Текст книги "Желтые глаза"
Автор книги: Жак Шессе
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 12 страниц)
III
В понедельник утром мы вернулись в Л., как раз к тому времени, когда Луи должен был идти в школу. Анна ждала нас, она принялась бесстыдно изучать взглядом обоих. Луи взял книги и ушел. Я сел в кресло в гостиной и начал лениво поглаживать бороду. Анна встала передо мной.
– Выглядишь довольным, – сказала она.
– Что ты хочешь сказать?
– Ты должен был привезти его вчера вечером.
– И что?
– Ты сволочь, Александр. Я так хочу донести на тебя!
– Ты сама не делала ничего предосудительного?
– Мне все равно. Я охотно согласилась бы испортить фигуру и провести несколько месяцев в тюрьме, только чтобы ты заплатил тем же.
– А Ив Манюэль тоже сядет?
– Я тебя ненавижу, Александр. Ты грязная свинья.
Она ненавидела меня. Она ревновала. О, всеблагой Господь! Она дрожала, и чем сильнее в ней бушевал гнев, тем больше радовался я, спокойный, уверенный в себе и забавлявшийся спектаклем, который разыгрывала передо мной моя безумная супруга.
– Чем ты занимался эти два дня?
– Мы гуляли.
– По номеру?
– Спать мы возвращались в номер.
Она опять вздрогнула.
– И что?
Я узнал этот резкий голос, этот взгляд, становившийся темно-фиолетовым перед началом бури.
– В каком смысле?
Она приблизилась.
– Скажи мне, Александр. Расскажи мне все.
Она села мне на колени, прижалась ко мне, плакала у меня над ухом.
– Скажи мне все, Александр. Скажи мне.
Под юбкой у нее ничего не было.
Мы пошли в соседнюю комнату и легли на большую кровать.
Фамильярность ее желания возбудила меня и проняла, несмотря на внутреннее сопротивление. Эта скачка была приятна: Анна настаивала, умоляла, помогала мне жестами, голосом, но я был безразличен.
– Кто ты, Александр? – внезапно спросила она.
В ответ я невинно рассмеялся.
– Ты перестал мне нравиться, Александр. Я стыжусь просить тебя удовлетворить меня. Ты – чудовище, Александр…
В тот же момент ее рука прижалась к моей, погладила ее, бедра Анны сжались, потом раскрылись, ее дыхание участилось… Как хорошо я знал такую Анну, мою земную супругу!
– А Ив Манюэль? – спросил я.
– Дерьмо.
– Он делает с тобой это, твой Ив Манюэль?
– Да, сволочь, делает, и не только это.
Желтое солнце заглядывало в комнату, его свет был немного сумасшедшим.
– Александр, – сказала она мне после, – нужно жить вместе.
Клянусь, я не ожидал этих слов. Уверен, что даже перестал дышать.
– А как же Манюэль? – спросил я с глупым видом.
– Манюэль не в счет.
– А Луи?
– Луи будет с нами. Он принадлежит нам. Он принадлежит нам по за-ко-ну.
– А адвокат?
– Ерунда. Звонок по телефону, и он прервет процесс.
У нее на все был готов ответ.
– Сколько ты об этом думала? – робко спросил я.
– Пять последних минут.
– Ты сошла с ума, Анна, я тебя обожаю. Ты, я и Луи! Все кончится мерзко. Ты помнишь, что произошло тогда, тот цирк в Рувре?
– Будем осторожны.
– Невозможно. Мы слишком разные. Ты прекрасно знаешь, чем мы займемся. Вообрази себе скандал. И даже хуже: распад нашей семьи, смерть. Это будет ужасно.
– Ты всегда все преувеличиваешь, Александр. Я тебя люблю. Поцелуй меня. Ласкай меня, Александр. Доставь мне наслаждение, Александр. И помолчи.
– Это будет гора трупов, моя милая Анна.
Я сказал это, улыбаясь, поскольку комичность сложившейся ситуации позабавила меня: полуголые, мы лежали на разобранной постели, Анна с раскрасневшимися щеками, раздвинутыми в стороны ногами, я, нависающий над ее грудью, ее животом, ее бедрами. Боже, как я любил ее запах! Она тянулась ко мне, моя сестра Анна… Годы, проведенные вместе, показались мне вихрем нежности и пылких наслаждений, слов, пейзажей, сновидений и чтений. Я написал с ее помощью мои не самые плохие книги. Я ничего не делал с тех пор, как она покинула меня. А Луи! В конце концов мы были его родителями. Родителями. Мечтательно лаская влагалище Анны, я представлял, как мы втроем поселимся в деревне, я буду писать, разговаривать с ними, любить их, следить за тем, как учится Луи. Я закончу свой роман, напишу несколько других, это будет победа, бесспорное подобие счастья…
Вдруг передо мной возникло лицо Луи, и меня вновь пронизало острое чувство нежности, которое я испытывал в последнее время. Я вспомнил его голым в комнате в Беердорфе, и мне стало стыдно, что я хотел его тело и сердце: это были нежность, тепло, любовь, в которых Луи нуждался, это было то, что мы могли ему дать.
– Ведь мы займемся Луи, правда? Он должен научиться считаться с нами, ты сама это знаешь, Анна.
Анна прижалась щекой к моему лицу. Некоторое время мы дремали в лучах осеннего солнца, которые, подобно легкому невидимому клею, прилипали к нашей коже. Я встал первым, спокойный, как в те времена, когда только-только познакомился с Анной и когда ее мирок спасал меня от многих лет блужданий и падений.
IV
Несколько недель спустя Анна, Луи и я поселились в квартире в Совабелене. Существует неповторимый осенний свет, который выражает все наши чувства, очаровывает нас на целые мгновения, отвечает на наши страхи своим золоченым и ясным благородством. Как прекрасно синее ноябрьское небо! Лесные опушки. Солнце, неподвижно висящее над горами, превращающееся к вечеру в красный шар, застывший среди белого тумана; да, он не шевелится, а небо белеет, солнечный диск медленно начинает тускнеть, и потом бронза лесов мягко переливается в тумане, и умолкают крики ворон.
Прибытие в Совабелен было своего рода необходимостью, связанной с очищением и омоложением моего организма. Прежде всего я перестал пить и приобрел в аптеке, в которой пахло сеном, дюжину целебных пилюль, которые проглотил в тот же вечер, чтобы по возможности полностью очистить печень, а также другие внутренние органы, я решил устроить эксперимент немедленно. Всю ночь я бегал в туалет, раздражая Анну, которая со вздохом отворачивалась к стене; на рассвете я был истощен, я едва держался на ногах, но когда я посмотрел на себя в зеркало, мне показалось, что мое лицо похудело, а кожа стала более мягкой, прозрачной, и тогда я понял, что лекарство подействовало. То, что целебно для кожи, может быть целебным для души, говорил я себе, и в последующие дни продолжал с такой яростью чистить кишечник, словно хотел избавиться от него.
Прежде всего необходимо было построить жизнь по расписанию. Я сочинил его твердой рукой, настаивая, чтобы оно было простым, и в нашем рационе присутствовало много фруктов.
Утром – подъем на рассвете. Ровно в 5 часов 30 минут.
Зарядка на террасе.
Завтрак в 6 часов 30 минут. Стакан апельсинового сока, йогурт, чашка кофе.
С 7 до 11 часов – работа.
В 11 часов – прогулка с Анной по кварталу.
В 12 часов 30 минут – ленч втроем. Без вина.
Во второй половине дня – долгие прогулки по лесам. Разглядывание птиц, нор, диких коз, собирание грибов.
Вечером, после скромного ужина – разговоры, проверка домашних заданий Луи, может быть, обсуждение новостей, просмотр фильма по телевизору, легкий душ и пораньше лечь спать.
И все это было необыкновенным образом ритмизировано приемом различных пургенов – листьев березы, укропа, кассии, кориандра, которые только по причине своих благозвучных сельских названий действовали очень быстро и направляли мысль в сторону лугов и садов.
Итак, я выходил утром на террасу, нависавшую над пейзажем, старался глубоко дышать и проделывал упражнения, о которых вычитал в брошюре по культуризму: укреплял мускулы, истощенные многолетним физическим бездействием. Вставать на заре… По правде говоря, я включил в расписание это правило лишь потому, что приближалась зима, а зимой утро начинается только в семь утра, сопровождаемое криками ворон, дерущихся в опустошенных фруктовых садах.
Я дрожал. Я прерывал свой завтрак, подходил к перилам балкона и вглядывался в языки света, поднимавшиеся над горной цепью Юра. Еще до наступления рассвета кроны деревьев загорались, словно таинственные ночные огни. Анна приходила ко мне, и то, что она была рядом, слегка раздражало меня, словно она похитила у меня часть таинства, присутствовать на котором я почитал за праздник. Мы садились за стол в гостиной, и Луи жадно поедал свои медовые пирожные. Потом он уходил в школу. После его ухода мы взяли за правило, как только устроились в Совабелене, заниматься любовью; без этого я не мог начать работу.
Затем наступало время сочинительства. Я придвигал стол к окну и садился писать – без словаря, без выписок, без любых подручных средств, и прерывался только один раз, чтобы выпить большую чашку отвара и вывести наружу, в ходе длительного сеанса медитации, то, что с вечера запуталось в лабиринте моего кишечника. Листья березы, укроп, кассия, кориандр, мята и розмарин, как эффективно и чудесно вы действовали! Извергнув все, я сладостно размышлял над тысячелетними рецептами. Омой душу свою и тело свое, дабы предстать перед Предвечным! Я улыбался, вспоминая громкие проповеди отца, произносимые с подмостков ярмарочных площадей.
Сколько раз этот святой человек и его супруга заставляли меня отказываться от обладания самыми незначительными вещами – например, яркой, огненно-красной пуговицей, вид которой вызывал непреодолимое желание владеть ею, останавливал дыхание – сколько раз меня заставляли проглотить чашку отвара, чтобы я мог очиститься от зла! Экзорцизм, очищение, катарсис!
Сколько раз мы останавливали нашу драгоценную колымагу у подножия гор, чтобы собирать ромашку, чабрец, шалфей или базилик! Моя мать нагибалась к земле, протягивала руки к цветку и клала его на дно бумажного пакета, который всегда лежал у нее в запасе в бардачке машины.
Сколько я выпил тогда этих отваров, которыми вновь пользуюсь теперь, полагая их действие облегчающим! С момента, когда я смог оплачивать себе выпивку, я заменил их на вино и дорогие спиртные напитки, на киршвассер, пахнущий гнилыми вишневыми ягодами коричневого лета, на сливовую водку, одна капля которой привлекает всех деревенских ос, на обжигающую грушовку, на терпкую можжевеловку.
Сейчас я снова постигал мудрость, сидя за письменным столом и чувствуя, что в животе бродят газы, от которых я вскоре освобожусь. Но что за важность – бульканье, позывы, сокращения кишечника, – если ты очищаешь себя от многих лет заблуждения!
Я работал с радостью.
Добродетельные и чистые отвары! Одновременно с романом, который писался каким-то чудесным образом, я задумал сочинить «Краткие рассуждения о снадобьях», которые бы пародировали и Валери, и Понжа; к новому сочинению я обращался как только у меня появлялась свободная минута. Я прославлял в нем горечь и сладость настоев, сравнивая их действие и терпкость, остроту, плотность и то, насколько они были кислыми.
Лесной плющ вился под моим пером. Поля моих рукописей пестрели садами, кустарниками, склонами. Запахи и шорохи! Летние ароматы! Шалфей, белая яснотка и донник способствовали моим медитациям. Как и мальва, тмин, ягоды шиповника, василек. Мои «Рассуждения» о пучках снадобий превращались в восхищенные заметки фармацевта.
Надо заметить, что составленное мною расписание почти не оставляло времени для бесцельных блужданий; работа и приятный отдых заменили их.
Написание романа требовало жертв.
Дело шло на лад. Родители, с их постоянным стремлением к праведности, сказали бы, что книга начала писаться лучше именно потому, что я избавился от необходимости бесцельно блуждать. Следует отметить даже, что моя усидчивость только способствовала развитию фантазии. Днем и ночью меня посещали драгоценные озарения, о которых я сразу же рассказывал Анне, вызывая у нее самый живой интерес. В эти мгновения цвет ее глаз изменялся. Дыхание становилось частым. Она ложилась на канапе в гостиной…
Учился Луи прилежно.
Во время прогулок мы забирались в красивые уголки лесов, деревень, долин, откуда возвращались усталые и освеженные.
Жизнь проста и прекрасна. И я не видел смысла прерывать спокойное течение времени ради всевозможных беспокойств и прогрессивных веяний.
V
Однажды вечером, когда мы легли спать очень рано, я никак не мог уснуть, пораженный внезапным приливом тоски. Анна спокойно дышала рядом. Я бесшумно поднялся и прислушался к тому, что происходило за дверью в соседней комнате: я услышал ровное дыхание Луи. Итак, оба спали. Не знаю почему, это меня оскорбило. Я снова лег: напрасный труд! Сон не приходил. В то же время мысли о ночных прогулках, которые я так любил раньше, возникнув в голове, не оставляли меня. Мне захотелось выйти. Мне стоило лишь сделать одно-единственное движение в сторону Анны, чтобы она наполовину проснулась, и я мог взять ее; она бы, как всегда, стонала в темноте. Я не сделал этого. Мне требовалось иное. Но что именно? Я попытался прислушаться к себе, заставить себя вспомнить о расписании, по которому я жил в течение последних недель. Меня захватывали все более отчетливые образы. Я попытался прогнать их, встал, вышел в гостиную, налил неразбавленное виски в большой стакан. Я выпил виски залпом, решив покончить с состоянием неуверенности, надеясь, что алкоголь быстро усыпит меня.
Эффект оказался обратным.
Второе виски. Было чуть больше одиннадцати часов вечера. Я распахнул окно: влажный воздух удивил меня, я сделал несколько шагов по террасе, да, действительно, ночь была влажной, ведь последние дни шел дождь, однако на небе, в разрывах туч блестели звезды, само небо, почти желтое, плыло в сторону Юра. Внизу, среди пейзажа, перед озером, спал город, дурной и грязный. Я дышал полной грудью. Нет, я не поддамся. Какой мягкий, настойчивый воздух! Третье виски. Внезапно я рывком оделся, спустился в гараж и завел машину.
Десять минут спустя я вошел в самое мерзкое городское кафе, «Весомость», и сел посреди дымного облака, уверяя себя, что мрачные места наиболее очаровательны. Грязь, пот, запах дешевых духов и случайные животные имеют на меня такое влияние, которым не обладают самые правильные и упорядоченные поступки.
Однако в тот вечер отвращение не покидало меня, и я не переставал думать, что был приговорен тем самым знаменитым правосудием, которое было столь дорого моим родителям, изменить расписание и прийти развлекаться в клоаку.
Я заметил недалеко от себя бедно одетого типа, сидевшего за столиком посреди кафе; у него был вид ненастоящего интеллигента: он был, наверное, один из тех полудурков, которые обучаются в заведениях по перевоспитанию или социальных протестантских центрах. Эпилептики, хронически больные, наркоманы… Этот был еще молодым – лет двадцать восемь-тридцать и казался абсолютно пьяным. У него были почти белые волосы альбиноса, розовые круглое лицо, красные губы, близорукий взгляд из-за толстых стекол очков; он сидел немного скособочась, без сомнения, это было вызвано детским параличом, и когда он, пошатываясь, поднялся, чтобы сходить в туалет, я заметил, что ноги его обуты в специальные жесткие башмаки с огромными подошвами – типа тех, которые выставлены в витринах ортопедических аптек. Из-за этого он напоминал раненого гуся, забавно смотревшегося в стенах местного борделя, поскольку его походка вызвала взрыв смеха и грязных шуток. Когда он вернулся, шатаясь и вытирая рот мокрым платком, он толкнул клиента, и шутки возобновились. Он сел, несчастный, жалкий, выпил свой аперитив и попросил еще писклявым голосом. Маленький сутенер в кожаной куртке подскочил к нему и сел за столик, вскоре к ним присоединилась проститутка лет двадцати, с огромным вырезом на платье. Альбинос перегнулся через стол, чтобы увидеть ее груди. Кожаная куртка хотел позабавиться.
– Закончил разглядывать девочку? – спросил он зловещим голосом; наступила тишина.
И, подняв свою кружку с пивом, швырнул ее в лицо несчастному; тот поперхнулся и стал протирать очки под всеобщий смех. Негодяй продолжал свое дело: он ударил жертву кулаком в лицо. Теперь из красных губ потекла кровь, маленькими каплями падая на мраморный стол, на который затем упал и сам раненый, скрестив руки.
Кем был этот несчастный страдалец? Каким ветром занесло его в это грязное место? Какое наслаждение он хотел найти здесь? Тело шлюхи? Зрелище? Надежда всегда подталкивает нас к осуществлению самых ненужных замыслов; быть может, он хотел, чтобы его проводила до постели подружка, пусть она была бы отвратительной, мерзкой и безобразной – лишь бы не остаться приговоренным к ежедневному одиночеству, хотя бы один раз.
А что привело в эту грязь тебя самого? – задал я вопрос себе. Какой демон распаляет тебя? Тебя, который не имел даже сил подняться, помочь несчастному встать, проводить его до двери. «Возьми меня за руку и веди». Слова старого песнопения возникли у меня в памяти, и я почти наяву увидел, как в кафе входят мои родители: твердый шаг, ясные лица; они берут молодого человека за плечи, держат за руку и помогают выйти. Потом моя мать возвратилась в кафе и без малейшего страха обратилась к палачу, который опустил глаза, смеясь. Сколько раз я наблюдал этих злодеев, чей смех понемногу уступал место священному ужасу, обрушивавшемуся на их головы! Тогда моя мать вынимала из кармана блузки маленькую Библию или Псалтирь и ясным голосом произносила молитву, способную победить зло.
(Сердца ожесточились, и зло хотело взять реванш. Но разве оно способно помешать рвению чистых, которых Господь увенчает своей великой славой?)
Несчастный поднялся и, хромая, покинул кафе, и никто, даже я, не помог ему: вместо это я пересчитывал свои монеты, пока он плакал.
Я выпил несколько виски до закрытия кафе, до двух ночи, пытаясь прогнать скуку. Мои товарищи по преисподней вопили и ругались. Наконец в кафе появились двое полицейских, они стали разгонять народ, и я заметил, с каким удивлением они посмотрели на меня; я удалился под покровом ночи. Шагов через тридцать я остановился, изумленный, колеблющийся, переполненный желанием, отяжеленный алкоголем и тоской. Что делать теперь? Я не могу вернуться пьяным к Анне и Луи. В любом случае уснуть я не смогу. Пойти к проституткам в Монбенон? Мне приходилось иметь дело с несколькими из них, особенно с юной арабкой из Туниса, вокруг пупка которой была вытатуирована змея. Я знал, что в это время она ждет клиентов под аркой моста, а потом отводит их в ближайший отель. Я с жадностью кинулся на ее территорию. Ее не было. Фонари бросали насмешливый свет на пустынную площадь. Метрах в сорока я увидел женщину в белом пальто, которая шла мне навстречу, и вдруг с неба пошел дождь.
Я бежал оттуда, переполненный гневом, и вернулся ночевать в Совабелен, еще долго прислушиваясь к шуму дождя, прежде чем на полчаса заснул с наступлением утра.
VI
В этом году осень была необычайно красивой, может быть, потому, что дождь шел при свете солнца. Дождь и холод ускорили листопад, и листья, желтые, словно очистившиеся перед смертью, горели золотом на виду у легкого синего неба.
Я не долго вспоминал о той ужасной ночи – я вновь стал следовать моему расписанию уже с утра, и лишь смутно помнил, что мое исцеление не так явно, как мне казалось прежде. Еще одно бегство – и все начнется сначала. Анна казалась счастливой, Луи был спокоен, улыбался, я тоже испытывал блаженное состояние, хотя временами вздохи мальчика, его взгляд и его тело волновали меня – я спасался только с помощью долгих прогулок.
У Луи начались каникулы, мы каждый день ездили по лесам, окружающим Л., в которых есть что-то дикое и меланхоличное в духе Шуберта. В маленькой деревеньке Карруж мы остановились, чтобы посетить могилу Гюстава Р., умершего предыдущей осенью, и пока мы все трое размышляли, стоя над прямоугольником земли, на котором лежали засохшие розы, я с удивлением заметил, что Луи вдруг отвернулся; его глаза наполнились слезами; он схватился за еловый крест с маленькой надписью так, словно хотел ее стереть.
– Он читал хоть что-нибудь Р.? – спросил я Анну, когда мы остались наедине.
– Он взял в твоей библиотеке «Реквием». С тех пор он не расстается с книгой.
– Никогда не замечал.
– Он скрывает это от тебя. Ты слишком серьезен. Не забывай, что ты сам писатель.
– А ты?
– Со мной все не так. Я только читаю. Естественно, со мной ему легче.
Эпизод с «Реквиемом» приходил мне на память в течение нескольких дней. Итак, Луи обожает эту поэму. Он знает ее наизусть. Как же я, глупец, мог забыть о его пристрастии к музыке, о тех часах, которые он провел в Рувре, слушая Бетховена и Шопена…
Я обеспокоился тем, чтобы Луи вновь начал брать уроки игры на фортепиано. Я регулярно стал класть ему на стол любимые книги и особенно сборники стихов; он говорил, что больше всего ему нравятся поэмы Р., чем-то таинственным, чего он не мог объяснить.
Визит на карружское кладбище не переставал всплывать у меня в памяти: мы, стоящие перед могилой поэта, чьи песни волновали наши сердца так же, как – сегодня я это знаю – кровь, снова начинающая сочиться из плохо затянувшейся раны, сочиться, едва подумаешь о том, что такое возможно. Мы приехали в деревню, освещенную рыжими лучами солнца, в которых гнезда дроздов, там и тут прилепившиеся к фермам, смотрелись, словно пучки необыкновенно чистых взглядов. Кладбище находилось по соседству с часовней, где отпевали Р., оно было знакомо многим. Сначала идешь вдоль изгороди, потом подходишь к порталу, нависающему над крышей, вроде того, как это бывает на немецких кладбищах: в двух шагах, рядом с тисом, тесная могила, украшенная розами… Никакой плиты. Конечно, здесь появится солидный камень, но пока так даже лучше, почти ничто не отделяет посетителя от тела, уснувшего в этой узкой колыбели, испещренной следами синиц. Я помнил человека, который упокоился там, помнил его высокий голос, слышал, как из земли и воздуха будто рождаются его музыкальные строки, они были похожи на слова урока, который я должен буду отныне запомнить. В юности я был знаком с Р. Я потерял его из виду, когда начал публиковать свои романы – может быть, их тон, или мои привычки были постыдной тайной, которую я не решался доверить ему. Однако я никогда не прекращал читать его стихи и восхищаться ими. Я приехал в Карруж на похороны и был поражен простотой церемонии, проходившей под ноябрьским дождем.
Я вспоминал свои давние визиты в дом Р.; он жил на ферме на краю деревни, перед дверями росла глициния, по узкому коридору бегали кошки, в его рабочей комнате стоял стол, прислоненный к фаянсовой печи, которую топили с самого начала осени. Возле стола к стене были пришпилены кнопками фотографии, их Р. взял у молодых крестьян, которых он в свое время очень любил: на фотографиях рослые парни с могучими телами и коротко стриженными белесыми волосами улыбались широкими улыбками… Один из мальчиков, почти совсем голый, подняв руки, закидывал сноп на телегу с зерном. Помню, тогда я был поражен; я поднялся, чтобы рассмотреть их прекрасные тела вблизи. Р. на мгновение вышел – принести бутылку и стаканы.
– Смотрите фотографии? – спросил он насмешливым тоном, найдя меня почти-приклеившимся носом к стене.
Я молчал. Потом он добавил изменившимся голосом то, что я до сих пор слышу:
– Я сделал эти фотографии… очень давно.
Я не забуду звуки его голоса в то мгновение. И это «очень давно» звучало у меня в ушах, когда я стоял над тесной могилой, в полдень, пораженный чувствами Луи, повернувшегося боком к кладбищу, прорезанному хрупким светом желтых лучей.
Чем было желание Р.? Какие страсти волновали его, если половину своей жизни он посвятил тому, чтобы сублимировать их в поэзию? Но прежде – к биениям какого сердца он прислушивался, с чьего лба и из чьих подмышек стирал он тяжелый пот, вкус чьей слюны он ощущал губами под жарким летним кебом? Он любил, и желание плоти часто посещало его. Этот человек, которого многие поэты считали своим учителем и мудрецом, был окрылен страстью к горячей жизни, трепетавшей в теле, которое он держал в своих руках, в хмельном дыхании, которое он ловил ртом. Я вспоминал о нем, стоя над его могилой, и воспоминания казались мне чем-то приятным.
Но визит на карружское кладбище имел и другое последствие; я стал чувствовать нечто общее с Луи. Мой сын был тронут поэмой, он сопереживал драме и жалобам постороннего человека. О, Луи, ты, не знавший матери, ты, покинутый в момент рождения, как должен ты был ощутить отчаянный призыв, заложенный в «Реквиеме», слезы сына у дверей смерти, соединяя тень своей матери с созерцанием мирового отчаяния!
Я решительно приблизился к Луи и чувствовал, что моя нежность и мое внимание положительно влияют и на Анну: она тоже стала относиться к мальчику по-другому.
В течение долгих часов по возвращении с прогулок мы слушали музыку, устремив глаза на огонь, зажженный Анной в камине. Луи, казалось, дремал. Но если вдруг в огне чуть щелкало полено, он открывал глаза, бросал резкий взгляд, делал круг по комнате, как зверь, готовящийся ко сну. Запах дыма опьянял нас.
Гюстав Р. умер в восемьдесят лет. Утром в день его похорон, когда мы приехали на кладбище, пошел дождь. Облака, большие, как обычно поздней осенью, пролетали над голыми вязами, и я вспоминал, сидя перед огнем, эти мгновения, и Луи наконец-то было хорошо.
Была и еще одна вещь, которую я легко теперь мог сформулировать, вырвав ее из вереницы образов: Луи был похож на одного из подростков с фотографии Гюстава Р… Я не отдавал себе в этом отчета до визита на кладбище. Это был своеобразный палимпсест, верхний слой которого стирают, чтобы открыть под ним более древний текст; в чертах, которые я запомнил на фотографии, мне узнавалось лицо Луи – долгий взгляд, тонкие губы, мужественное тело, тонкие бедра. И чувственность этого сравнения, некое странное оживление образа в памяти заставляли теперь вздрагивать мою душу.
Потом моя память начинала активно работать и принималась блуждать среди чудес; я изобретал способы расшифровать рукопись, применяя первоначальную гипотезу к тому лучшему, что заключал в себе текст. Мог ли я быть уверен, что сходство молодого жнеца и Луи не вызвано тем, что на фотографии был изображен его отец, сельские работы, на которые он, бродяга, нанимался; нанимался на время уборки урожая, украдкой съедая свой кусок пирога, растерявший остатки нежности между собакой и волком, до сих пор бродивший по садам, где спелые яблоки, падавшие в траву, заставляли его вздрагивать. Глядя на Луи и вспоминая фотографию в доме Гюстава Р., я убеждался, что его отец знал карружскую ферму, этот странный приют, и что очарование, которым обладал мальчик, было схоже с тем, что однажды заставило Р. бросить один лихорадочный взгляд…