355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » "Завтра" Газета » Газета Завтра 241 (80 1998) » Текст книги (страница 6)
Газета Завтра 241 (80 1998)
  • Текст добавлен: 19 сентября 2016, 13:05

Текст книги "Газета Завтра 241 (80 1998)"


Автор книги: "Завтра" Газета


Жанр:

   

Публицистика


сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 7 страниц)

Борис Примеров “ВЫСОТОЙ СВОЕЙ УБИТ…”

Вот и прекрасному русскому поэту Борису Примерову исполнилось 60 лет… А его уже несколько лет нет в живых. Отказался жить в условиях ельцинского режима. Отказался видеть разрушенную русскую Державу. Еще один из поколения “детей 37 года”… Его поэтическая звезда ярко вспыхнула еще в годы учебы в Литинституте. Его стихи – то земны, то комичны, подобно стихам его великого предшественника Павла Васильева.Я хорошо знал Бориса. Мы в те семидесятые-восьмидесятые годы дружили домами. Он часто бывал у меня на станции “Правда”, я любил рыться в его уникальной библиотеке. Борис был книжник, энциклопедист. Он знал и любил русскую историю. Он был не просто русским поэтом. Он был державным поэтом. Он мог сколько угодно критиковать власти, но все, что созидалось во имя Державы, приводило его в поэтический восторг. Вот почему он восхищался деяниями Петра Великого. Вот почему после развала Родины написал свою уже знаменитую “Молитву”: “Боже, Советскую власть нам верни!”Борис Примеров – один из ярких символов героического периода газеты “День”. Ее поэт, один из рядовых героев октября 1993 года. Расстрелян русский парламент. Властями расстреля-на газета “День”. Трагически погиб Борис Примеров. Он – часть нашей истории. Часть великой русской литературы. Один из лучших в своем поколении. Мы поздравляем его с 60-летием всех ценителей поэзии Бориса Примерова!Владимир БОНДАРЕНКО

* * * Одному,Ото всех на отшибе,Прогоняя сомнения прочь,Чарку свежего ветра испить быЗа прошедшую светлую ночь.Только память не чарка. Не граблиЗаскорузлая пятерня.Белый выдох березок и яблоньС головой накрывает меня.Белый выдох подобен разгулу,Гулу, рвущемуся с-под копыт,Трутся мерзлые звезды о скулы,Во все стороны солнце летит.Хоть и солнцем я за душу схвачен,Хоть себя мне ни капли не жаль,Все же в новом избытке дурачествЯ последняя в мире печаль.Нежной родиной я себя выстрадал,И поэтому пыткой любвиНезакатное, близкое, чистоеОт нечистого оторви.Я дышу, словно русское поле,В мелкоперой траве, и во мнеСтолько радости, сколько болиИ на той, и на этой земле.1969* * * Я в рубашке родился,Без рубашки умруНа стареющем, душном,Безымянном ветру.И пролают собаки,Отпоют петухи,И напишут деревьяНочные стихи.Как напишут, не знаю,Но напишут про грусть,Что вошла навсегдаВ мое сердце, как Русь.Без нее нет поэта,Песни собственной нет.Вот и все.Умираю…Разбудите рассвет.1965* * * Я умер вовремя – до света,И ожил вовремя – к утру.А рядом проходило летоВ бредовом затяжном жару.А рядом солнце проползалоНа животе, в репьях, во рвуИ воспаленным,желтым жаломДо смерти жалило траву.О бедная земля, как сушитВдоль, поперек и снова вдоль,Как бороздит виски и душиГорячая, сухая боль.Иссохшие уста – и только,Глаза тоски – невмоготу.И степи, серые, как волки,Крадутся к мертвому пруду,Где на краю,в краю безвестном,В репьях, во рву, на самом дне,Всего на расстояньи песниЛежу от жизни в стороне.1967* * * Над могилами ветки – Зеленей под росой.Спят в земле мои предкиС небесславной слезой, -Ордена и медалиВсевозможных побед!…Спят за темною далью,Спят, покинувши свет.Спят вдали от рассвета,Спят который уж год.И с листа бересклетаКапля влаги течет.Постоянно и больноПесней самой земнойГоворит колокольняОб умерших со мной.Я ведь тоже оставлю – На кого и когда?! – Эту светлую каплюС молодого листа.Это золото злака,Толпы уличных встреч,Ночь, в которой я плакал,Стихотворную речь…Мудро в это я верю,Неизбежна Она. – Вдруг захлопнутся двериДа на все времена?..Зашумит половодье,Завершится набег.Не сдержать за поводьяВремя, ветер и снег.1972ГОЛУБЬ Что так сердце молчаливо,Словно сумерки ужеНаступили для приливаИ отлива на душе.И мерещится мне плаха,Нота на большой крови,На которую без страхаС веток смотрят соловьи.Молодые жены плачут,Потому что, как пятно,Их надежды и удачиПросятся на полотно.Но я боле не художник,Слух мой тяжко занемог.Я сегодня только дождик,У меня ни рук, ни ног.Я стучу о ржавый коробТрав осенних, серых плит.Я голодный, тощий голубь,Высотой своей убит.1977СОЛОВЬИНОЕ ПОСТОЯНСТВО При долине, в хижине ветвейС очень легким выдохом и вдохомПел, сиял, смеялся соловей,Посыпал серебряным горохом.Сыпал громом, сыпал тишиной,Как он возводил речитативы!Как любили мы его с тобой – Оттого и были молчаливы.Молоды в единственном числе,Как на плечи кинутые зимы – По-земному на своей землеПовторимы и неповторимы.Мы любили в собственном краюИ дышали только постоянством,И привязанности к соловьюНе считали в лирике мещанством.Вот опять еще из тех миров,Из глубин покинутого маяЗапевают хоры соловьев,По ночам немыслимо сияя.Смолкните, листочки на стебле,Слушайте, бессмертные колена!Нет таких не только на земле,Но и не бывало во Вселенной.При долине, в чаще купырей,Про любовь земную без коварстваПел самодержавный соловей,Нами коронованный на царство.1965* * * 1 Я жил легко. Любил с азартом,И знал, и видел наявуСледы от февраля до мартаИ время, где сейчас живу.Прощально улыбаюсь звездам,Стараюся душе помочьИ говорю: “Еще не поздно,Хотя и заступает ночь…”Мне страшно житьпочти без страха,Губи меня, но чувств не тронь!В пожарах Моцарта и БахаНе умирает мой огонь!Весенним вечером, при светеНепродолжительной луныЛюбил тебя я. Но об этом Знать страстно люди не должны.Я выставляю в окнах рамы,Чтоб надышаться небом всластьВ последний в жизни март, тот самый,Что должен без вести пропасть.2 Следы от февраля до марта…Я проходил внезапно тут.И слушал в небесах Моцарта,Любовь своих земных минут.Я знал, любовь не станет прахом,Восстанет из печали днейИ обратится снова в БахаПо первой прихоти моей.Я знал – лежит печать искусстваНа всем, где спорят жизнь и смерть,И потому лишь только чувствоЯвляет воды нам и твердь.Горят мечты; но не над прахомЛюбви склоняюсь молча я.Мне страшно жить в тебе без страха,Весна последняя моя!1978

Петр Краснов МОНТИРОВКА ( отрывок из новой повести )

ПОЛДНЯ СВОБОДНОГО ВРЕМЕНИ, на которое он рассчитывал, у него не было. Он забыл, что собирался зайти или хотя бы позвонить в редакцию журнала, – зайти, она была совсем недалеко от “Минска”, в переулке. Статья лежала в ней уже месяцев восемь, это при самом вроде благожелательном отзыве: все из номера в номер переносили, извещали предупредительно письмами, лестно было в провинции получать фирменные конверты; а потом что-то замолчали. Перед тем, еще до бойни октябрьской, прошел впервые у Базанова очерк в журнале – с каким-никаким успехом, с почтой даже, и ему тут же заказали статью эту: “Знаете, нам бы социологии побольше; можно острой…” Острой так острой, за этим дело не стало; и в марте еще привез, еще надежды питал мальчик.А меж тем знаменитый, с давно и старательно наведенным демократическим лоском и лицом всегда чем-то оскорбленного интеллигента, журнал помалу откочевывал теперь от заголенной ныне на весь свет, от срамной политики в социологию и культурологию тож, в изыски запоздалой рефлексии, мемуарные дремоты, и пусть бы так; но порой казалось, и из этой страны откочевывает тоже, несмотря на беллетристический, как раз этою смутой выпестованный забубенный натурализм кладбищ и квартирных упырей, – вместе со столицей отчаливает, отмашки какие-то непонятные давая, отрепетовывая сигналы чьи-то повелительные, и не провинциалу это было понять.Статья гляделась бы в журнале еще чужеродней, чем очерк, в этом он отдавал себе отчет; а все новомосковский деловой человек Константин Черных, его невероятные подчас знакомства, тогда, полтора года назад, с ответсекретарем журнала на какой-то элитной, богемной ли – разница нынче несущественна – тусовке. И втолковывал Базанову, даже горячился: главное – результат, старик, причем тут взгляды?! Взгляды косят сейчас, у всех… не то что взгляды – морды перекосило у всех от собственной вони. Тебе сказать надо, этому… городу и миру, Так? так. С их площадки? Тем хуже для них!..В октябре Черных пришлось покувыркаться, по его словам. В “наркомате спецобслуживания” кремлевского числясь, где-то на Грановского, организовывал снабженье в осаду, все через третьи лица, но на свои, родимые. По каналам, на пейджер ему отстуканным, на военных выходил, на вертолетчиков: не получилось, а то раскопали бы танки эти без вопросов, в случае нужды… людей, брат, нет! Техника есть, оружье, боезапас, а людей – нету, русских. Службисты одни, куски, номенклатура все та же долбанная: “Не имею права, выходите на моего прямого начальника”. – “Ну, так выйдите! Или координаты дайте. Времени – ноль!..” – “Этого – не имею права…” А у прямого – еще кто-то прямой, у жопогреев!.. Ты знаешь, я запил. Мне это было – сверх всякого, и опоздали уже. С неделю клинило, в офисе хай подняли тихий; заподозрили, сволочи. И хмыкнул: подсуетиться пришлось, грешному, через другана туфту пустил, что запойный, – поверили, как не поверить, их там половина таких, ханыг…Черных и свел, очерк тогда прошел, можно сказать, с колес – в некую, как объяснили позже, тематическую лакуну будто бы кстати попал. В промежность, в прореху времени попал, ошибиться было трудно, везде они зияли, прорехи сущностей и смысла.Как во всякой старой редакции, в ней был свой уют, кем только не воспет он был – уют стесненный, даже, казалось, несколько спертый необозримыми холодными массивами там-сям заселенных, плохо обжитых пространств, здесь сходящихся, над которыми журнал еще вчера имел немалую и не вполне объяснимую власть. А всего-то десяток-другой клетушек, лодчонка фанерованная, а в ней дюжина не перьев даже, а шариковых самописок дешевых, одну такую, синей изолентой подмотанную, он заметил еще тогда, в первый свой раз здесь, на пустующем в отделе публицистики столе – такие у шоферов валяются обычно в бардачках.“А где там монтировка моя четвертая?!” – говаривал бодро приятель его, журналист-самоучка, когда надобно было записать в дороге что-то пришедшее на ум, он это не стеснялся делать при других. Очки свои плюсовые и ручки он вечно где-нибудь оставлял, забывал; и лез в бардачок своей побитой “Нивы”, выковыривал ее из-под всего, чем бывает обыкновенно забит он: какая-то книжка с одной коркой, разноцветные мотки проводов, манометр, лампочки, граненый захватанный, похмельно мутный стакан…А тут были наверняка и “паркеры”, купленные с гонорара, а чаще подаренные за заслуги и выслуги – на юбилейных посиделках внутрижурнальных, домашних, на мало кому известной встрече в посольском особняке близ набережной или в творческой, по старому сказать, вылазке из разъединенной, разгромленной в странной – словесной – войне державы бывшей в штаты соединенные, на родину жевательной резинки, где-нибудь на приеме в штаб-квартире “Рэнд корпорейшн”, мало ль где. Но чернорабочая, но монтировка этой мало понятной и понятой, десятилетиями длившейся здесь работы, бестолково волновавшей недозрелые умы, взимавшей брожения некие в самых даже захолустных утробах империи, – вот эта, в спешке подмотанная, на всякий пожарный оставленная на столе, чего-чего, а пожаров хватает теперь. И сколько их таких по редакциям, студиям, спецкоровским конторкам, и какие там искры с кончика их и куда, в какую кучку щепы летят – знают немногие, а в полноте никто.И НЕМНОГОЛЮДНО БЫЛО В РЕДАКЦИИ, пустынно даже – как, впрочем, и в прошлый раз. На второй этаж поднявшись, он понял со слов девочки-секретарши, что на месте только один зам, она и кабинет показала. Дверь его была полуоткрыта, слышался громкий грубоватый, с хриплыми срывами, голос и – в промежутке – другой, рокотливый, будто уговаривающий. Базанов стукнул и, помедлив, вошел:– Добрый день… не помешаю?– Нет-нет, что вы, – живо и как-то облегченно, показалось, отозвался сидящий за столом зам. Базанов его сразу узнал: тот самый, какой присутствовал тогда при разговоре с главным. – Заходите, ничего… Вы – видеть кого-то хотели?Огрузший на стуле, спиною к двери, с подседыми нестриженными и не очень опрятными волосами на воротнике расстегнутого кожаного реглана, обладатель громкого голоса даже не обернулся.– Да. По поводу статьи, своей. Я Базанов.– Базанов? Ах, ну да… ну как же! Проходите, пожалуйте! Разденетесь? Вот шкаф, прошу. А похудели вы… или нет? Прошу, прошу…Собеседник его, наконец, с трудом полуобернулся, глянул неприветливо, кивнул. Лицо его было грубоватым тоже, морщинистым, нижняя губа брюзгливо оттопырена.– Прошу-у… – все пел хозяин кабинетика. – Ах, да, – сказал он тому, – рекомендую: автор наш, публицист, так сказать, Базанов Иван… э-э…– Егорович.– Иван Егорович, да.– Иван?! – вызрелся тот на Базанова как на что-то невиданное и даже несколько подвинулся со стулом вместе, что-то у него было с шеей, что ли.– Иван Егорович, а что? Не понял… Что тут такого?– Это вас спросить… Да ведь есть уже один у вас… этот, стихотворец ваш. Мешков вдаренный. Или одаренный. Не много будет Иванов? Ить отлучат! Кормушки лишат!..– Опять за свое… Не надоело? – Говорил зам с ироничным участием, почти со смешком, но что-то в нем, полноватом, с непримечательными маленькими, иногда зоркостью проблескивающими глазами, внутренне подобралось. – И человека смущаешь; из глубинки человек, я бы сказал – из глубины, серьезный… А это наш, – обратился он все с тою же усмешкой к Базанову, – старый автор, друг, так сказать, этих стен – и мой тоже, надеюсь. Но вот же мимо несет, Бог знает куда, – он опять усмехнулся, – и что… В какие-то журнальчики, которым без году неделя, или в такие уж заскорузлые… А ведь прозаик, самим Нагибиным крещен!Рассыпая пепел, тот приткнул сигарету в предупредительно подвинутой ему пепельнице, полез за другой:– “Самим”… Миф! Нашли тоже классика… хоть постыдились бы! Я на его рецензушку не напрашивался. И ни к кому, никогда… – И кивнул Базанову, как своему уже, буркнул: – Козьмин. Иваныч тоже. Их послушать – уже мы только с чьей-то лишь подачи можем… С чьего-то, видите ли, паса. Мифотворцы!– О, вот этого не надо – греметь… Будто не знаешь, за столько лет, кто я здесь и что… знаешь ведь. А то подумает человек… Так вы по поводу статьи своей, конечно? Статья, э-э, хорошая, поверьте, но вот откладывается все. Споры есть, не скрою. Слишком многое ныне завязано, знаете, на социальном. Большинство народное ведь как: об идейном, вероисповедном там, национально-историческом – все забыли, одно социальное на уме. Материальное.– И ум ли это, – пробурчал Козьмин. Или Кузьмин, он плохо расслышал и теперь пытался вспомнить, где встречал в журналах это имя. Ведь встречал же вроде где-то раньше, было имя.– Вот именно. Так что вопрос остается пока, к сожалению, открытым… Слишком многое ныне открыто. И потом, публицистику ведь не я курирую. А ваш, так сказать, шеф – он сейчас, представьте себе, в Брюсселе, да, проездом из Парижа! Связи уж давние, надо поддерживать.– Да, я справился у секретаря: ни завотделом, ни его, – кивнул Базанов – для того, чтобы хоть что-то сказать.– Так что вот-с…И Козьмин увидел, что разговаривать им, в сущности, больше не о чем:– Да у вас тут вообще что-то… Второй раз захожу – никого, кофею испить негде. Тираж, гляжу, ухнул, сверзился. И все какие-то вы побитые… что случилось? Клямкины ваши, кивы какие-то, пияшевы – вы ж победители вроде, в чем дело?Козьмин прохрипел это и замолк, шаря по карманам, нет бы пачку положить на стол. Курил он, видно, не судом. И, спичкой помахивая, помавая, гася ее, глядел сквозь дым на приятеля – с прищуром и малость презрительно, губа его с висящей на ней сигаретой еще больше оттопырилась.– Ну, знаешь… Преувеличиваешь. Потрудней стало, да. А потом, будни же, редакторы на дому с текстами работают…– Будни? И в будни ненастье, и в праздники дождь… А хочешь, скажу тебе, почему?– Ну?– А потому, что кишка тонка у интеллигенции – победу свою переварить. Да и не ваша она, победа, и вашей никогда не была и не будет, куда вам… поняли, надеюсь? Дело сделали свое, специфическое, и – геть на кухню!.. Объедки жрать и про господ судачить. До следующего востребованья – народец курочить опять, корчить. Если от него, понятно, что останется…– Знако-мые формулировочки…– Ты хочешь сказать – неверные? – Нет, ему нельзя было отказать в хватке, хрипатому. – “Знакомые”… Все-то вы тут знаете, интеллигенты, все формулировки, а вот какать не проситесь… а это зря. Неприятно же, в штаны. Да и кровищи развели.– Поздравить с открытием?Глаз у зама совсем не видно стало; ежедневник взял, листнул, черкнул что-то, оставил открытым – может, показывал, что у него дела еще?– Какие тут, к хренам, открытия… В том беда, что все и всем ясно, давно, нашему брату – тем боле. Не в уме дело тут – в подлости… Ладно. Ты бы лучше кофейку там сказал… погода – мерзость. Новая, что ль, секретарша, за Валентину?– Нет, подменяет. Скажу сейчас.Он вышел, и Козьмин впервые и открыто как-то глянул в лицо Базанову, в самые глаза, усмехнулся:– Так вот, Иван… так и живем. За фамильярность не сочтите, старый уж я. Собачимся, вздорим, опять кучкуемся – песья свадьба. Век заедаем народу своему… Не согласны?– С вами? Полностью. И пока эта свобода – по-другому не будет.– Да? н-да… Больное, позднее потомство. Вдобавок, трупным ядом Запада отравлено, безнадежно… А не выпить нам, а? По дороге тут это самое видел… бистро – не зайдем?– Нет, не могу никак. У меня встреча еще, важная слишком.– Ну, раз так… А статью не ждите лучше, я их знаю: заспорили если – трусость верх возьмет, за “Литзагету” в этом нынче. Эти – ладно, применительно к подлости… но мы-то вроде понимаем кое-что – а кто нас слышит?! Главное, не хотят слышать – глядят на тебя пролетарскими бурлаками и не слышат. А может, и правы, что не слышат… Сам откуда? – Базанов сказал. – А-а, бывал как-то, заездом… бывал, дрянной городишко. Большой и дрянной, зависимость здесь прямая, эта, – кивнул он за окно, – не исключение, я эту лахудру, Москву, знаю… Тошно, брат. Добаловались мы со словом, доумничались… Что с ней делать будем, с Москвой? – сказал он вошедшему с бумагами заму. – А с ней что-то делать надо?– Давно. Опоганилась, испаскудилась вся – дальше некуда… Переносить пора столицу, от стыда. Моя воля – в Посад бы, в Троице-Сергиев. Там, поблизости, места чистые… а что! Три-четыре корпуса низкоэтажных, приличных, тишина – чтоб думать. А то забыли, когда в последний раз думали. Без обормота этого, само собой, без всей кодлы его сионской, охловодов. Туда бы, под руку Божью…– Ну, в чем дело: выпьешь вот, погодя немного, и перенесешь.– Не злись. Толку-то, на правду злиться… Лучше пошарь у себя насчет полосканья, не совсем же обеднели, небось. Презентация вчера была одна… одного ночного горшка; нюхали коллегиально… – Но распространяться далее о том не стал. – Поработать бы пора, вот что… – С повестью поздравляю – читал, дельная. Мог бы и у нас с нею. Книжка когда?– Да вот-вот должна, занесу. Вот она-то и держит, сука, я и … – Он закашлялся, но справился, рыком прочистил горло. – Я и болтаюсь. Спонсоры эти, мать их!.. А то бы давно уж в деревне сидел, мараковал.Секретарша внесла еще посапывающий электрический чайник, поставила и, зыркнув любопытно на гостей, ушла. Зам открыл ключом нижнюю створку шкафа, выставил на стол чашки, сахарницу и банку растворимого, напоследок достал рюмок пару и бутылку коньяка, еще в ней плескалось на дне.– Вам?– Нет-нет, спасибо. Кофеек, если можно, – и пойду, дела.– Я тоже пас, люди подойти должны. Держи, твоя, – ткнул он бутылку в руки Козьмина. – А статья ко времени бы: и социальный срез, и размышления… и язык, да, язык – развитый, как и в очерке. Не спит провинция. И был, и остаюсь “за”. Н-но… Помимо всего прочего, у нас ведь еще и читатель особый, свой…– Ну уж, особый! Совок и совок. К фразеологии разве что приучен, к вашей. К избирательной урне – как половой щели демократии… сунул – получил удовольствие.– Охальничаешь зря. Они часть народа, и не худшая, между прочим. А ты – за чужой термин хвататься, ведь мерзкий же термин!– Что хорошего… Но точный. И не надо от меня народ защищать… вот уж ни к чему. – Козьмин вытянул рюмку, посопел, занюхал незаженной сигаретой. – Нет, брат, тут они правы, ваши евреи: есть совок. Е-есть, они-то его давно увидели, поняли, им-то он и нужен…– Ваши, наши… Ты сам-то понимаешь, о чем говоришь?– О совке как явлении. Тебя на базаре – в Клину – чучмеки били?Не чеченцы даже, не кавказцы, азиаты, какие гнилыми сухофруктами торгуют, старичье там, юнцы, заваль всякая… нет? А меня били – в Клину. Сначала мужичка какого-то, колхозника, я вступился – они и меня. А мимо эти идут… совки, русские. Мужчины, их там сотни, базар же. И все мимо, и как не слышат, что зовем. Не видят. Еле мы отмахались, вдвоем.– Так и никто? – веря, что так оно и было, переспросил Базанов.– А никто. Один, правда, увещевать взялся… рук не хватило, в морду ему. А тут милиция замаячила, мы ходу. Их-то хрен тронут, подмазано… Совок – это когда знаешь, что девять из десяти не заступятся. Предадут, даже без нужды особой. Равнодушные. И везде они, снизу доверху, самое массовое нынче движенье. Иль топтанье, назови как хошь. И это – реальней некуда… верней, сверхреальность наша, сюр! Причем в такой жуткой форме, что не то что за страну – за Бога страшно… Страну совки уже сдали, с потрохами со всеми – прожрали, про… проравнодушили. “Рос-си-яне!” – с неожиданной, вздрогнуть заставившей похожестью рявкнул он знакомое, сипло-задышливое, и самого покривило, не вот заговорил, и они молчали. – С Богом у совка еще хуже, тут не равнодушье даже – лицемерие самое сатанинское, в нем он от вчерашнего атеизма так далеко заходит, зашел… иезуиты, циркачи! Уж не только себя, других, а и Бога в себе обмануть хотят. Сквернавцы, это куда скверней, чем даже “шайбу” эту орать на набережной… эту гнусть не опишешь. Я не берусь пока. Отвращенья, грешник, никак не пересилю; а злостью не напишешь, знамо, не те чернила… Пробовал – не то, от себя самого, чую, серой стало разить, козлом, такой он зар-разный, совок…Козьмин замолчал, на свою, может, длинную речь раздраженный, голова его еще глубже улезла в плечи. И сказал хрипло, негромко:– Печатайте, Ивана, чего там. Лет через пять, через десять вы что, на параноика этого ссылаться будете? Вы к его вот статье отошлете, к почеркушкам нашим, повестушкам…– Учи давай, учи, – болезненно поморщился зам, ему наставленья эти писательские, должно быть, осточертели уже донельзя.– Или так давай, – встряхнулся Козьмин, бутылку повертел, налил. – Не пройдет у вас – передашь мне, найду где пристроить… Вы как, Иван-свет, не против? – Базанов, уже поднявшийся, пожал плечами. – Ну и лады!– Ишь, захотел чего, – проговорил все так же недовольно зам, глядя в сторону, в мутную заоконную, так и не просветлевшую к полудню ноябрьскую взвесь, – на готовое. Ты прямо как мальчик – а тут дело посерьезней, чем ты думаешь… Публикация такая – она знаковой может стать, если хочешь; не поворотной, нет, но… Речь о сдерживании идет, о большом. Если я уйду, ты знаешь, что начнется тут, что будет. И кто. – Он глянул на Базанова, и тот кивнул тоже, понимая. – Ну, нет у нас другого журнала – такого. Всякие есть, а такого нет. Что, отдавать? Не совестно политграмоту выслушивать?– Это еще Сороса вашего спросить… Нет, брат, не верится. Мертвых с погосту не носят, сказано.– А живых, а до срока – закапывают? – губы его повело в непонятной усмешке и остановило. – Дай хоть два дня полежать, по обычаю…

УЧИТЕСЬ ГОВОРИТЬ

Учебно-театральная студия ЛАРИСЫ СОЛОВЬЕВОЙ при Театральной академии (ГИТИС) организует ОДНОМЕСЯЧНЫЕ КУРСЫ С ИНТЕНСИВНЫМ ТРЕНИНГОМ по голосу и движению на основе новейших театральных методик мира.АКТЕРЫ И ПРЕПОДАВАТЕЛИ, ОРАТОРЫ И ЖУРНАЛИСТЫ, ЛЮДИ РЕЧЕВЫХ ПРОФЕССИЙ, БИЗНЕСМЕНЫ И ПОЛИТИКИ! ЕСЛИ У ВАС ПРОБЛЕМЫ С ОБЩЕНИЕМ, С РЕЧЬЮ – ОБРАЩАЙТЕСЬ К НАМ!По желанию организаций педагог проводит занятия по месту работы.Художественный руководитель студии – известная актриса, проработавшая более десяти лет в “Современнике” и МХАТе, опытный педагог, обладающий международным дипломом с правом преподавания уникальных новейших театральных методов. Обучение платное.ПРИНИМАЮТСЯ ВСЕ ЖЕЛАЮЩИЕ!Звоните по телефонам: 375-04-59; 124-17-34.

Лев Игошев МИСТЕРИЯ КРАСОТЫ ( опыт удачного возрождения )

СЕЙЧАС СЛЫШНЫ ГРОМКИЕ КРИКИ о “возрождении”. Но все эти попытки “рождения воза” (как смеются филологи) заканчиваются плачевно. По нашим наблюдениям, это происходит еще и потому, что желающие возродить что-либо, как правило, не уясняют, что конкретно и зачем хотели бы они возродить. Не говорю уж о том, что и с наличными возможностями эти господа считаются мало…Поэтому не может не вызвать интереса история более удачных возрождений, прошедших на нашем веку. И наиболее интересная из них, по моему мнению, – история так называемого возрождения Гжели.Оно началось во время Великой Отечественной войны. Перед войной традиционные гжельские промыслы – изготовление фарфоровой и фаянсовой посуды и статуэток – пребывали в жалчайшем состоянии. Немногочисленные, слабенькие артели лепили из белой глины, еще не иссякшей тогда в гжельской земле (теперь этот пласт уже истощен) всякие чернильницы-непроливашки и статуэтки “красноармейца на посту” да “узбечки с барашком”. С войной прекратилось и это…Война пробудила в народе национальное чувство. Сталин не был бы собой, если бы прошел мимо такого движения. И, естественно, сразу же на самом высоком уровне стали пониматься вопросы о возрождении народной культуры в самых различных ее проявлениях. Дошла очередь и до Гжели. Искусствовед А. Д. Салтыков углубился в историю искусства этого края. И оказалось следующее: вначале были просто примитивные сосуды с грубой орнаментовкой, в том числе и из белой глины. Затем, уже в XVIII веке, всяческие народные умельцы стали, в одиночку или артельно, гнать фаянсовую посуду с росписью, чаще всего грубыми, лубочными подражаниями дешевым западным картинкам. Бытовал как бы своего рода лубок на посуде. В начале XIX века в Гжели возникло немало серьезных предприятий, выпускавших не только фаянс, но и фарфор. Роспись такой посуды на некоторых довольно сильных заводах была более квалифицированной. Но опять же – ничего самобытного в этом не было. Так, более или менее удачное подражание классицистским росписям.К 1830-м годам на многих гжельских заводах и заводиках установился стиль, в котором были сильные следы ретроспекции. Это была роспись одним цветом – синим – по белому фону. По стилю своему узоры напоминали о переходе от ренессанса к барокко.Скажем от себя: такое возвращение к прошлому именно тогда было не случайно. Тогда в русском искусстве шло течение, которое можно бы назвать “барочной волной”. Тогда в поэзии на первое место начала выдвигаться так называемая “тютчевская плеяда”, описанная и хорошо изученная В. Кожиновым. Исследователь сравнивает переход от раннего пушкинского стиля к стилю тютчевскому с переходом от Ариосто к Тассо, от Ронсара к д’Обиньи, от Шекспира к Джону Донну… То есть – от Ренессанса к барокко. Но надо отметить, что в то же время и сам Александр Сергеевич начинает писать по-иному. Он частично возвращается к “одическому”, “ломоносовскому” опыту (“Медный всадник”), а то и прямо воспроизводит дух и стиль итальянского барокко (“Как с древа сорвался предатель-ученик”). Несколько позднее Глинка, уже известный композитор, поедет в Берлин – изучать заново искусство фуги (любимейший жанр эпохи барокко!), а романсист Варламов будет создавать композиции, воскрешающие стиль И.-С. Баха – Телемана (“Я, Матерь Божия” на стихи Лермонтова, окончание “Песен Офелии” из музыки к “Гамлету”). Это огромное движение захлестнуло многих и многое – от великого до смешного. Литературное “ложновеличавое направление николаевской эпохи” (термин И. С. Тургенева) также несет на себе следы необарокко. Не случайно Нестор Кукольник, модный в 1840-е годы автор и один из наиболее ярких представителей этого направления, пишет драму именно о выдающемся барочном поэте Италии Торквато Тассо – и пробует тоже привить стиль итальянского барокко на русской почве (правда, в отличие от Пушкина, у него получается напыщенное до тошноты безобразие). В Питере архитектор Стасов, отец известного критика, обстраивает Смольный собор корпусами монастырских келий, стилистически гармонирующих с собором, отстроенным в свое время Растрелли в стиле барокко. Иконостасы (в частности, великолепный иконостас знаменитой “Елоховки”, построенный окончательно как раз в 1845 г.) и оклады икон того же времени также частенько стилизутся под барокко (этот стиль иногда так и называется искусствоведами “второй барокко”). Словом, волна шла сильная. Могла ли остаться в стороне от всего этого Гжель, с ее бесчисленными мастерскими, чуткими к перемене моды?Но данная волна держалась недолго. Недолго продержался этот стиль и в Гжели. И уже во второй половине прошлого века гжельские мастерские, как сказали бы раньше, “разбрелись розно”; создание своего стиля не получилось – и каждый в меру умения и сил старался следовать каким-нибудь другим центрам: кто посильнее – тянулся за Гарднерами-Кузнецовыми или за Поповыми, за продукцией их знаменитых заводов, а у остальных была откровенная халтура. Эклектика, пестрота царили невообразимые. И тут грянул Октябрь…А. Д. Салтыков разобрался во всем этом. И перед желающими восстанавливать (и пользующимися его трудами и консультациями) встал вопрос, а что же, собственно, восстанавливать? Эклетику второй половины прошлого – начала нашего века? Грубятину и примитив XVIII века? Несамостоятельность начала века XIX?А, спрашивается, ЗАЧЕМ это нужно?В этом и состоит первая и главная особенность того возрождения от современных закрутов. Тогда не просто возрождали, а задавали вопрос: ЗАЧЕМ возрождаем. И старались возродить то, что красиво. То, что НУЖНО. И – то, что МОГЛО развиваться. И – то, что имело народные корни.А всему этому удовлетворяло только искусство барочной волны. Во-первых, это безусловно красиво. Во-вторых (это знает каждый искусствовед, сталкивавшийся с народным искусством), именно барокко, с его стремлением к переизбытку роскоши, к пышности, понимаемой иногда по-народному простодушно (“что сладко – то вкусно, что красно – то красиво”), прижилось в русском народном искусстве, вошло в него наиболее органично. Об этом свидетельствуют и многочисленные “Голгофы” на старообрядческих литых иконах, взятые явно с барочных гравюр на старообрядческих рукописях – и поморских, и гуслицких, и народные расписные прялки – и многое-многое другое.Очевидно, поэтому художница Н. Бессарабова, занявшаяся восстановлением гжельских традиций, выбрала именно кобальтовую синюю роспись с барочными узорами. Ее эксперименты второй половины 40-х годов сохранились в музее Гжели. И по ним видно, что она, сохраняя основы барочного орнамента, вносила и элементы фольклорных узоров. И учила этому местных умельцев – всевозможных Азаровых, Дунашовых – целые семьи…Так и выработался новый гжельский стиль. Но этого всего было бы мало, если бы не отсвет Великого Времени, невольно сквозящий во всех творениях того периода. Чтобы что-то создать, надо чем-то БЫТЬ – говорил в свое время Гете. А это время именно БЫЛО – и временем великих свершений, и временем попытки вернуть в мир утерянную Гармонию. Именно Гармонию с большой буквы, ибо в воззрениях того времени налицо был признак религии – единство субъективно-моральных воззрений с объективной картиной мира. Тогда в душах людей звездное небо над головой и моральный закон в груди как бы объединились. Само ощущение этого единства не могло не придавать мышлению некоторые космические черты – во всех смыслах этого греческого слова: и вселенскость, и благоустроенность, Гармония всего со всем.. И чем менее всего этого реально было в жизни (да еще в страшнейшую войну), тем сильнее люди тянулись к этому в искусстве. И воплощали – в отличие от нашего времени, когда дисгармония царствует повсюду – и в намалеванных подделках “под старое”, фантастически, грубейше дисгармоничных, и в новейших “изысках”, отличающихся еще большим фокусничеством (прекрасный термин нашел Римский-Корсаков, говоря о музыке Скрябина: “квадратный корень из минус единицы” – то есть МНИМОЕ число, МНИМОСТЬ). Что ж делать, если закона в груди нет, а на звездное небо всем трижды начихать. Нет Гармонии – нет и красоты.А тогда – духовные возможности для красоты были. И Красота появилась. И были созданы в войну (и вскоре после войны) замечательные стилевые шаблоны росписи, коими до сих пор пользуются в Гжели. И была создана фактически заново – Гжель…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю