Текст книги "Газета Завтра 297 (32 1999)"
Автор книги: "Завтра" Газета
Жанр:
Публицистика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 6 страниц)
Виктор Топоров Что ж вы, земляки?
МОЙ ДВОЮРОДНЫЙ БРАТ Валера, вернувшись из школы, торжествующе объявил матери, что сегодня весь день в их четвертом классе били жидов. Тетя Зина, женщина простая и честная, не стала рассуждать о пролетарском интернационализме. Она объяснила сыну, что его покойный отец был из евреев – и, безусловно, считал себя евреем. С Валерой приключилась жуткая истерика: взахлеб рыдая, он категорически отказывался признать себя евреем (или полуевреем), он не хотел назавтра идти в школу, он не хотел жить...
Постепенно все это как-то рассосалось и утихомирилось, но не до конца: обладая типично славянской внешностью и безупречными анкетными данными (он тоже Топоров, наша семья – напомню – из выкрестов), он избрал нетипичный для представителя “малого народа” путь: армия, работа машинистом на железной дороге, заочный вуз... И, хотя к этому впоследствии подверстались заочная же аспирантура, переход на управленческие – и довольно крупные (дослужился до железнодорожного генерала) – должности, он, к примеру, так и не обзавелся отдельной квартирой: ни служебной (она же выслуженная), ни кооперативной; долгие годы они с матерью, женой и дочерью жили даже без телефона. С кровными родственниками по линии Топоровых—Кричевских он общается редко и только когда этого, по тем или иным причинам, никак нельзя избежать. Контакты наших семей строились на дружбе матерей: Зинаида Федоровна приходила к нам (в последний раз была на похоронах моей матери, но и сама ненамного моложе и очень болеет): грузная старуха (когда-то была белокурой красоткой а-ля Любовь Орлова), по какой-то странной иронии судьбы ставшая на склоне лет похожей на еврейку... А Валерий и на административную-то работу перешел поневоле: задавив на дороге человека, хотя вины машиниста в этом не обнаружили, он не смог впредь водить составы.
Я НА НЕСКОЛЬКО ЛЕТ моложе двоюродного брата – и к тому времени, как он принялся бить жидов, уже четко осознавал, что принадлежу к этому злосчастному племени. Осознавал – и не испытывал в этой связи никаких неудобств. Смутно припоминаю, как уговаривали меня в детстве какие-то дворовые мальчики признаться в том, что я все-таки не еврей, а то, мол, они не могут со мной дружить, но я упорно стоял на своем и предлагал им поступиться принципами. Впрочем, за вычетом проходных дворов и знаменитого Кабинетского садика, где хозяйничала “шпана” и старались не появляться мои соплеменники, мир детства – и дома, и на газонах около дома, и потом в школе – кишмя кишел евреями: в гостях у нас бывали исключительно адвокаты, лечил меня врач по фамилии Мэр, а порой вызывали на консультацию знаменитого профессора Фарфеля, в первом же классе я подружился с Портером и Рабиновичем... Потом появились шахматисты... и не в последнюю очередь поэты... Ну и мамин поклонник-сионист, потчевавший меня соответствующего рода литературой...
Борьба с космополитизмом воспринималась изнутри – со стороны отпрыска безродных космополитов – именно как заговор евреев против всего остального человечества. Было это, разумеется, не так или не совсем так – хотя, пожалуй, и так тоже.
Помню, как удивил меня, трех– или четырехлетнего, урок, преподанный родным отцом. Он повел меня в кондитерскую на Невском, которую именовал кухмистерской, взял пирожных мне и кофе себе – и застыл у стойки, несколько тоскливо отвернувшись в сторону.
– Папа, а чего это ты отворачиваешься?
– Понимаешь, сынок, я тоже очень люблю пирожные. И у меня слюнки текут.
– Так возьми!
– Нет, сынок. Если толстый еврей в бобровой шубе будет на публике есть пирожное, то это может возбудить у кого-нибудь антисемитские настроения.
– А зачем же ты тогда носишь бобровую шубу?
– Положение обязывает.
Косвенный совет про бобровую шубу, которую обязывает носить положение, я постарался пропустить мимо ушей, а вот насчет пирожных принял к сведению раз и навсегда. Это, можно сказать, единственный отцовский урок, который я воспринял безоговорочно.
Я ПРОГУЛИВАЛСЯ в окрестностях “Сайгона” с восемнадцатилетним (но выглядевшим на пятнадцать) Колей Голем. Какой-то дядька лет сорока попросил у меня прикурить. Я и дал ему прикурить – от сигареты.
– А спички пожалел, что ли?
– Сударь мой, вы дурно воспитаны! Вам следовало поблагодарить меня, а вы...
– Молчи, местечковый!
Я взглянул на дядьку попристальней. Явно здоровей: мне с ним не справиться, юный Голь (“блокада Ленинграда” – дразнила его в Крыму одна девочка) – не помощник. Вспомнив борьбу, которой когда-то занимался, я заломил дядьке руку и поволок в милицию. Ближайший пикет (и я был неплохо осведомлен об этом) находился в здании метро Владимирская.
Уже на ступенях метро, завидев ментов, дядька вывернулся из моего захвата и обратился к ним за помощью. В пикет повели нас обоих. Юный, но мужественный (трусил он только в литературных ситуациях) Голь проследовал за нами.
– Он напал на меня на улице,– пояснил дядька.
– Он оскорбил мое национальное достоинство,– сказал я.
– Паспорта, – сказал дежурный сержант.
Паспорта оказались у обоих.
– Копелевич Борис Федорович, еврей,– с расстановкой прочитал сержант.– Топоров Виктор Леонидович, русский...– Он сделал паузу.– Ну-ка расскажите еще раз, как было дело.
– Он напал на меня на улице!
– Он оскорбил мое национальное достоинство!
Сержант оказался остроумцем.
– Что ж вы, земляки, ссоритесь,– поинтересовался он и отпустил обоих, сначала Копелевича, потом меня, с пятиминутным интервалом, чтобы мы не подрались на улице.
КАК НИ СТРАННО, эта потешная история приобрела для меня некий смысл и помимо того, который вытекает из нее очевидно. Размышляя над ней, я постепенно проникся логикой дядьки Копелевича: оказывается, один еврей может оскорбить другого по национальному признаку, апеллируя к понятию “местечковости”. В определенной мере это соответствует построениям иных теоретиков еврейского вопроса: из гетто первой вырывается яркая индивидуальность, она не испытывает никаких притеснений, напротив, даже существует в режиме явного предпочтения, но вот вслед за нею выход из гетто осуществляет серая еврейская – “местечковая” – масса, и тут ее начинают давить и гнобить. Естественно, и индивидуал, и масса испытывают взаимную ненависть. Это всего лишь одна из теорий (и не самая распространенная), но она имеется...
Местечковое – то есть не ассимилировавшееся прежде всего в культурном смысле – еврейство (хотя ему-то, конечно, как раз кажется будто оно уже ассимилировалось на все сто процентов) раздражало и раздражает меня в литературе (наряду с прочим и в литературе), по сей день – скажем, журнал “Всемирное слово” я тут же и по справедливости перекрестил в “Местечковое слово”, – а виной или причиной всему тогдашний дядька по фамилии Копелевич.
Меня часто обвиняют в антисемитизме (хотя применительно ко мне речь может идти только о национальной самокритике), даже – как некто Рейтблат – в “неуклюже скрываемом антисемитизме”. Меж тем совершенно ясно, что разговор о еврейском преобладании (или о еврейском засилье) в определенных сферах деятельности и о специфических, не всегда безобидных формах утверждения этого преобладания (разговор, в годы советской власти с ее неявным, но несомненным государственным антисемитизмом абсолютно недопустимый) сегодня, когда евреи перестали скрывать или хотя бы микшировать свое еврейство, не отказавшись, однако же, от методов и стилистики неформального тайного сообщества, – такой разговор сегодня необходим и неизбежен – и вести его надо в форме честного диалога с теми, кого презрительно аттестуют или шельмуют антисемитами.
Табуирование (или истерически-слезливая, с оглядкой на холокост и с апелляцией к родовому трактовка) этой темы представляют собой страусову политику; такой подход в нынешних условиях не сокращает, а множит число юдофобов – уже подлинных, а не мнимых,– причем множит его в геометрической прогрессии. Мы живем не в Германии, где запрет на тему обусловлен исторически (хотя и там он рано или поздно будет нарушен, причем брутальным взрывом долго томящейся под спудом энергии); у нас вина России перед своим еврейством и вина еврейства перед Россией находится в шатком – и все более раскачиваемом – равновесии; у нас не то чтобы вызревал новый государственный антисемитизм (чего нет, того нет!), но создается для него все более и более благодатная почва. И создается она прежде всего самими евреями – преуспевающими, раскрученными, торжествующими, – но отказывающимися от какой бы то ни было рефлексии по поводу национальной (она же в данном случае мафиозная) природы своего успеха; более того, категорически возбраняющими подобную рефлексию всем остальным. Отсюда и национальная нескромность (если уже не национальная наглость), объективно пагубная. Отсюда нарастающее недоумение и отторжение. Вторая еврейская революция (как и первая – в 1917-м) грозит обернуться трагедией – и для всей страны, и для торжествующего сиюминутную победу еврейства.
В 1991 ГОДУ Я ВЕЛ ПО ПИТЕРСКОМУ РАДИО цикл литературно-критических передач “В кривом зеркале” – радиоаналог начавшегося тогда же на страницах “Литератора” и продолжающегося до сих пор (с поздней осени 1992-го – на страницах “Смены”) “Дневника литератора”
В одном из первых радиовыступлений я подверг уничижительной критике очередную повесть Даниила Гранина. Повесть была очередной, но не рядовой: Гранин сочинил памфлет против давным-давно отставленного первого секретаря Ленинградского обкома КПСС Романова.
Я ничего не имел – да и не имею – против Гранина. Напротив, считаю его недурным очеркистом, поневоле – в силу особой иерархичности советской литературы – превратившимся в средней руки прозаика. На голосовании в связи с исключением из Союза писателей Солженицына он – единственный – воздержался; и хотя впоследствии отозвал свое “воздержание”, но и такие колебания дорогого стоят – и Гранину они и впрямь стоили дорого: ему пришлось уйти с сопредседательства питерского Союза писателей (на пару с Михаилом Дудиным, который проголосовал за исключение, однако поста лишился тоже – нечаянная рифма к заключительным главам солженицынского романа “В круге первом”, где, сузив круг подозреваемых до двоих человек, берут обоих). Раннеперестроечный роман “Картина” был не так уж плох, знаменитый в перестройку “Зубр”, при всей нравственной двусмысленности, – тоже; разве что “Блокадная книга” получилась однозначно фальшивой. Но с подвергшейся моему разносу повестью дело обстояло из рук вон. Изначальное отсутствие чести и достоинства – лишь оно дает человеку возможность сочинить памфлет против того, кому ранее, до его свержения, лизал пятки. То есть, точнее, если ты кому-нибудь (кроме сексуальных партнеров) когда-нибудь лизал пятки, то никогда и ни против кого не смей писать литературных памфлетов! Так я сказал это по радио – и слова эти сохраняют свою справедливость по сей день; но тогда, исполненный перестроечного оптимизма (или, если угодно, идеализма), сказал я и другое: Гранин и Романов, советская литература и советская власть скованы оной цепью. И если уж выпроваживать партийную власть, то и подпартийную литературу – следом за нею.
Выступление вызвало бурю. Считалось, что Гранин меня убьет, причем не в переносном смысле, а в буквальном (самого Гранина, его мстительность и в особенности его всемогущество в литературных кругах Питера демонизируют – он у нас эдакий Березовский и Коржаков в одном лице). Мне предложили охрану(!), а когда я отказался, предоставили, как бы это помягче сказать, криминальную крышу. Мне объяснили, что если на меня кто-нибудь когда-нибудь посягнет, то достаточно сказать посягнувшему (или посягнувшим): “Будешь иметь дело с Китайцем” (или Корейцем, уже не помню, но человек такой реально существовал, и я даже встречал кличку в книге “Бандитский Петербург” или “Коррумпированный Петербург” – опять-таки не помню) – и тот (те) сразу отстанет.
Вспомнил же я все это в другой связи, имеющей непосредственное отношение к данной теме. После передачи про Гранина я получил мешок писем (жили тогда относительно благополучно, почтовые расходы были ничтожны, и писать письма во всевозможные редакции еще не считалось дурным тоном или признаком душевного заболевания). Точнее, два полумешка, если бы я их, конечно, рассортировал. Примерно половина слушателей обвиняла меня в том, что я посягнул на великого русского и советского писателя. Другая половина – благодарила за то, что я наконец размазал по стенке грязного жида. Несколько обомлев от второго потока писем, я вернулся к первому и обнаружил, что все, в которых речь шла о великом русском советском писателе, подписаны выразительными еврейскими фамилиями. Айсберги, Вайсберги, Айзенберги, всякие там Рабиновичи – именно и только так. И тут я обомлел вторично.
Разумеется, я знал, что Гранин еврей – в том или ином смысле еврей – и что настоящая фамилия его Герман. Но это знание оставалось глубоко пассивным; в случае с Граниным еврейство, истинное или ложное, не имело ровным счетом никакого значения. Гранин был для меня советским писателем – и только советским, без вторичных национальных признаков, он и писал-то на специфически советском канцелярите с окказиональными заимствованиями из пейзажной лирики того сорта, что попадает в хрестоматию “Родная речь”. Кроме того, он был советским начальником – что еврейства если и не исключало, то сводило к партминимуму. И вдруг выяснилось, что множество людей (писем были десятки, а в сумме набралась сотня с лишним) ненавидят Гранина именно и только как еврея. Но выяснилось и другое: множество евреев любит “великого русского и советского писателя” в аккурат и в точности за то же самое – за его всячески скрываемое и лично для меня не имеющее никакого значения еврейство!
Это был хороший, наглядный урок того, что я называю обратной связью и в чем усматриваю главный движущий механизм юдофобии.
Окончание в следующем номере
Автоцистерны производства «КАПРИ», продажа полуприцепов-низкорамников Уралавтоприцеп 4
[Закрыть] предлагает «Коминвест-АКМТ».
Вячеслав Клыков: “СМЕЛОСТЬ И ВОЛЯ”
1 августа в старинном городе Муроме, что во Владимирской области, на крутом берегу Оки открылся памятник русскому богатырю, святому преподобному Илье Муромцу. Событие это собрало великое множество народу. Представители столичных патриотических организаций, казачества, местной власти и духовенства тонули в толпе горожан и паломников, съхавшихся в Муром из соседних городов и деревень.
Сброс полотна с памятника вызвал в толпе восторг и ликование. Казалось, победительный дух гиганского воина, простершего ввысь мощную длань с мечем, передал– ся и людям, стоящим в тени огромной фигуры, которая соединила заросший речной берег и облака.
Глядя на бодрые и восторженные лица, слушая смелые речи, шутки и песни людей, пришедших к своему земляку и герою, уходила прочь тоска, возникала уверенность в собственных силах и в том, что у России есть будущее. Наши силы неисчислимы!
На вопросы «Завтра» отвечает автор памятника Илье Муромцу, скульптор Вячеслав Михайлович Клыков.
Корреспондент. Вячеслав Михайлович, памятник Илье Муромцу, установленный на берегу Оки в городе Муроме, весьма впечатляет, в том числе и своими размерами. Почему именно этот образ былинного богатыря вдохновил вас на столь крупномасштабный и сложный проект?
Вячеслав КЛЫКОВ. Илья Муромец – реальное лицо. Известно, что он родился в селе Карачарово. Я видел место, где, по преданию, стоял его дом. Видел родник, возникшей в том месте, куда ударил копытом конь Ильи Муромца. Мне посчастливилось прикоснуться к мощам Ильи Муромца, находящимся в Киево-Печерской Лавре. Я видел кисть его руки и померил ее со своею. У меня рука не такая уж маленькая, привычная к тяжелой работе. Но высохшая, потемневшая кисть Ильи Муромца оказалась на пять сантиметров длиннее моей. А ведь это мощи... При жизни, представляете, какая это была кисть? Какая лопата?..
Я больше склонен доверять летописям и былинам, нежели изысканиям современных историков. В былинах и преданиях иногда содержится большая правда, чем в самой жизни. На протяжении десяти веков жила любовь к этому герою. Илья Муромец – воин, защитник, первый казак России, святой инок. В нем воплощен народный идеал. Ведь еще Достоевский сказал о том, что русский народ надо судить не по тому, каков он есть в реальности, а по тому идеалу, к которому он стремится.
Создать Илью Муромца – такая задача встала передо мной после мемориала на Прохоровском поле и памятника маршалу Жукову. Здесь ясная и простая, без всяких полутонов, идея: встань за веру, русская земля!.
Корр. Наравне с благодарностью и почтением, которые к вам испытывают большинство национально мыслящих людей, раздаются также голоса скептиков. Последние говорят о «монополии Клыкова» в области монументального искусства. Однако, как нам представляется, ваши творения, установленные во многих уголках России, формируют своеобразную знаковую структуру. Быть может, в какой-то момент, когда русские люди начнут наконец-то собираться, именно вокруг монументов национальным героям возникнут «места сбора». И кто знает, быть может, на берегу Оки соберется дивизия имени Ильи Муромца.
В.К. Спасибо злопыхателям – они воспитали во мне мужество. Поговаривают, что я исполняю якобы госзаказ. Да вот только не было никакого госзаказа. Все свои «заказы» я изобретаю сам, а потом пробиваю их, чего бы это мне ни стоило. Это касается и Прохоровского поля, и Жукова, и Ильи Муромца. Что касается «мест сбора»: мемориал на Прохоровском поле в районе Белгорода – одно из самых посещамых и любимых народом мест. Известно из истории, что после сражения на Прохоров– ском поле наши войска уже не отступали – только наступали, гнали фашистов до Берлина. Именно с Прохо– ровского поля началась рУсская Победа. Там была сломана военная машина врага. И вся его идеология была сломана. На открытии мемориала я сказал: «Подобно нашим предкам, давайте дадим себе клятву: с Прохоровского поля мы только наступаем!». Может, для кого-то эти слова покажутся слишком громкими и декларативными. Но я с Прохоровского поля только наступаю...
Корр. Вячеслав Михайлович, как на памятник отреагировали местные жители? Что означает для Мурома факт его установки?
В.К. Надо сказать, что памятник – не уездного масштаба. По высоте, от постамента до меча, это 21 метр. Стоит он на берегу Оки и виден с того берега. В Муроме возник центр, что градостроительно важно. Ведь на месте древнего муромского кремля стояло только «чертово колесо». Что касается местных жителей, то не успели мы открыть памятник, как все молодожены стали приезжать сюда – к Илье Муромцу. Поразительно, но никаких дурных разговоров не было. Кое-кто впервые узнавал, что Илья Муромец был их земляком. Многие не знали, что Илья Муромец – исторический персонаж, а не просто былинный герой.
Корр. Наша страна всегда удивляла мир способностью к концентрации и неожиданному сокрушительному победоносному рывку. Россия – страна «вертикального взлета». Но страдательных, жертвенных героев всегда у нас было больше. Быть может, нам сегодня не хватает именно победительного, наступательного начала, которое несет в себе образ святого воина Ильи Муромца.
В.К. Именно так. Хватит плакаться, копаться в себе. Нам нужна Победа. Муромец – победитель. Он одолел всех супостатов. Еще указал самому князю на его ошибки. Что касается «вертикального взлета»... Действительно, события в России будут развиваться по совершенно неожиданному сценарию. Не так, как просчитывают западные аналитики. Все произойдет совершенно нестандартно. Незаурядно. И нам нужно быть готовым к этому. Вот и все.
Корр. В Москве, на месте событий 93-го года, где «белые» и «красные» объединились, сейчас живет своей жизнью кустарный, но очень трогательный мемориал, посвященный тем дням. Что вы думаете о дальнейшем обустройстве этой территории, об увековечении памяти павших в черном октябре?
В.К. Я и мои друзья предлагали поставить на том месте храм Спаса на Крови. Но, как вы понимаете, власти могут сооружать чудовищные статуи Петра Первого или здания очередного банка с турецкими башенками. А строить храм на Пресне у властей нет ни средств, ни желания. Хотя проект этого храма уже готов. Колорит: белый и красный. Красный кирпич и белые проемы. Спас на Крови – белое и красное. Пора, наконец, сказать, что нет ни «белых», ни «красных»,– есть одни русские люди. Русская Победа в том, что все русские поймут: у них нет другой страны, кроме той, что завещана им предками. Нам, русским, нужно почувствовать себя единым народом. Партийки, движения, кружки – это не суть русского дела. В конце концов, есть универсальная формула: самодержавие, православие, народность.
Корр. Вячеслав Михайлович, как вы работаете? Как возникает образ, как он воплощается в модели, в материале?
В.К. Человек я очень выносливый. Когда «прокладываю», друзья не успевают подавать мне глину. Я все делаю сам, в том числе и каркас памятника. Конечно, мне помогают, но я не поручаю работу «увеличителям», которые по полгода меряют точки, втыкают штыри. Памятник, его размеры, пропорции я вижу глазом. Таким образом, сокращается примерно в десять раз время его исполнения. Если Господь Бог дал мне глаз художника, то для выполнения замысла нужны только смелость и воля. Иногда я импровизирую уже в размере, не обращая внимания на первоначальный эскиз. Масштаб должен быть взят максимально точно. Нужно учитывать все: ландшафт, среду... Когда объект получается больше, возникает насилие – насилие над средой. Когда меньше – ощущение слабости, недостаточности. Сла– ва Богу, с размером, с масштабом я никогда не ошибался. Наверное, это от природы. Образ созревает в голове. Это самый интересный период. В это время я ничем внешним не интересуюсь. Не могу встречаться с друзьями, читать газеты. Только думаю, бесконечно мысленно просчитываю, прокручиваю варианты. Когда вдруг приходит уверен– ность в том, что ход найден, я больше не сомневаюсь и делаю все возможное для осуществления одного только варианта. Ибо в нем я убежден и готов отстаивать его на любом уровне.
Корр. Вы – состоявшийся художник. Интересно было бы узнать, кто вам более всего близок в русском и мировом искусстве. Есть ли у вас учителя, авторитеты?
В.К. Конечно, есть. У каждого художника есть идеал, к которому он стремится, которому на каком-то этапе подражает и поклоняется. Мне скоро шестьдесят лет – фактически старик. Но до сих пор я преклоняюсь перед гением итальянца Джакомо Манцу. Я – православный человек, он – католик. Но его искренность, отношение к делу, мастерство, артистизм вызывают у меня чувство восхищения. На становление меня как художника, безусловно, повлиял Александр Тереньтьевич Матвеев. Очень люблю его – как скульптора и как прекрасного русского человека.
Близок мне Шарль Деспьо. По пластике импонирует и Аристид Майоль. Скульптор работает в основном с такими анемичными материалами, как, например, бронза или гранит. Задача состоит в том, чтобы в каждом куске его трепетала жизнь... Названные мастера этого достигли.
Вопросы задавал
Андрей ФЕФЕЛОВ