355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Захар Прилепин » Книгочёт. Пособие по новейшей литературе с лирическими и саркастическими отступлениями » Текст книги (страница 10)
Книгочёт. Пособие по новейшей литературе с лирическими и саркастическими отступлениями
  • Текст добавлен: 14 сентября 2016, 22:25

Текст книги "Книгочёт. Пособие по новейшей литературе с лирическими и саркастическими отступлениями"


Автор книги: Захар Прилепин


Жанры:

   

Критика

,

сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 26 страниц) [доступный отрывок для чтения: 10 страниц]

Юрий Козлов
Почтовая рыба
(М. : Поколение, 2011)

Грибоедов был дипломатом, Салтыков-Щедрин – губернатором, а Юрий Козлов возглавляет пресс-службу Совета Федерации. У меня есть смутные подозрения, что либо в Совете Федерации работают истинные либералы и демократы, либо там никто давно не читает книг. Например, книг Козлова.

Был такой переходящий сюжетец в беллетризованных биографиях тех русских классиков, что вышли из крестьянства. На родине ставшего знаменитым земляка встречаются два его односельчанина, и один говорит второму: «Слыхал, наш-то Саня в писатели попал! Во, глянь!» – и сует книжку. «Ох ты!» – отвечает второй и долго крутит книжку в мозолистых руках, изредка принюхиваясь к ней. Потом, естественно, возвращает назад: не читать же.

Знаете, я почему-то членов СФ именно так себе представляю. «Слыхал, наш-то Юра, оказывается, книжки пишет!» – «Да ладно!» – «Ей-богу! Вот и портрет его на обложке!» И оба члена СФ зачарованно смотрят на портрет: похож. Может, даже читать начнут, но скоро бросят, конечно… Сложно! Или, как в этих кругах любят говорить: настолько много проблем, что не до литературы совсем, времени на чтение нет абсолютно.

Хорошо, что у них нет времени.

Вон у Екатерины Великой забот было меньше, чем у нынешних политиков, поэтому она однажды прочитала Радищева. И уехал Радищев далеко-далеко.

Юрий Козлов притом что давно и упорно работает во властных структурах, описал в художественной прозе (далее без иронии) тоскливую и местами свинцовую мерзость нового порядка еще тогда, когда за эту тему ни Сорокин, ни Пелевин толком не брались. Всех любопытствующих отсылаю к давним, отличным книжкам Козлова «Геополитический романс» и «Колодец пророков». Но, вспоминаю сейчас, читая те книги, лично я преисполнялся не только отвращением, но и здоровой человеческой злобой.

А после «Почтовой рыбы» осталась на сердце моем одна сплошная маета и мука.

«Почтовая рыба» – сочинение (про) смертельно уставшего от жизни человека.

В романе этом все описывается так, что на душе становится муторно: и отношения полов, и старение женщин, и слабость мужчин, и многие иные вещи. Но в плюс ко всему дано еще и объемное (в треть книги) политико-философское эссе о современности и нашем недавнем прошлом. Если Лев Толстой поместил свои наиважнейшие размышления в финал «Войны и мира», то Козлов, не церемонясь с читателем, остановил действие романа в третьей же главке, едва закрутив вполне себе криминальный сюжет, – и давай задвигать о наболевшем.

Эту часть я прочел с наибольшим интересом, залпом. Как иначе: в кои-то веки политическую изнанку описывает не просто чиновник – но замечательный русский писатель, и не просто патриот (патриотов у нас полно) – а человек, сведущий в теме.

Главный герой (как и автор) работает в госслужбе.

«Внедряемый под видом реформы хаос, – прочел я мысли этого героя в книжке, – делал в принципе невозможной какую-либо осмысленную управленческую работу. Машина скрежетала, перегревалась, выдавала неправильные решения, которые принимались к исполнению, потому что другой машины у государства не было. Почему наиболее подходящей для России объявлялась то бразильская модель управления, где всего одно министерство, то нигерийская, где министерств было несколько сот и каждое из них разделялось на пять “племенных агентств”, то ливийская, где вовсе не было никаких министерств, а “все решал народ” в лице несменяемого лидера, никто толком не понимал».

Прочел и подумал: иронизирует автор или совсем нет? Или все именно так и обстояло у нас?

Но, с другой стороны, а Грибоедов шутил в «Горе от ума»? Салтыков-Щедрин шутил?

«Работая в парламенте, – пишет Козлов о своем герое, – Рыбин почти физически ощущал тягучее, как латекс, и липкое, как паутина, распутье, внутри которого они длили свое существование. Форель не разбивала лед. Меч не разрубал узла противоречий. Люди государства верхов были людьми неразрешимого (и неразрешаемого) противоречия, потому что деньги для них были превыше государства. Тайные богатеи с липовыми (для быдла) декларациями о доходах, они спали подо льдом украденных денег, и, должно быть, им снилась долгая счастливая жизнь на теплых островах в океане, хотя в колоде их судьбы подобная карта отсутствовала».

Мы и сами обо всем этом догадывались, но автор-то не догадывается – он знает. Это как-то особенно неприятно. Тем более если свои знания он с фирменной козловской увлекательной монотонностью излагает 120 страниц подряд – именно столько отпущено в книге места на политические размышлизмы.

Однако какое-никакое отличие от Грибоедова и Салтыкова-Щедрина я все-таки разыскал в романе.

Вот цитата.

«Рыбин получал зарплату, ездил на персональном автомобиле, присутствовал на совещаниях, где обсуждались вопросы государственной важности, но строй его мыслей, представлений и ощущений оставался прежним.

Он ненавидел власть.

Он служил власти.

Он был одновременно жертвой и опорой режима».

Мне почему-то кажется, что про упомянутых тут классиков XIX века неверно было бы сказать, что они были жертвами режима. Но и опорой режима их тоже едва ли можно назвать.

У них, судя по всему, была возможность работать на, прошу прощения, Россию, минуя режим. То есть в той, давней, России оставался для этого зазор.

А сейчас зазора почти не разглядеть – или не разглядеть вообще. По крайней мере, роман Юрия Козлова оставляет именно такое ощущение.

…Да, напоминаю, в романе есть криминальный сюжет и многозначительный финал. Но увлекательный сюжет я, наверное, пересказывать не стану. Честно говоря, я его и не помню.

Юрий Буйда
Жунгли
(М. : Эксмо, 2010)

Вообще – хорошая проза. Не просто хорошая, а пышная, духовитая: там Гоголь подмигнет тебе, тут Бабель – радуйся, читатель.

Чуть больше, быть может, физиологичная, чем пристало русской классике, – но, с другой стороны, у Гоголя с Бабелем тоже телом нет-нет, да и пахнет, да и «Мелкого беса» мы читали, и Ремизова, и Горького – так что и это все, пожалуй, «в традиции». Разве что вульгарными классики не бывали, а Буйда себе позволяет. Позволяет и позволяет. К середине книги уже начинает подташнивать от нескончаемого скотства и блядства.

Но это ладно, мы попривыкли.

Зато каждый рассказ (а «Жунгли» – это цикл рассказов с общими героями, живущими в одном месте) раскрывается как детская книжка с картинками – все видно, все осязаемо, под конец непременно заготовлена мораль, с умом выполненная, но вроде как малоприметная, ненавязчивая. Почти.

В первом рассказе – «Лета» – бабушка по имени Лета Александровна раскрывает руки – и к ней сбегается малышня: русская, армянская, прочая. «И хотя она не сказала ничего такого, что могло бы успокоить и одобрить детей, они <…> сгрудились, сбились вокруг нее, облепили, все еще всхлипывая и дрожа, – а она лишь касалась руками их черных и русых голов, их плеч, лиц, бормоча: “Я здесь… Я здесь…”»

Бабушка Лета Александровна – это, понятное дело, Империя.

Во втором рассказе все, как могут, ищут Бога, и никто не находит. И лишь полубомж Овсенька, тихое, ласковое существо, просыпается ночью от того, что к его щеке прикоснулся кто-то. Овсенька спрашивает: «Кто тут? Есть кто?» – встает, открывает окно, а там первый снег идет. «Вон чего! – понимает Овсенька. – Это снег пошел…» Но умный читатель-то уже догадался, что это не снег, не снег, а Бог, Бог.

Поселок Жунгли – это, само собой, метафора низовой, навозной, народной России.

«Троих сестер-толстушек Веру, Надежду и Любовь Крокодил воспитывал, как мог и умел: кормил пельменями, заставлял менять трусики каждый день, выдавал деньги на школьный буфет, а вечерами трахал по очереди». Крокодил – это герой такой, здоровый парень, в Чечне служил. Жунгли, одним словом! – как африканские джунгли, только с русскими людьми.

В Жунглях подросток продает дворовым пацанам свою дурковатую тетку побаловаться за десять рублей и фонарик. В Жунглях горожане на Пасху ловят черного пса, и жгут его, и побивают камнями. Это у них вера такая страстная и страшная. В Жунглях бабы раздевают карлика в бане и принуждают заниматься рукоблудием, а сами хохочут. В общем, все как издавна повелось у нас на Руси, не узнаете, что ли?

В Жунглях живет подросток по прозвищу Франц-Фердинанд, под лопатками у него странный нарост – вроде как крылья невыросшие. Подросток все время пытается взлететь, прыгая с деревьев и сараев, и каждый раз ломает то руку, то ногу. В конце концов, от бесконечных переломов умирает – и все тот же умный читатель догадывается, что ангелам в наших жунглях и жить нельзя, и улететь отсюда они не в силах. Одни местные крокодилы здесь уживаются, им и достается вера, надежда и любовь – в той мере, в какой крокодилы способны осознать эти вещи.

Буйда своим писательством наслаждается, это чувствуется. Нарисует строчку, отложит ручку, воскликнет шепотом: «Ай да сукин сын!»

«Трахаться с Камелией было то же самое, что воевать со всей Россией – со всей ее ленью, пьянью и дурью, с ее лесами, полями и горами, великими реками и бездонными озерами, с медведями, зубрами и соболями…» Камелия – это такая непомерная, жирная русская девка, надо пояснить. Не сукин ли сын!

И дальше про красу Камелии: «Крутой рыжий лобок пылал, как храм Божий на солнце».

Даже не сукин сын, а натуральная сучара, как выражается один из персонажей Буйды.

Он со всеми героями так: распишет их в самой отвратительной мерзости – и любуется, любуется.

А надо мудрости автору досыпать – и такой товар найдется в его лавочке.

«Ну хотя бы верить надо! А кто верит? Ты, что ли? Да ты даже не знаешь, кто такой Бог», – говорят одной героине.

Она отвечает: «Кабы знала, то и не верила б».

Вот-вот. Не то беда, что Буйда относится к людям с любовной злобой, а то беда, что Буйда слишком знает, как сочинять хорошую прозу.

Дмитрий Быков
ЖД
(М. : Вагриус, 2007)

Вообще огромный роман «ЖД» сконцентрирован в одном абзаце романа Пелевина «Чапаев и Пустота». Цитирую:

« – А скажите, Анна, какая сейчас ситуация на фронтах? Я имею в виду общее положение.

– Честно говоря, не знаю. Как сейчас стали говорить, не в курсе. Газет здесь нет, а слухи самые разные. Да и потом, знаете, надоело все это. Берут и отдают какие-то непонятные города с дикими названиями – Бугуруслан, Бугульма и еще… как его… Белебей. А где это все, кто берет, кто отдает – не очень ясно и, главное, не особо интересно. Война, конечно, идет, но говорить о ней стало своего рода mauvais genre».

У Быкова – о том же, просто мелодия Пелевина положена на концепцию Быкова.

Нежно любимый мною Дмитрий Львович так давно носится с идеей, легшей в основу этого шестисотстраничного тома, что сюжет книги я представлял себе заранее и даже спародировал быковское творение в своем романе «Санькя» еще до выхода «ЖД».

Идея книжки, в общем, такова: в России издавна борются за власть две силы: варяги (читай – русские) и хазары (читай – евреи). Обе силы отвратительны, но, положа руку на сердце, скажу, что варяги в книге выглядят куда отвратительнее хазар. Хазары – все-таки люди, но с огромным количеством вопиющих недостатков. А варяги – просто мерзкое зверье. С редкими исключениями.

Страдает от борьбы этих двух сил коренное население, у которого свой язык (на нем говорил Хлебников, о нем знал Платонов), своя тихая, милая, неинициативная душа.

Россия идет по одному заданному кругу: от диктатуры к оттепели, от оттепели к застою, от застоя к революции – и опять по кругу. Страна наша вовсе не имеет истории – в отличие от всех иных стран, – но имеет замкнутый цикл. В этом виноваты, повторюсь, варяги и хазары и тихая леность коренного населения, которое терпит первых и вторых.

В финале романа три варяга сходятся с тремя хазарками и возникает надежда на выход из круга, который, по сути, тупик.

Роман написан неряшливо, и мне кажется, что нарочито неряшливо, в нем есть несколько в меру смешных шуток (впрочем, на грани фола: «Хеллер отдыхал, Гашек сосал, и я тоже что-то плохо себя чувствую», – такая вот у нас история в России), несколько воистину вдохновенных мест и пара великолепных стихов; в том, что Быков – лучший современный поэт, я нисколько не сомневаюсь.

Вообще это знаковая, полезная и важная книга. Хотя, конечно, мне, как закоренелому варягу, претит сама идея хотя бы в литературе уравнять в правах хазар и, как бы это помягче сказать, титульную нацию. У нас еще сто национальностей в России живет, ничем не хуже одаренных во всех сферах потомков каганата. Тем более что Быков явно относится к своей идее крайне серьезно. А я – несерьезно. История у нас есть, она вдохновенная и прекрасная, Быков обнаружил в ней круг, но если долго смотреть на нее, то можно обнаружить треугольник, параллелепипед и даже что-то вроде зигзага иногда.

Олег Ермаков
Арифметика войны
(М. : Астрель, 2012)

Грубо говоря, у нас есть писатель, который пишет как Толстой.

Толстой – ведь это абсолютное достоинство и еще это полное отсутствие позы, кокетства, надуманности – чем грешат, наверное, большинство писателей.

Ермаков не грешит всем этим.

Еще он избегает ложных эффектов. Зато ощущение соучастия и достоверности при чтении ермаковской прозы – удивительное.

Мир, согласно Ермакову (и Толстому тоже), – не очень хорош, зачастую так вообще ужасен – но за всем этим, не на зримом пространстве текста, а где-то за этим пространством присутствует никак не формулируемое автором мирооправдание, миропонимание.

Война гадкая, грязная, она травит и затравливает душу. Мир без войны суетлив, хвастлив, ленив, глуп. Война смотрит на мир презрительно и тоскливо. Мир смотрит на войну отчужденно, но втайне желает быть на нее похожим.

Впрочем, все это лишь внешняя, пожалуй, даже неважная картина. Где-то там, в глубине, кроется что-то другое. Нет, не гармония, но как минимум… арифметика.

То есть душевного покоя тут наверняка искать не стоит – но можно хотя бы разобраться с механикой бытия. В этом есть смысл!

После изданного в конце восьмидесятых сборника замечательных афганских рассказов и безусловного шедевра – романа «Знак зверя», тоже об Афгане, – Ермаков, по большому счету, уходит от военной тематики.

Сначала в леса (роман «Свирель вселенной»), потом на интеллигентские кухни (роман «Холст»). И вот, проделав полный круг, возвращается в ту же точку, откуда выдвинулся двадцать пять лет назад, начиная писать прозу.

В этой точке мир встречает войну.

Этот путь объясним: война, и тем более война на Востоке, неизбежно дает умному художнику материал, который больше нигде не найдется. Родившийся в Смоленске, работавший до армии на Байкале лесником, Ермаков (с точки зрения восточного мира – «северный человек») попадает в Афган, где на его сознание обрушивается такое количество красок, что теряется рассудок, а ошпаренное зрение какое-то время вопит и страдает.

Но потом эти краски никуда не исчезнут, они так и останутся в голове. Отличие в этом смысле любого художника, видевшего Восток (или, скажем, Африку), очевидно: Киплинг и Гумилев имели необыкновенную фору и умели работать с большим количеством цветов, чем иные.

Но в случае «Арифметики войны» Ермаков совершает неожиданную для художника вещь: он делает свою палитру более сухой и жесткой.

Судя по «Знаку зверя», он умел, как никто, писать живописно, сочно, влажно, нарочито ломая стилистику, изящно, будто играя джаз, сбивая ритм. В отличие от большинства современных литераторов Ермаков, как мне кажется (я точно не знаю, но почти уверен), хорошо знает музыку и понимает живопись. Это редкость! Толстой вот тоже музыку знал отменно и в живописи разбирался. Теперь многие сочинители это считают неважным – ну, и пишут подобающе. Без слуха и зрения, одним пером.

И вот, несмотря на все эти навыки, в «Арифметике войны» Ермаков заметно убавляет цветов – выигрывая при этом в резкости и точности. Это опять же толстовский подход.

Хотя сознательно Ермаков ориентируется (по крайней мере, ориентировался) совсем на другого писателя, оказавшего на него влияние не меньшее и в чем-то определяющее: это Михаил Пришвин.

Такая стратегия, быть может, для писателя даже лучше и умней: если ты сознательно ориентируешься на Толстого (или Достоевского), ты заведомо проиграл. Надо понимать меру и масштаб.

Благая пришвинская тень заметна и в прочитанном многими «Знаке зверя», и в прочитанном куда менее внимательно, но не менее интересном и важном романе «Свирель вселенной».

В каком-то смысле Пришвин Ермакову, быть может, даже нужнее, потому что Толстой рано или поздно стремится рассмотреть все происходящее сверху, с высоты, чтоб пространство обзора было огромным. Толстой словно бы берется описывать не череду со-бытий, а всебытие сразу.

Ермакову же, как и Пришвину, вполне достает человека и того, что окружает его. Пришвин, надо сказать, был социолог куда больший, чем, например, этнограф.

Ермаков тоже социолог, достаточно скрупулезный, очень небрезгливый: он ничего не стесняется, берет все подряд – газеты-малотиражки, приметы скучного быта, закоулки нелепых судеб.

В «Арифметике войны» извлеченный из того или иного, очень точно описанного, социума человек либо попадает на войну и никогда уже не расстается с ней. Либо всю жизнь пытается ее убежать, и чем дальше бежит, тем большую чувствует слабость и опустошенность. В книжке есть замечательный и знаковый рассказ «Вечный солдат», но и рассказ с названием «Вечный дезертир» тоже мог бы здесь быть. Война подцепляет когтем всякого, на кого посмотрела. Человек пишет историю войны, война пишет историю человека.

К тому же, повторяю, если война эта афганская.

«Глинников купил в районном городке карту Афганистана; в другом – историю этой страны. Чем-то все это его привлекало. Он взял в библиотеке толстенный том “Шах-намэ”, в скучноватых стихах тем не менее была какая-то дикая сила» (рассказ «Кашмир»).

Эта дикая сила, эта загадка – она, начиная с первого рассказа книги «Афганская флейта» (слышите созвучие с названием романа «Свирель вселенной»?), так или иначе не отпускает – но и не подпускает совсем близко.

С другой стороны, Ермаков не был бы Ермаковым, если б хоть однажды воскликнул: «Я понял, что такое Восток! что такое война! что такое война с Востоком!»

Задача художника – не объяснить, но дать огромную возможность почувствовать, догадаться.

Недаром один из рассказов предваряет цитата из одного восточного мудреца: «…дело не в предмете, а в том, что стоит за ним».

Что стоит за афганской флейтой? Кто стоит за человеком?

Герой, которого мы уже упоминали, некий Глинников, так, кстати сказать, и не попавший на войну, пишет письма бывшим знакомым – чтоб, быть может, сверить свое нахождение в пространстве и географии с теми, кого он знал – и тогда вдруг что-то выяснится.

Ермаков тоже будто бы пишет письма… куда?

В свое время, четверть века назад или чуть позже, он написал «Крещение», «Желтую гору», «Возвращение в Кандагар».

Теперь, годы спустя, он пишет туда же, тому же адресату.

И это одна из самых важных переписок, что мне приходилось читать. То, что письма идут с таким промежутком, – так это нормально. Вспомните, какое временное расстояние было между «Казаками» и «Хаджи-Муратом».

В этой книге упоминается «…пес туркменского сна, который отныне будет стеречь каждое его движение – до скончания дней»; мы понимаем, что эту собаку уже не прогнать.

Иногда, очень редко, какие-то сюжетные коллизии нынешнего Ермакова и Ермакова раннего перекликаются. То переименованный герой узнается, то уже описанное место вновь возникнет перед глазами, то случится армейская драка у магазина между русскими и кавказцами, хотя она помнится по «Знаку зверя», то дембель опишут – тот самый дембель, что уже был описан… но дембель можно описывать бесконечно: эмоции, пережитые тогда, неисчерпаемы.

В этой книге вы так и не найдете готовых формул, что есть Восток, что Запад, и примеров, поясняющих, как победившие превращаются в проигравших.

Зато здесь есть другое – осознание того, что, каким бы ни было наше прошлое и что бы ни ждало нас в будущем, все на месте, по обе стороны Млечного Пути. Мы не знаем всю арифметику бытия, но мы хотя бы убедились в том, что она работает.

Работает хотя бы так: «Я – просто цифра в этой истории, исчезающе малое значение. Тот, кто по статистике выжил и вернулся, оказался в плюсе. Ну да, я уцелел. Лишь к перемене погоды у меня раскалывается голова…»

Да, в сказанном выше мало благости, но это все равно закон, и с ним надо уметь жить. А лучше принять его. Слушайте, сейчас это еще раз скажет сам Ермаков.

«…поезд уходил дальше без меня. Я было рванул следом, бежал, но последний вагон ускорял ход, стук и вскоре вовсе исчез в темноте. И я перешел на шаг. Остановился.

Рядом лежала степь, сухо пахнущая скудными травами, беззвучно дышащая. Я уловил терпкий аромат полыни и верблюжьей колючки сквозь запах шпал. Степь расстилалась под звездами по обе стороны Млечного Пути, а вдалеке что-то глыбилось – наверное, горы. Все было на месте. Я вытер пот и пошел дальше, сшибая камешки. Некоторое время тропинка вилась, серея, вдоль железной дороги, а потом утекла вниз, растворяясь в степной мгле. И я двинулся по ней, вздымая легкую невидимую горькую пыль.

Я ни о чем не жалел. Я сам хотел этого».

Иногда понимание и принятие элементарной арифметики дает сердцу хотя бы ненадолго ощущение покоя, воли, тишины. Даже если это арифметика войны.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю