444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Захар Прилепин » Книгочёт. Пособие по новейшей литературе с лирическими и саркастическими отступлениями » Текст книги (страница 11)
Книгочёт. Пособие по новейшей литературе с лирическими и саркастическими отступлениями
  • Текст добавлен: 14 сентября 2016, 22:25

Текст книги "Книгочёт. Пособие по новейшей литературе с лирическими и саркастическими отступлениями"


Автор книги: Захар Прилепин


Жанры:

   

Критика

,

сообщить о нарушении

Текущая страница: 11 (всего у книги 26 страниц) [доступный отрывок для чтения: 11 страниц]

Ольга Славникова
Легкая голова
(М. : Астрель, 2010)

Один критик сразу написал про то, что это конъюнктурный роман.

Живи этот критик во времена, скажем, Алексея Толстого, – он обязательно сказал бы, что «Гиперболоид инженера Гарина» – конъюнктура.

Более того, в каком-то смысле этот критик даже прав.

У писателя есть задача, и он пытается ее разрешить максимально эффективным способом.

Наши критики зачастую именно так понимают конъюнктуру: работаешь четко, делаешь ставку на качество исполнения – значит, обманщик и плут.

Нет бы делал все то же, что и всегда, предсказуемо, скучно и серьезно – тогда другой коленкор, был бы шанс, что в тебе рассмотрели б честного художника.

Ладно, оставим критика в покое, ему тоже хочется высказаться.

Славникова написала по-настоящему увлекательную книжку о том, что являет собой мир, окруживший нас.

Не знаю, что хотел сказать автор, это ее дело; скажу только о том, что прочитал сам.

Есть менеджер среднего звена, мастер PR-технологий, который неожиданно становится объектом интереса спецслужб. Что-то у этого парня в мозгах совсем наперекосяк – и сам факт его существования нарушает более-менее гармоничный порядок вещей. В стране то теракт, то авария, то финансовый кризис – и все потому, что этот тип жив, здоров и ходит по земле.

Спецслужбы предлагают ему застрелиться – он ни в какую.

Ему говорят: ты что, совсем дурак – Родина в опасности, невинные люди гибнут – и все из-за твоей черепной коробки, которую ты, как честный человек, просто обязан прострелить.

Он опять в отказ.

Проблема спецслужб в том, что сами они его убить не вправе – это не решит проблему. Только добровольное самоубийство объекта, и ничего другого.

Все это описано остроумно, с фирменными славниковскими метафорами и весьма экспрессивно. Может быть, я сделал бы эту книжку чуть-чуть потоньше. Натянутая автором тетива дает вначале отличную скорость сюжету, а получает читатель каленым наконечником в лоб, когда стрела почти на излете.

Хотя все равно убивает, конечно.

Я не увидел у Славниковой апологии маленькому человеку, который не обязан отвечать своей головой за целый мир, геополитическую ситуацию и все такое прочее.

Некоторые увидели.

Я не увидел ненависти к государственной машине – потому что машина эта, по сути, занимается тем, чем умеет и, может быть, даже должна заниматься: подавляет то меньшинство, которое противоречит будущему большинства.

Главный герой оказался в меньшинстве.

В этом смысле Славникова греет мое сердце тем, что указывает нынешнему среднестатистическому представителю так называемого планктона, который давно ни о чем не волнуется, что одну железную штуку могут приставить и к его голове. Или принудить самого это сделать и лично спустить курок.

Указывает на все эти невеселые обстоятельства Славникова метафорически, и железная эта штука тоже в известном смысле метафорическая, но всякая легкая голова все равно в нужный момент взорвется.

Не уверен, что Славникова добивалась этого эффекта, – однако общение главного героя с призраком его деда, сталинского стахановца, всю жизнь презиравшего тувласть и тугосмашину, оставляет нас в ощущении, что если у деда еще были шансы хотя бы мимикрировать – то сегодня их гораздо меньше, сегодня их вообще, кажется, нет.

Не сбежать, не спрятаться, не уползти по грязному дну Москвы-реки, разыграв мнимое самоубийство.

Дед, который призрак, говорит герою, что его женщина спасет, – и я, признаться, тоже на это купился. Поверил.

…А она не спасла и сама не спаслась.

Вообще никакого выхода нет!

Славникову часто сравнивают с Набоковым – но только, насколько я заметил, не в случае с данной книгой. Между тем здесь наличествуют самые серьезные диалоги с Набоковым, в первую очередь с теми его романами, которые трактуют как антитоталитарные.

Но если у Набокова человек, в силу своего необоримого достоинства, выигрывает, даже погибая, – то у Славниковой уже нет.

Что-то с человеком? Что-то с головой?

Некстати

Евгений Гришковец
Планка
(М. : Махаон, 2005)

Читая Гришковца, все время вспоминаешь одного героя Довлатова, который говорил: «Я писатель типа Чехова, бля…» И объяснял далее принцип своей работы: берутся в качестве героев матрос и некий мальчуган Вадька. Матрос спасает мальчугана, и в финале рассказа надо непременно написать: «…Вадька долго смотрел ему вслед». За точность деталей не ручаюсь, но примерно все так и было у Довлатова. А у Гришковца – именно так.

Гришковец – «писатель типа Чехова, бля». Таким образом его и стоит характеризовать во всех энциклопедиях.

Нет, ничего дурного в Гришковце, конечно, нет. Беда в том, что и хорошего нет вовсе. Ну, непритязательно рассказанные истории, иногда кому-то смешные. Про армию, про похороны любимой собачки, еще про что-то. Но таких историй в Сети – сотни, все ими заполонено. И куда более изобретательные, куда более веселые попадаются – и армейские байки, и «собачьи» байки, и какие угодно, на все случаи жизни.

Что Гришковца отличает, так это незримое, но остро ощутимое болезненное самолюбие автора, его уверенность в том, что он творит литературу, умеет ее делать. Как Чехов, бля.

Но сборник этот, как и все предыдущие сборники Гришковца (а также десятки последующих – потому что подобную прозу можно писать левой ногой, не снимая ботинка и шерстяного носка), нужно было назвать не «Планка», а «Плинтус». Плинтус – вот планка Гришковца, и ее он с легкостью берет. Привычно используя весь свой (небогатый) инструментарий: многоточия, имитирующие сбивчивость (имитирующую в свою очередь искренность и непритязательность), корявые фразы с «в общем», «короче», «значит, так» в пределах одного (без преувеличения) предложения и прочее, прочее, такое же, право слово, стыдное даже для графомана-первокурсника с филфака. Но Гришковец у нас сибирский самородок из Калининграда, ему можно.

Читайте, кто против.

Говорят, человеку ничего нельзя запрещать. Если ему нравится ковыряться, скажем, в ухе карандашом, значит, пусть ковыряется. Кому не нравится – не смотрите. Не смотрю.

Прозаический блиц

Сергей Болмат
14 рассказов
(М. : Ад Маргинем, 2006)

Болмат – литератор европейский в нескольких смыслах. Во-первых, стилистически. У него отличный, внятный язык – настолько безупречный, что порой отдает целлофаном, упаковкой для дорогой вещи.

Во-вторых, тематически. Если и присутствуют в рассказах русские, то почти всегда это эмигранты или русские за границей (причем начисто лишенные всей нашей национальной ипохондрии и ностальгии, совершенно неуместной в рассказах Болмата).

Однако читать Болмата – увлекательно и вкусно. Изысканные, на полутонах сюжеты. Точные мысли. К примеру: «Все тоталитарные режимы создаются ленивыми и инфантильными людьми»; или такое: «…красоту люди придумали, она не возникла сама по себе, как вид животного или атмосферное явление. Вы никогда не задумывались, почему инопланетяне неизбежно уродливы, гротескны? Потому что их не существует в природе. Уродство – это признак отсутствия. А красота – это чистое присутствие, существование как таковое».

По Болмату, в мире все зыбко, все ненадежно, все распадается бесконечно. И даже мысль о красоте, изреченная устами одного героя, немедленно оспаривается другим героем.

Но нет в этом распаде ни трагедии, ни жути. Что, кстати, тоже по-европейски: определенно наступает хаос, но свои устрицы я доем.

Сказать вот только Болмату особенно нечего.

Удивительный писатель – все вроде понимает, а выводов из этого никаких.

То ли тут эстетика в чистом виде, то ли Болмат вышел на какую-то новую степень понимания мира, достигнув которой уже и говорить ничего не хочешь.

Рисуешь что-то для себя, мешаешь одну краску, другую… Глядь, и рассказ готов. Даже четырнадцать рассказов.

Михаил Тарковский
Замороженное время
(М. : Андреевский флаг, 2003)

Странное чувство: мне почти нечего сказать о прозе Михаила Тарковского. Такое же чувство возникло недавно, когда предложили написать несколько слов о Родине.

Я подумал и написал: это настолько внутри, как скелет и кровоток, что мне даже как-то не хочется об этом говорить. «Какое мне дело до того, что у меня внутри».

Тарковский – это настоящее, непридуманное, родное. То же пронзительное чувство узнавания, родства и причастности было, когда читал «Последний срок» Валентина Распутина. Не чаял, что еще раз такое случится, – на одну судьбу и одной любви много, а тут во второй раз приютили, приласкали, пожалели.

Мне не до конца ясны взгляды и вкусы людей читающих: понятно, что не массы определяют вкусы, а, так сказать, ценители. Но я что-то так и не догадался: отчего у лучшего русского писателя вышло до недавнего времени всего две книги прозы, которые я, признаться, нашел случайно и в магазинах почти не встречал? Это я о Тарковском говорю, о нем.

Почему никто не приносит дары, вино и хлеба к его дому – в благодарность за то, что он живет с нами в одном времени?

Придумать, что ли, самому себе какую-нибудь глупость в ответ? Про то, что у Тарковского нет романов, например. Только повести и рассказы. Как у Чехова, ну.

Про то, что он очень мало пишет про город, а все про каких-то собак и охотников.

Про то, что вообще мало написал: три тома прозы за двадцать лет работы – не густо.

Пишу это, и самому от себя противно.

И вот почему.

Тарковский обладает зрением и знанием: он показывает жизнь, как птенца в ладонях, – бережно, нежно, тепло, и сердце щемит от этого.

Тарковский любит жизнь, умеет это делать, и, Боже мой, насколько редким стало умение писателя не жаловаться, не нудить, не носить везде свой защемленный палец, показывая – вот-де, бо-бо мне. Пошли бы они все вон со своим «бо-бо», они и не знают, что это такое.

Тарковский, как всякий русский классик, доказал, что книгу можно написать о любом человеке – всякая жизнь достойна стать книгой (да не всякая книга достойна описать жизнь).

Он иногда заговаривается, иногда оступается из повести почти уже в очерк – но и это от последней честности, от бесконечной правдивости происходит: когда Миша уже не может сдержаться и прямо посреди художественного текста вдруг голосом автора обращается к своему герою: как же ты мне дорог, милый человек, сейчас брошу писать и пойду обниму тебя – ты ж сосед мой.

Ну что ж поделать, если я и сам так делаю, когда читаю Тарковского: закрою книжку и смотрю зачарованно округ себя, ничего не видя. «Какое же спасибо тебе, писатель, – думаю. – Как же это так все… Это все так – как же?»

Виктор Пелевин
Ампир В
(М. : Вагриус, 2006)

Странно писать о Пелевине. Даже если на новую его книгу не появится ни одной рецензии, весь тираж все равно скупят. У Пелевина своя публика, которая прочно сидит на его книгах, и никуда она не денется, пиши о нем – не пиши.

Нет никакой уверенности, что книги Пелевина будут читать через лет тридцать, но какое это, по сути, имеет значение. Они живут в своем пространстве, в определенный момент времени, что замечательно уже само по себе. Пелевин – лучший пародист современности, и равных ему нет.

В романе «Ампир В» дана такая восхитительная пародия на «гламур» и «дискурс» как формы современной жизни, что берет зависть: насколько этот чурающийся паблисити человек свободен.

Пелевин выдает лучшие афоризмы современности, и здесь ему тоже нет равных. Они, конечно, на вкус и на цвет не всем придутся, но Пелевин и не для всех пишет. Я очень смеялся, когда прочел о том, что у современного продвинутого человека нет иного выбора, чем работать, прошу прощения, «клоуном у пидарасов или пидарасом у клоуна». Sic!

Еще хорошо про желание героя книжки написать такой роман, что критики «кидались калом из глубины своих ям». Сколько писатели настрочили злобных ответов этим, в сущности, недолговечным свидетелям литпроцесса (от чего и вся злоба их) – но Пелевин взял и вместил все в одну строку.

Впрочем, и самим писателям досталось, когда Пелевин заявил, что для того, чтобы стать литератором, надо всего лишь иметь злобное и завистливое эго.

Как говорится: «Ох!» Да минует нас чаша сия.

…ну и так далее, можно долго и с удовольствием цитировать. А сюжет – с ним все в порядке. Вампиры, которые пьют баблос, новоявленный вампир Роман Штрокин, который стал Рамой Второй, и прочее стильное пелевинское веселье.

Так получилось, что я читаю каждую третью книгу Пелевина – учитывая, что он ежегодно выдает по роману, веселья хватает на три года. То ли хорошо вставляет, то ли чаще незачем – и так все ясно.

Вы же не скучаете по анекдотам, даже по самым хорошим? – как можно скучать по хорошей прозе.

Пелевин, конечно, не сочинитель анекдотов, но и, пожалуй, не совсем сочинитель прозы. Пусть он будет философ, что ли. Куда-то ведь надо определить его для порядка.

Его преданные читатели, которые и так себя очень уважают, теперь станут уважать себя еще больше: они не просто книжку читают, а, знаете ли, философию.

Чем, собственно, парадокс с клоуном и пидарасами хуже, чем черепаха и Ахиллес, который ее никогда не догонит?

Поклон

Дедушко Личутин

От Владимира Личутина ощущение, что он – да простит меня дедушко – всегда был в зрелом возрасте. Не старик, нет, но полный сил и лукаво приглядывающийся к миру старичок-лесовичок, носитель не только своей собственной мудрости, но мудрости, накопленной за дюжину сроков до нашего бытия.

Говорят, что ему семьдесят лет будет, – так этому и верится, и не верится. Мне, например, всегда казалось, что ему семьдесят лет уже было лет тридцать назад.

Дедушко, может, и обидится, но меня не покидает ощущение, что тот небывалый, густой лад речи, что характеризует Личутина, – он был дарован ему сызмальства, с первых записанных слов, с первой книги. Неужели ж «Вдову Нюру» писал тот, кому едва за тридцать, а «Любостай» – кому и полвека нет? Не смешите.

Не берусь судить обо всем, написанном им: что-то еще и в руки не попало мне. Но на моих книжных полках в керженской деревеньке стоит шесть личутинских книг (не томов, а книг – потому что одна из книг в трех томах) – получается, целая полка. Почти все прочитаны, кроме разве что одной – книги размышлений «Душа неизъяснимая», в которой моя читательская закладка обнаруживается то в середине, то ближе к концу, то опять в начале – потому что читаю я эту книгу уже много лет и всякий раз с разных мест начиная. Что мне ваша «Игра в классики»: у меня тут повеселей игра есть, душевная и неизъяснимая, – разбираться с русским характером, с русской верой и с русским простором. Дедушко Личутин в этой задаче – добрый поводырь.

Когда речь заходит о Личутине, нисколько не удивляет рассказ, как он в компании еще двух старичков-лесовичков шел по улочке, а увидевший их сказал: «Надо ж, вот идут три русских классика». Компанию Личутину составляли, если память мне не врет, Абрамов и Белов. Они, насколько я понимаю, Личутина возрастом постарше будут, и он шел среди них совсем молодой – но это ж не важно вовсе. И если б Личутина видели в компании с Суриковым или с Кольцовым – я б тоже не удивился. Или с Клычковым и Орешиным. Почему бы и нет?

Говорят, что еще Ломоносов приглашал некоего Личутина кормщиком в экспедицию. Все никак не соберусь спросить: дедушко Личутин, как тебе Михаил Васильевич показался? Справный был мужик?

Борис Шергин писал о других Личутиных, братьях, резчиках по дереву, которые в морском походе своем потерпели крушение, оказались на острове и остались там вовеки, сгибли. Но мы тому не поверим: один из тех Личутиных точно выбрался на большую землю, и доказательства налицо – до дедушки можно коснуться рукой, проверить, что он жив и здрав, и по дереву он вырезает по-прежнему так же искусно, как и прежде.

Потому что – что такое личутинское письмо, как не резьба по дереву? Что такое личутинское письмо – как не восхваление Бога и всех Его даров? Что, к слову сказать, может показаться странным: ведь многие и лучшие свои книги написал он еще некрещенным, еще обуянным гордыней, – в чем и сам сознавался.

И пусть да не покажется нам случайным совпадение в наличии трех Владим-Владимировичей в русской литературе. Маяковский, Набоков, Личутин – казалось бы, ничего более дальнего друг от друга и быть не может; да и, сдается, сам дедушко Личутин не относит сих сочинителей к числу своих любимых.

Однако ж и маяковская гордыня, и маяковская жалость к людям и горечь о людях, и даже маяковское неустанное размышление о самоубийстве – разве мы не найдем этого у Личутина? Найдем, найдем. И даже богоборчество отыщем в иных его сочинениях.

А безупречность набоковских словесных одежд и вместе с тем некоторая набоковская словесная манерность – все это разве не заметим мы и в Личутине?

Пишет Личутин и не то чтоб совсем манерно – не совсем подходящее слово! – но на свой лукавый манер. Он замечательно слышит простонародный язык – и люди во многих его книгах говорят живо и сочно, но сам Личутин говорит только по-личутински, выстраивая свой слог любовно и последовательно, растворив в нем не только речь поморскую и речь тех краев, где ему приходилось обитать (от рязанской глуши до подмосковных пригородов), – но и создав в итоге исключительно свой, узорчатый, нарочитый словарь.

Чем не повод для сравнения с Набоковым, который опытным, профессорским путем создавал свой собственный, рукотворно выведенный и трепетно выпестованный язык?

А набоковская тоска о его потерянной Родине – и личутинская тоска о все той же ежедневно обретаемой и обретаемой Родине, которая может вмиг рассыпаться в ладонях, если ее не холить и не хранить: разве не отражаются друг в друге тоска одного и тоска второго?

Но не было бы сегодня повода для разговора, если б не принес Личутин то свое, что многим из нас особенно дорого в его сочинениях.

Я бы назвал это словом любованье.

Отчасти, наверное, и близки Проханов с Личутиным тем, что их взгляд отличает эта неустанная, неутолимая зачарованность миром, когда ангел может вспорхнуть из-за любого куста, а если не вспорхнул – то и не беда: он и так повсюду, этот ангел, и от него сияние идет.

Какой смешной парадокс! – когда два нежнейших и добрейших русских писателя – оба ходят в одеяниях мракобесов, и собак на них навешано столько, что этими сочинителями впору детей пугать.

Но раскройте любую книгу Личутина наугад, и вдруг, едва ли не на первой же странице, вы обнаружите волшебство, созданное, казалось бы, из ничего.

Вот на Мезени купаются мужики – и купаются женщины.

«…мужики, закончив первый упряг, потные, обсыпанные сенной трухою, скидывали заскорбевшую рубаху и забродили в реку по колена, плескали парной водою на лицо и шею, фыркали как кони. Потом садились под копешку покурить. Бабы же омывались чуть осторонь за первым кустом, где поотмелей: подтыкали юбки и бережно, млея, обливали ноги повыше колен, прыскали на щеки и, пристанывая по-голубиному, припускали горстку влаги за ворот ситцевой кофточки на жаркую грудь. Потом, задумчиво постояв, вглядываясь в обрызганный солнцем разлив реки, слегка покачиваясь от протекающего меж пальцев песка и ежась от щекотки, возвращались на стан…»

А? Речь парная – и сам будто умылся, прочитав и перечитав.

Любуюсь твоим миром, дедушко.

Новые писатели
Часть I

Алексей Шепелев
Maххimum Eххtremum
(М. : Кислород, 2011)

«Леша, – говорю, – меня твой герой бесит».

Взрослею, что ли.

С чего бы вроде беситься.

Все тот же почитаемый мною тип сексуально озабоченного маргинала – родом из Генри Миллера и Буковски. Хотя последнего Шепелев не жалует, зато особенно жалует Лимонова, и это заметно (ни о каком подражании речи не идет – Лев Толстой тоже очень жаловал Пушкина, и что теперь?).

Но герои Миллера, Буковски и даже Лимонова – они все-таки по большей части гуляют в совсем иных краях, бродят по Нью-Йоркам и Парижам, и эти дальние страны эстетизируют любую кромешную маргинальность. Есть все-таки разница: на Манхэттене выкрикнуть: «Идите вы все на…» или в тех местах, где обитает Шепелев.

Он обитает в Тамбове.

Ладно бы в Тамбове, там тоже, говорят, иногда красиво. Собственно лирический герой Шепелева (некто О.Шепелев) совсем уж в каком-то свинарнике проводит время. Я книжку читаю и все время чувствую разные немытые запахи. И звуковое сопровождение не менее отвратно.

Бардак на кухне, посуда не мыта, на грязных конфорках варят наркоту, собака наделала прямо посреди квартиры, мужики отливают в таз, так как на улице холодно, включен телевизор, в телевизоре показывают херню, если телевизор выключают – врубают эту их неудобоваримую тяжелую музыку, Шепелев ее любит, а я ненавижу весь этот грохот.

Читаешь и физически начинаешь чувствовать брезгливость ко всему. Вот не могу уже читать – так противно, но они еще разденут О. Шепелева, и водку ему льют в узкую выемку позвонка, и пьют оттуда.

Убил бы.

Далее у Шепелева появляются девушки, весьма желанные лирическому герою. Главная героиня некто Зельцер – плотно сидящее на наркоте существо пышных форм.

Зельцер достаточно вяло отвечает герою взаимностью, но периодически все происходит как у Пушкина в стихах: «…и оживляешься потом все боле, боле, боле / И делишь наконец мой пламень поневоле».

Зельцер разгорается, некоторое время греет, потом все-таки тухнет – и даже шепелевской страсти не хватает оживить ее.

А Шепелев, конечно, страстный – тут не отнимешь.

Потому что, знаете, читая тексты младых литераторов, множество раз приходилось нам набредать на самозваных лимоновских двойников. Во всяком случае, каждый из них был уверен, что он тоже почти Лимонов, потому что у него имеется разнообразно используемый половой орган. Клоны думают, что ничего другого для того, чтоб стать Лимоновым, и не нужно.

Отличие между тем простое – клоны, как правило, никаким другим местом ничего не чувствуют вообще.

Лимонов же, как никто другой, умеет испытывать жалость, ужас, ярость, любовь – все, что может и не может испытать человек и даже сверхчеловек.

Шепелев, говорю, чувствует так, что заражает читателя не только брезгливостью к антуражу, но и подлинностью своего чувства, распахнутостьюего.

О, какие там главы есть ближе к финалу книжки! Волосы на руках поднимаются как намагниченные, когда читаешь.

Автор ложится на крыло – и на бреющем полете рисует про то, как любит, любит, любит герой – да, свою наркоманку, да, по сути, тупую, никчемную, жалкую, блядовитую, – но какое ж это имеет значение.

И тут уже возникает искусство – и черт с ним, с бардаком вокруг. Бардак, который развел, можно, в конце концов, прибрать; а вот если нет любви – ее не разведешь.

К тому же пишет Шепелев пузырящимся, шампанским языком – со сложнейшими порой конструкциями, которые, читая, не замечаешь вовсе.

Ну, и наконец, Шепелев обладает еще одним редким качеством: у него на фоне звериной серьезности наших современников, также работающих в жанре «эгореализма» (меткое шепелевское определение), все замечательно с самоиронией.

«Даже подумалось, что хорошо, что вот она – вот эта толстушка в этом попсовом платьице не имеет и не может иметь никакого отношения ко мне, голему из Готэма, на которого так и стреляли глазками две молоденькие смазливые девушки – загорелые блондиночки лет пятнадцати-шестнадцати в коротких шортиках… Мне показалось: “Странный дядя”, – бросила одна из них (или “сраный дятел”?!)…»

Грубовато, конечно.

Но что поделать – авторская задача проста: все сказанное им должно быть органично тексту вообще и герою в частности.

Здесь органично.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю