаосе простыней, пеньюаров и платьев, оплетавших нас со всех сторон, но лицо – лицо было далеко от наших объятий, отброшено в угол подушки, а с плотно сжатых губ не сходило все то же чудовищное выражение немого отчаяния. Я держал в своих объятиях обнаженное, теплое, хрупкое тело на постели гостиничного номера, где по потолку расползались эфемерные нити красных неоновых лучей, я слышал, как она стонет в темноте в такт моему движению в ней, но не чувствовал ее рук, нет, она меня не обнимала. Она как будто старательно избегала любого лишнего контакта с моей кожей, любого ненужного соприкосновения, любого соединения наших тел, кроме сексуального. Казалось, в наших ласках участвует только ее вульва, ее горячее влагалище, внутрь которого я проник, шевелившееся почти независимо от нее, упорно, жадно и ожесточенно; плотно сдвинутые ноги, словно тисками, сжимали мой член, она исступленно терлась о мой лобок в поисках удовлетворения, которое пыталась урвать со все нарастающей агрессивностью. У меня возникло ощущение, что она использует мое тело для мастурбации, трет об меня свое отчаяние, стремясь забыться в каком-то губительном экстазе, жгучем, одиноком, болезненном, как продолжительный ожог, и трагическом, как огонь разрыва, пожирающий нас, и она почти наверняка ровно то же самое ощущала по отношению ко мне, поскольку я, как и она, – с того времени как наши объятия превратились в схватку двух параллельных удовольствий, вовсе не устремленных к одной точке, но разнонаправленных, антагонистичных, словно бы мы желали отнять друг у друга радость, а не разделить ее, – предался онанизму с ней. И пока продолжался этот поединок и наслаждение нарастало и разливалось в нас, подобно кислоте, я чувствовал, как подспудно крепнет ярость наших ласк.

Кончи мы в ту минуту, мы бы, вполне вероятно, успокоили наши воспаленные от нервного напряжения и накопившейся с начала путешествия невероятной усталости чувства и, обнявшись на широкой постели, заснули бы мертвым сном. Желание крепло, радость подступала, мы любили, мы стонали, сжав губы и обнимая друг друга в темноте гостиничного номера, как вдруг я услышал за спиной едва различимый щелчок, и в ту же секунду мрак озарился голубоватым аквариумным свечением, бесшумным и беспокойным. Безо всякого внешнего вмешательства, в тишине, ощутить которую было тем более удивительно, что ей ничто не предшествовало и ничто за ней не последовало, у нас сам собой включился телевизор. И не какая-нибудь определенная программа, нет, из ящика не исходило ни музыки, ни звука, лишь неподвижная снегообразная картинка да на голубом фоне надпись, извещавшая сквозь непрерывный едва уловимый стрекот: You have a fax. Please contact the central desk. [1]1
  Для вас есть факс. Свяжитесь, пожалуйста, с администратором (англ).


[Закрыть]
Мари в своих шелковых очках не заметила электронного вторжения и продолжала двигаться, прижавшись ко мне в голубоватом сумраке комнаты. Я же, несмотря на острейшее желание, был совершенно уничтожен этим происшествием, я обалдело уставился на безмолвное телевизионное послание, не в состоянии ни секунды более продолжать процесс. Прервавшись и пролежав несколько мгновений неподвижно, взмыленный, в поту, я отодвинулся и тихо произнес абсурднейшую фразу: мы получили факс. Факс? Мне показалось, она меня не услышала или не поняла, не захотела понять, сочтя остановку оскорблением, изощренной попыткой лишить ее удовольствия, украсть у нее радость. Лежа на спине, она разразилась беззвучными рыданиями, из-под шелковых очков слезы засочились во все стороны, не только вниз, на скулы и щеки, что естественно, но и вверх, на лоб, смешиваясь с каплями пота у основания волос. Я пробовал сказать какие-то слова, объясниться, взять Мари за руку, погладить по щеке, но мои старания ее утешить не вызывали ничего, кроме раздражения, ей претило любое мое прикосновение к ее коже. В припадке ярости она отпихивала меня ногами и руками и кричала, чтобы я убирался вон. Ты мне противен, повторяла она, ты мне противен.

Стоя в ванной комнате, я разглядывал свой обнаженный силуэт в неосвещенном зеркале. Лампы не зажигал, два несхожих источника света оспаривали друг у друга право рассеять мрак голубоватое излучение телевизионного экрана в комнате, откуда доносились приглушенные рыдания Мари, и золотистая полоска напольного светильника в платяном шкафу, автоматически включившегося, когда я проходил по коридору. В большом зеркале над умывальником я лишь угадывал черты и контуры своего лица. Затемненное стекло отражало ванну за моей спиной, мятый банный халат, брошенный на край, свалка полотенец на полу и сложенные пополам на серебристых вешалках полотенца неиспользованные. На полочке у умывальника, рядом с бесчисленными косметическими принадлежностями Мари – флакончиками, тюбиками, пудреницами, помадами, карандашами, румянами, тушью для ресниц, отчетливо виднелся мой открытый несессер, открыл я его только что. В темноте на моем лице выделялись только глаза, напряженные неподвижные глаза, глядящие на меня в упор. Я смотрел на себя в зеркало и вспоминал автопортрет Роберта Мэпплторпа, где из тьмы потусторонних глубин выплывает на передний план фотографии трость из дорогого дерева с махоньким резным набалдашником слоновой кости в форме черепа, которому вторит эхом выступающее из глубокого темного фона лицо фотографа, подернутое вуалью смерти. Во взгляде – спокойствие и хладнокровный вызов. Окутанный полумраком ванной комнаты, я стоял, обнаженный, лицом к себе самому и держал в руке пузырек с соляной кислотой.

Мало-помалу угроза приняла конкретные очертания.

За спиной у меня, за распахнутой дверью, угадывались в полутьме раздвижные дверцы платяного шкафа и часть коридора, ведущая в комнату. Мари, должно быть, уснула в своей влажной от слез шелковой повязке на глазах, голая, лежа по диагонали на широкой кровати в тусклом голубоватом свете все еще включенного телевизора. Я отчетливо представлял себе путь, отделявший меня от нее, несколько шагов по коридору вдоль платяного шкафа, угол стены, выход в комнату, расставленные на полу деревянные ящики, раскрытые чемоданы, застывший кортеж коллекционных платьев, черных, немощных, принявших в сумерках человеческие формы, перекошенных и истерзанных, висящих на виселицах дорожных вешалок на фоне широкого окна с видом Токио. Из комнаты не долетало ни вздоха, ни всхлипывания, ни шорохов. Я не слышал ни звука, и мне стало страшно… Мы оба не спали уже столько часов, столько, что всякие временные и пространственные ориентиры растворились в недосыпе, эмоциональной неразберихе и разбалансированности чувств. В Токио уже, поди, перевалило за три часа ночи, а прибыли мы в Японию накануне утром, около восьми по японскому времени, вылетев из Парижа тоже утром и проведя длинную ночь в самолете, где мы если и подремали, то час или два, не более, – итого, мы промыкались без сна около сорока восьми часов или, может, всего тридцати шести, не важно, в эти сложные и бесполезные вычисления я пустился лишь для того, чтобы сосредоточить мысли хоть на чем-нибудь объективно данном и не позволить завладеть мной поднимавшейся во мне жажде разрушения. Мне хотелось пойти к Мари, поцеловать ее, утешить, обнять понежней и, воспользовавшись властной силой признаний, которых не делаешь никогда или делаешь мысленно, сказать ей, что я ее люблю, любил всегда, но теперь пора спать, это просто необходимо, и только сон может нас сейчас успокоить. Уже очень поздно, Мари, очень поздно, спи, прошептал я, робко взяв ее за руку. Она вздрогнула, будто ее внезапно разбудили. Проговорила тихо: убирайся вон, высвободила руку, отпихнула меня локтем, повторила: убирайся, дай поспать. И тут перед глазами у меня внезапно возникли тройки, три тройки, мигавшие в темноте на циферблате радиобудильника: 3.33 a. m., [2]2
  После полуночи ( англ.a. m. – after midnight).


[Закрыть]
три прочерченные тонким красным пунктиром жидкокристаллические цифры 3, глядевшие на меня с тумбочки. Где я? Что это за зловещий сиреневый полумрак, озаряемый красно-черными отсветами какого-то гнусного фонаря? Неужто я в комнате? Да. Я сидел рядом с ней, держа в руках открытый пузырек соляной кислоты. Он-то и распространял зловонный терпкий запах.

Закрыв за собой дверь номера, я очутился один в пустом коридоре шестнадцатого этажа. На этаже ни звука, кроме монотонного жужжания кондиционера да какого-то гула вдалеке, возможно, работал вентилятор в котельной за одной из служебных дверей. Перед уходом я наспех натянул брюки и футболку, но остался в белых пластиковых гостиничных тапочках на босу ногу. В голове у меня была какая-то путаница, я повернул, по всей видимости, не в ту сторону и, как мне показалось, несколько раз обошел этаж по кругу, прежде чем попал на лестничную клетку. Здесь я нажал кнопки сразу всех лифтов и через некоторое время заметил, как загорелась оранжевая лампочка, и тут же отрывисто и пронзительно прозвучал на пустынной площадке сигнал, возвестивший о неминуемом приближении кабины. Передо мной раскрылись двери лифта. Я машинально шагнул внутрь, нажал наобум верхний этаж В полной тишине кабина поползла вверх, я стоял не двигаясь, слушая, как бьется мое сердце, и чувствуя легкое покалывание в висках.

Кошмарные картины мешались у меня в голове, молниями вспыхивали в сознании фрагменты давешних видений, зарницы галлюцинаций, разрываемые красными лучами и черными тенями: я стою обнаженный в темной ванной и яростно, с силой выплескиваю соляную кислоту в рожу зеркала, чтобы не видеть больше собственных глаз, или я, уже более спокойный (что само по себе тревожно), с пузырьком соляной кислоты в руке гляжу на обнаженное тело Мари, лежащее на кровати в голубоватом полумраке, вижу перед собой ее голые ноги, лобок, лицо в шелковых очках, слышу ровное дыхание ее спящей груди и все это время борюсь с собой, а потом, отвернувшись от нее, размашистым движением с диким воплем выливаю на широкое окно комнаты струю из моего пузырька, кислота бурлит, шипит, дымится вокруг образовавшегося кратера, и липкая кашица расплавленного, вздувшегося стекла сползает по окну подтеками черноватого сиропа.

Приехав на двадцать седьмой этаж, я ткнулся в несколько наглухо закрытых дверей. Свет здесь выключили на ночь, горели лишь указывающие аварийный выход фосфоресцирующие зеленые буквы в прозрачных футлярчиках: «EXIT, EXIT, EXIT». Я услышал, как за моей спиной сомкнулись двери лифта. Двинулся направо по темному-претемному коридору, утыканному там-сям ночниками, излучавшими рассеянный белесый свет, отчего все вокруг становилось призрачным и лунным. Дойдя до конца коридора, я уперся в застекленную двустворчатую дверь с позолоченным обрамлением, увенчанным морскими гербами и синеватой табличкой, на которой прочитывалась потухшая неоновая надпись «Health Club». [3]3
  «Клуб здоровья» (англ.).


[Закрыть]
Попробовал открыть дверь, она не поддалась; изучив, однако, наличники повнимательней, обнаружил, что шпингалеты, скрепляющие створки, – один наверху с полукруглой задвижкой, вставляющейся в паз, другой такой же внизу – привинчены снаружи, а не изнутри. Итак, для того чтобы приотворить дверь и проскользнуть в помещение за ней, надо было всего-навсего вытащить стерженьки из лунок Входя, я с опаской оглянулся: вдруг уже заметили постороннее присутствие на этаже, – затем быстро пересек безлюдный холл и бесшумно юркнул в пустой гимнастический зал, где мои глаза начали понемногу привыкать к темноте, прошел несколько шагов среди гантелей и всяких сердечно-сосудистых приборов, тренажеров, имитирующих греблю, и дорожек для бега на месте, мимо шеренги бесколесных медицинских велосипедов, чьи подвижные рамы – вертикальные конструкции странной формы – походили на металлических птиц со сломанными или ампутированными крыльями. На темных стенах висели повсюду большие зеркала, продолговатые триптихи, бесконечно умножавшие мой неузнаваемый силуэт. Постояв в нерешительности, я вернулся назад и стал подниматься по маленькой, с фаянсовыми перилами внутренней лестнице, пахнущей мылом и хлоркой. Куда ведет лестница, я не знал, взбирался себе не спеша по ступеням, держась за перила, как вдруг передо мной театральной декорацией из теней и дрожащих светящихся точек открылся за окнами бассейна ночной Токио.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю