Текст книги "Подельник эпохи: Леонид Леонов"
Автор книги: Захар Прилепин
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 48 страниц) [доступный отрывок для чтения: 18 страниц]
Старик немного раздосадован
А сам Горький еще долго не успокоится. Словно заранее какую-то опасность чувствует в Леонове. Так и живут в нем два чувства сразу: откровенный восторг и слабое, глубинное раздражение.
Вот для сравнения несколько писем.
Первого августа 1927-го Горький пишет литератору Александру Тихонову: «Леонов – замечательно и весьма по-русски талантлив; он, несомненно, способен написать потрясающие вещи, и вообще он “страшно русский” художник».
И в сентябре того же года, совсем другое говорит Горький писателю Сергееву-Ценскому, которому по душевной близости может открыть и другие стороны своего отношения в Леонову: «Был у меня Леонов, очень напомнил мне Леонида Андреева в 1903–1904 годах – годы его наивысшего успеха. Знает – мало, о себе – художнике – заботится плохо».
(Горький добавит в письме: «Был Катаев, этот еще – вопрос». То есть Леонов, какой бы он ни был, – уже не вопрос.)
Сравнение с Андреевым достаточно сложное, не поверхностное и скорее подчеркивающее всю серьезность отношения Горького к Леонову. Долгое время Леонид Андреев был самым близким другом Горького. Они рассорились во время Первой мировой (Андреев занял чрезмерно, на вкус Горького, патриотическую позицию); но такие дружбы не забываются, какой бы разлом ни случился.
Андреев к тому же в начале века был наряду с Горьким самым популярным русским писателем.
Так что ассоциация с Андреевым, при всей внешне негативной окраске, имеет и другое значение: Горький ставит Леонова предельно высоко, и спрос с него – максимально серьезный.
Важный разговор на ту же самую тему записал знакомый Горького В.А.Десницкий.
Сначала Горький сожалеет о том, что Леонида Андреева забыли, и потом вдруг говорит:
– Многие не любят по-настоящему своего дела, не учатся, от жизни прячутся… Знаешь, кому в первую очередь может грозить та же участь, что и Леониду?
Десницкий спрашивает: Леонову?
– Да, да, ты угадал. Что-то в нем есть от андреевской обособленности, – отвечает Горький и затем сетует на то, что Леонов не прислушивается к его «стариковским» советам – потому что «признан», а значит – сам себе на уме.
И раздражение Горького, причем по любым пустякам, – не угасает.
В октябре того же 1927-го в письме Груздеву Алексей Максимович откровенно брюзжит: «В “Днях” – газете, которая по возобновлении ее стала еще бездарнее и скучнее, – в “Днях” читаю: “Писатели Лидин и Леонов рассказали о своих встречах с Горьким”. Он – “ввалился в матросской рубахе с голубым воротником”. Опровергаю: рубаха – обыкновенная, ничего матросского в ней – нет; она – голубая, а воротник у нее – белый, от другой рубахи. Таких рубах – голубых, с белыми воротниками – у меня три. И все время, пока Леонов жил в Сорренто, я щеголял в этих рубахах. Мелочь? Нет. Художник должен уметь видеть действительность точно такой, какова она есть…»
Надо заметить, что, начиная ругать Леонова и Лидина, Горький заканчивает одним Леоновым и лично ему выговаривает за невнимательность, про Лидина забыв вовсе.
Дались ему эти рубашки! Дело ведь не в них вовсе… Дело в том, что он никак не поймет толком, за что обозлен на Леонова. Не только в образовании дело. Горький к тому времени общался со многими молодыми советскими писателями и прекрасно понимал, что у них, проведших годы своей молодости на фронтах Гражданской и в борьбе за выживание и пропитание, уровень образования – невысокий. Некогда было…
Тем более что Леонов явно не был самый «темный». Едва ли посещавшие Алексея Максимовича Катаев, Лидин, Иванов или Лев Никулин были образованнее.
… И в то же время Горький чувствует некую близость с Леоновым: большую, чем с кем бы то ни было из молодых писателей «призыва» Гражданской войны.
Дела эпистолярные, театральные, прочие
По возвращении из Европы в августе 1927-го Леонов успевает побывать на вечере «Красной нови» в Доме ученых, где журнал привычно атакуют как прибежище «попутчиков», а затем уезжает от шума подальше с женой в Переславль-Залесский по приглашению художника Дмитрия Николаевича Кардовского (позже тот будет иллюстрировать «Соть»). Жена Кардовского, носившая замечательное имя Ольга Людвиговна Дела-Вос-Кардовская, тоже была художницей. Она напишет портреты Леонова и его жены.
В Переславле Леонов работает над повестью «Провинциальная история». Несколько впечатлений от жизни в Переславле перекочевали в текст: услышанная как-то фамилия Пустынов, меткая кличка одной из лошадей – Арлекинка.
Повесть тяжелая для восприятия, притом искусно сделанная, но Леонов ею не был до конца доволен.
В Переславле, кстати, от одного мужика услышал Леонов интересное присловье, которое потом будет часто поминать:
– Делов у меня, как у Максима Горького!
То есть – много забот, очень много.
Отдыхая от писательского труда, Леонов занимается фотографией.
Татьяна Михайловна Леонова так описывала страсть мужа в письме знакомым: «Заманиваем к себе в комнату ни в чем не повинных людей, мучаем их, усаживаем в течение часа, вертим им головы, руки, ноги… Снимаем бедных страдальцев с выдержкой в две-три минуты, при них же проявляем и их же ругаем, если плохо выходит».
В сентябре Леоновы возвращаются в Москву, и Леонид, наконец оторвавшись от дел своих, пишет Горькому. Интонация все такая же радостная и неуклюжая:
«От души спасибо за все то хорошее, что мы с женой получили у вас в Сорренто…»
«…Замечательный вы человек, Алексей Максимович, – не обижайтесь, что так неприлично в лицо выражаюсь. Я счастлив, что был у вас и говорил с вами. И почему-то все время такое чувство, словно совершил какую-то нечестность в отношении вас. Это, пожалуй, и хорошо. Должен всякий человек иметь в мире человека, перед которым бы он чувствовал такое.
Это будит в нем хорошее, живое, шевелящееся в горле и сердце. Еще раз извините меня великодушно за словеса, которые я все равно должен был сказать вам, чтоб не лопнуть от них».
И тут же прибавляет весьма сомнительный пассаж: «Холодает у нас, хотя лист еще держится. Совершенно невообразим сейчас российский пейзаж. Березовую рощу на бугре, осеннюю, пеструю, представляете? А какие горизонты в Переславльском округе! Великое дело горизонт – у нас он тянет на великие дела, право, а у вас там теснота душе и плюнуть некуда. Мудрости у нас больше…»
Не за Помпейский ли музей отмстил здесь Леонов? В финале благоразумно добавляет: «А писем-то я все-таки писать не умею».
Леонов вообще обладал редким даром проникнуть через самый малый человеческий атом, через блестинку в человечьем глазу в запредельное пространство; и в то же время был, наверное, лишен той, к примеру, есенинского извода душевности. В самой пронзительной леоновской лирике всегда есть ощущение некоей отстраненности. Будто перед нами не вид изнутри – например, изнутри сердца, – но вид сверху. Вид, пронзенный ясным, почти всевидящим леоновским зрачком. Может, потому живому человеческому сердцу Леонова был отпущен столь долгий срок, длиной чуть ли не в целый век? Сердце его умело держать дистанцию с миром.
В том числе и об этом помнит Горький, говоря о леоновской «обособленности», предугадывая в нем великолепного затворника, общающегося куда радостнее со своими цветами и кактусами, чем с людьми…
В упомянутом письме Леонов хвалится Горькому скорой премьерой переделанных в пьесу «Барсуков» в театре имени Вахтангова. «Жена волнуется (или только делает вид?), – пишет Леонов, – а мне нипочем».
Между тем, пока готовили спектакль, было много споров и нервотрепки. Режиссер, Борис Евгеньевич Захава, атаковал, Леонов защищался.
В театре только что с успехом у публики и сопровождаемая руганью критики прошла «Зойкина квартира» Булгакова. Следом – выверенная идеологически инсценировка повести Лидии Сейфуллиной «Виринея». На обоих спектаклях побывал Иосиф Сталин и по поводу Сейфуллиной оставил в книге отзывов запись: «По-моему, пьеса – выхваченный из жизни кусок жизни. Артисты, видимо, способные люди, может быть, не так много у них искусства, как у артистов МХАТ, но жизненности, кипучей жизненности – по-моему, больше. В общем, хорошо, даже великолепно. И.Сталин. 16. IV. 26 г.».
Теперь вахтанговцы не хотели терять завоеванных позиций.
К Леонову приставили, как он сам потом писал, «комиссара» в лице вахтанговского артиста В.В.Куза, и за полтора месяца они изготовили постановку по мотивам романа. Надо сказать, что до этого роман в ожидании постановки пролежал в театре два года.
Сам Леонов хотел делать пьесу, взяв лишь одну сюжетную линию – связанную с Егором Брыкиным.
Театру же, естественно, хотелось революции и прочих извержений социального вулкана, поэтому для инсценировки взяли линию, связанную с братьями Рахлеевыми – «барсуком» Семеном и большевиком Павлом.
Был у постановщиков спор с Леоновым: выводить или нет огромную толпу восставших мужиков на сцену. Леонов говорил: «Я вам восстание дам в отражении… вот этой бутылки!»
«Нет, – отвечали, – нужна массовка!» Уговорили.
Павла Рахлеева играл Борис Щукин, тот самый, что сыграет позже Ленина в легендарных фильмах «Ленин в Октябре» и «Ленин в 1918 году».
«…Помню громовую негромкость его голоса, человек говорит тише всех, а его слышнее всех», запишет Леонов позже.
В спектакле были заняты и настоящие, и будущие театральные звезды, в том числе основатели новых актерских династий: Москвин, Державин, Рапопорт, Миронов.
«Барсуки», из которых при постановке извлечены все леоновские сомнения в человеке, вся мужицкая жуть, идут не без успеха. Но даже «зачищенный» текст инсценировки позволял рапповским критикам заметить, что в спектакле акцентирована не «победа над барсуковщиной», а «тяжесть личных переживаний братьев».
Театралы к тому же замечали, что многие достоинства спектакля повторяют «Виринею», что было вполне объяснимым после похвалы Сталина.
Однако ж адекватно вместить в постановку целый роман все-таки не получилось. Газета «Правда» от 30 сентября 1927-го сетовала устами ведущего театральной рубрики Петра Маркова – того самого, что гостил в свое время у Горького: «Беспощадно отрезая отдельные сцены, меняя положение, сращивая отдельные образы (Петру Грохотову приданы черты Половинкина), Леонов оставил большие промежутки между отдельными сценами, заполненные в романе и не заполненные в пьесе».
Свои претензии выскажет тогда же критик Александр Гидони в журнале «Современный театр»: «Не плохо первое действие: трактир-чайная… Очень хорошо заседание сельсовета. Удались режиссеру массовые сцены во втором и третьем действиях, но следует отметить, что гулы толпы нельзя заменить случайными шумами, а бунт не передается одной толкотней на сцене».
В том же номере журнала на труд вахтанговцев размещена характерная рецензия в стихах: «Тяжка писателя стезя,/ И логика вещей упряма:/ Роман увесистый нельзя/ Легко и просто сделать драмой».
Впрочем, чуть ниже авторы журнала не без приязни острят о спектакле:
«– Акушерская пьеса.
– Как?
– Впервые подлинный живой большевик на сцене родился».
Отвечая на всевозможные упреки, Леонов напишет, что пьесу-де стоит рассматривать не как произведение самостоятельное, но как «коллективное», и не как пьесу вовсе, а как инсценировку романа… Но в любом случае Леонов на подъеме, радостен: отныне он принят в театр.
Во МХАТе тем временем продолжают раздумывать о постановке «Унтиловска». В том самом Московском художественном, где в 1910-е годы Леонов, совершенно потрясенный, совсем еще мальчик, сидел на галерке.
При подготовке «Унтиловска» тоже были свои неизбежные сложности.
«Помню, – рассказывал Леонов, – как после неоднократных переделок пьесы я подошел однажды к Константину Сергеевичу на премьере Свадьбы Фигаро и спросил его мнение о последнем варианте моего рукоделия. Он постучал длинными мускулистыми пальцами о спинку кресла – режиссерского кресла в восьмом ряду – и сказал в своей характерной манере, запинаясь и нажимая на каждое слово:
– Это… это… отличный, – он сделал ударение на этом слове: – эскиз пьесы…»
Леонов старательно превращает эскиз в картину.
В октябре писатель выступает в Доме печати с рассказом о поездке за границу. О Горьком – в самых теплых тонах.
Но внутри все-таки чувствует какую-то недоговоренность в общении с Горьким, его строгий, молчаливый пригляд к себе. Ему кажется, что нечто важное ускользнуло, не было проговорено, и Леонов хочет написать об этом Алексею Максимовичу.
Только к зиме, когда наконец-то начались репетиции «Унтиловска» во МХАТе, Леонов отправляет второе письмо: кому же, как не Горькому, похвастаться скорой постановкой первой своей настоящей пьесы. Да еще в театре, с которым Горького столько связывало!
Репетиции «Унтиловска» проходят небезболезненно для Леонова.
Исполнители ролей в «Унтиловске» изводят Леонова расспросами обо всей подноготной героев, просят едва ли не родословную их предоставить. «Это не актеры! Это следователи какие-то!» – восклицает Леонов.
Иногда собирается вся труппа, строго обсуждают текст: «как консилиум врачей», по выражению Леонова.
Но если слово берет Леонов, Станиславский говорит актерам: «Внимание! Прислушайтесь».
Прислушиваются и делают по-своему.
Сохранились репетиционные экземпляры «Унтиловска» – все в пометках актеров и режиссера Василия Сахновского, «для себя»: по сюжету, по реквизиту, по декорациям.
Дочь Леонова, Наталия Леонидовна, рассказывает о забавном курьезе, случившемся во время репетиций: «Согласно велению времени, контролировать искусство должен был рабочий класс, а потому на обсуждении присутствовал “Совет представителей трудовых коллективов”, состоявший из работников разных контор, бань и т. п.».
Один из членов этого совета стал рекомендовать работникам театра превратить главного героя – попа-расстригу – в учителя или в студента, сосланного в город Унтиловск за революционную деятельность и защиту интересов рабочего класса.
Станиславский ответил:
– Видите ли, товарищ, мы находимся в театре, в МХАТе, у нас актер капризный, строгий, всякую дрянь играть не будет!
Актер, впрочем, действительно водился и капризный, и строгий.
Леонов то спорит, даже дерзит, то идет на уступки, понимая, насколько велик опыт у актеров Художественного театра.
В любом случае, поддержка Горького ему важна.
Приходится, правда, в письме извиниться, что не поздравил Алексея Максимовича с шумно отмечавшимся тридцатипятилетием литературной деятельности, назвав собственное поведение «свинством»: «Я слышал, что вы серьезно больны? Искренно надеюсь, что это так, мимоходом, а вообще все благополучно? И даже тогда, в такую минуту, я не сумел написать вам».
«Дорогой мой Леонид Максимович, что это Вы себя ругаете за то, что не писали мне? – отвечает ему Горький в последний день 1927 года, 31 декабря (не желает год закончить, Леонову не ответив). – Не писалось – не было времени, охоты, явилось свободное время или охота – написали. И – всё в порядке».
«Когда пройдет “Унтиловск”, вероятно, актеры снимутся в костюмах и гриме, не пришлете ли мне? – просит Горький. – “Героев” я хорошо помню, интересно бы взглянуть, как их изобразили артисты».
Леонов пишет Горькому, что работал над повестью, написал несколько рассказов («Темная вода», «Возвращение Копылёва» и «Приключение с Иваном» из цикла «Необыкновенные рассказы о мужиках»).
«Очень рад, что Вы так много работали и над небольшими вещами, – отвечает Горький, – “Вор”, наверное, утомил Вас. Пожалуйста, когда напечатаете новые вещи – пришлите мне оттиски, ладно? Буду благодарен. А – деревяшка?»
«Деревяшка» – это Горький вспомнил про фигурки из дерева, которые Леонов обещал ему вырезать. Леонов уже сделал ему Пигунка, героя своего рассказа («Все дело у Якова Пигунка было в бороде. Была она спутанная и черная от дыма и копоти и свисала низко, на манер мочалки, которой печные горшки греют. <…> Яков есть сонный старичище. Жил он много лет. Дни текли своим чередом, а он своим. И боялся Господь вынуть из него душу, потому что вся она пропиталась дегтем насквозь» – такого вот вырезал).
Под конец письма Горький добавляет: «Спасибо за обещание прислать “Вора”. Хорошая книга».
Сказав весьма скупое: «хорошая книга», Горький, безусловно, пожадничал. Внутренне он сразу понял, что имеет дело с одной из самых важных книг и того времени, и русской литературы вообще.
Но не хочет Леонова в глаза нахваливать. Вернее – пока не хочет.
Спустя три недели Горький откажет Леонову в написании предисловия к собранию сочинений (у Леонова, в двадцать девять лет, напомним, начало выходить первое собрание в пяти томах!). Впрочем, причины для отказа Горький называет понятные: «Писать о Вас нужно немало и очень хорошо, очень подробно… на эту работу нужно много дней, нужно все Ваше перечитать и – внимательно».
Леонов не сдержится и скажет Горькому в письме: «О самом главном не переговорили мы». И, кажется, так и не переговорят.
Горький, впрочем, отвечает: «…самое главное – почувствовать друг друга, а это, на мой взгляд, было».
Тут Алексей Максимович имеет в виду и Леонида Андреева, и «мало заботится о себе», и все иное, но Леонову, конечно, не сообщает, как именно он его «почувствовал».
Хотя, может, это и не столь важно. Зато Горький пишет о Леонове Ромену Роллану, выражая свой восторг «Вором». Просит, чтоб «Вора» издали во Франции, наряду с Михаилом Пришвиным (которого Горький ставил выше себя как писателя).
«“Вор”, – сообщает Горький Роллану, – оригинально построенный роман, где люди даны хотя в освещении Достоевского, но поразительно живо и в отношениях крайне сложных». И справедливо добавляет: «В России книга эта не понята и недостаточно оценена».
Чуть позже Горький во всеуслышание расскажет, насколько высоко он ценит Леонова.
«Чтобы убедиться в быстроте роста языка, стоит только сравнить запасы слов – лексиконы – Гоголя и Чехова, Тургенева и, например, Бунина, Достоевского и, скажем, Леонида Леонова, – напишет Горький в 1928-м. – В романе “Вор” он совершенно неоспоримо обнаружил, что языковое богатство его удивительно; он дал уже целый ряд своих, очень метких слов, не говоря о том, что построение его романа изумляет своей трудной и затейливой конструкцией».
Еще раз уясним смысл сказанного Горьким: словарь Леонова не то что равен словарю классиков – он в чем-то даже больше. Не говоря о конструкции текста Леонова, чему Горький, писавший вещи в архитектурном смысле линейные, не мог не поражаться.
В одном из писем в начале 1929 года Горький фактически повторяет точку зрения и антисоветского Георгия Адамовича, и советского Луначарского, утверждая, что из «молодых» писателей Леонов – первый.
О Никитине Горький пишет: «заболтался, изнебрежничался». О Слонимском: «сухо и тускло». О Федине: «преждевременно солидно». Начинает разочаровываться в Каверине, которого поначалу ставил очень высоко. «Зощенко способен на многое, – утверждает Горький и тут же уточняет, – но ему следовало бы не забывать, что лучшее, сказанное им, „старушка, божий одуванчик“, а не „собачка, системы пудель“. Пильняк ему давно был неприятен и поперечен.
«Делу правильного развития языка служит, из молодых, один Леонов», – таково мнение Горького.
Не только «Вор», но и начавшийся вскоре «советский период» Леонова вызовет у Горького восторг.
Единственно, что до поры до времени Горький не замечает леоновских «закавык», смысловых его каверз. Не хочет он обращать внимания на то, что пока ему кажется в Леонове неглавным: быть может, наносным от Достоевского, быть может, просто случайным.
«Революцийка трахнула»
17 февраля 1928 года состоялась долгожданная премьера «Унтиловска» во МХАТе.
Режиссура Василия Сахновского была отменной: тем более что ему все без малого два года репетиций помогал Станиславский. Леонов, пьесы которого впоследствии ставили сотни раз на многих площадках мира, об «Унтиловске» всегда вспоминал особо.
«Отлично понял замысел Станиславского художник Крымов, – говорил Леонов, – очень умело, соблюдая границы допустимой условности, сделал павильон. Вы помните, как начинается пьеса? Черваков обыгрывает Буслова в шашки, “припирает его в уголок”. И вот в спектакле Черваков и Буслов играли, сидя в тупике, в своеобразном геометрическом углу».
Станиславский после спектакля поднимается на сцену, обнимает и целует Леонова. Зал аплодирует стоя.
Леонов переживает настоящий театральный успех.
Но на девятнадцатом спектакле постановка была закрыта. Одним звонком из Кремля, безо всяких постановлений. Ходили слухи, что к запрету был лично причастен Иосиф Сталин, но документальных подтверждений тому нет.
Это был шок для всех. Для Леонова, для Станиславского, для Сахновского – последний ведь с «Унтиловском» дебютировал во МХАТе как режиссер…
Но причины для закрытия вполне могли найтись. В самом тексте пьесы.
Унтиловск – это жуткое, застойное болото, и от случившегося в России сюда даже малые волны не доходят.
«Унтиловск проспал всё это буйное и героическое время», – говорит один из героев, «бывшая личность» Манюкин – тот самый, что сначала перекочевал из повести «Унтиловск» в роман «Вор», а оттуда снова вернулся в пьесу «Унтиловск». «Хоть и существую, но после революции напоминаю решето», – так он саморекомендуется в пьесе.
«Но и в Унтиловске выдвинулись замечательные личности, – продолжает Манюкин. – Я имею в виду жену погибшего героя, а именно вот ее, Васку».
Погибший герой – видимо, красноармеец. А «замечательная личность», «жена героя» Васка замечательна поначалу лишь тем, что варит самогон.
«Вино и елей были запрещены во всероссийском масштабе, – говорит Манюкин, – и тогда Васка пошла на помощь тоскующим единоплеменникам. Прадедовское уменье умудрилось опытом последних лет! Уж теперь никакие гобарзаки и рейнвейны не сравнятся с Васкиными изделиями. А в случае вторичного напора густая унтиловская бражка бурно, как полноводная река, выйдет из берегов, заливая города и веси обширной нашей страны».
Такая экспозиция. Есть в пьесе другие действующие лица.
Павел Черваков, одна из центральных фигур пьесы, – «злейшая эпиграмма на человека».
Аполлос, который представляет себя так: «Служил, но вышибли за несознательность».
Илья Редкозубов: «Хотел принять участие в революции, выпалил два раза на площади из ружья. <…> Но затвор замерз! Жестокий климат препятствует порывам».
О. Иона, говорящий своей дочери: «Матушка-то говорит, как венчаться будешь, не забыть церкву-то красными флагами убрать. А то, не ровен час, со службы сгонят. Доказывай потом, что в бога не веруешь».
Знаменательно, что герой по имени Александр Гугович (в обиходе – Гуга) представлен как «опальный интеллигент в очках», причем первый раз он был сослан в Унтиловск до революции, а второй раз – после.
Вот как о Гуге говорит главный герой пьесы, едва ли не единственный, кто еще не окончательно потерял в себе человека, Буслов: «Я дрова ходил колоть, пока он ей (жене Буслова. – З.П.)ходил расписывать, каким манером должен мир процвесть. Чудак, сам даже угля тлеющего не имея, пытался весь мир зажечь! Жук, ублюдок жука, такие в мебели живут, с усами!!!»
Гуга, как выясняется из контекста пьесы, по взглядам, скорее всего, левый эсер, но куда разумнее брать шире – он перманентный революционер. «Ублюдок жука…»
Сам Гуга ругается на большевиков. «Гуга-то мне всё жаловался!.. – говорит Илья Редкозубов. – Сколько, говорит, я времени потратил на тюрьмы, и опять теперь в исходное положение. Этот, говорит, народ, которого мы величали богоносцем… разрешился от бремени: большевика родил».
О большевиках же говорит и Манюкин, сетующий на то, что непомерная доверчивость всегда была напрасным украшением славян: «Сколько раз мы открывались всякому, кто только не признался нам сразу, что он прохвост».
Сами большевики не появляются – руки их не доходят до Унтиловска.
О. Иона спрашивает у служащего во храме, читавшего газету: «Какие там новости есть?»
Ответ: «Да все одно и то же. Они ровно бы против нас стараются, а мы не желаем. Они всё под корень, а мы наискосок».
Унтиловск, по мысли Леонова, способен сделать такой кульбит «наискосок», что переживет не только эту революцию, но и множество последующих.
Черваков, главный унтиловский мыслитель, говорит: «Умерщвленный до срока Унтиловск возникнет, как феникс… Мы за мир, но если воевать – у нас слюны на триста лет хватит!»
И потом рассказывает такую историю: «В тихой щели, под этим старым-престарым солнышком жил один ученый дуралей!.. И скучно стало дуралею, и взбунтовался дуралей… И смастерил себе бесконечный салон-вагон, в котором по временам ездить – как по земле. Не понравилось сегодня – можно во вчера, в завтра, в века, по ту и эту сторону, к черту на рога! Давнишняя мечта крутолобых человеков!.. А тут революцийка трахнула, большевички и всякие ныряющие фигуры с наганами… У старичка рояль отняли, сынишку расстреляли. И он задумался удрать <…> из своей великой и утруднительной эпохи. <…> Но в машинке сломался рычажок, и бесколесный вагон перемахнул на миллион лет вперед, через века, людские жизни, сотни революций, из двадцатого века в век десятитысячный. <…> И когда выглянул дуралей из окошка, то земли-то и не нашел. <…> Голый, потухший самоголейший пшик… великая дырка. <…> Один сплошной Унтиловск».
На этом безысходном фоне кажется весьма сомнительной последняя фраза пьесы. Буслов, единственный из героев, который, напомним, хоть как-то претендует на звание положительного, изгоняет из своего дома идеолога «унтиловщины» Червакова: «Вон иди, Пашка, вон!» Буслова упрекают, что он гонит человека в холод – на улице метель.
«Ничего, весна всегда с метелями», – отвечает Буслов. Всё, финал.
(Заметим, что запрещенная пьеса Леонова 1940 года как раз этим метелям 1930-х годов посвящена, да и называется она – «Метель».)
Советская критика пьесу поняла и восприняла, по сути, адекватно – никак иначе она и не могла отреагировать.
«Комсомольская правда» от 26 февраля 1928-го пишет: «Советская общественность борется со всеми отрицательными явлениями унтиловщины, которые как будто пытается осмеять и автор. Но если именно это задумал автор и хотел показать театр, то результаты получились совершенно обратные. <…> Жизнь настоящая, сегодняшняя, идет где-то за кулисами и на сцене никак не показана. <…>
…пьеса скучна, несмотря на свой прекрасный, острый язык, несмотря на отдельные превосходные характеристики типов. Она не может быть не скучна, потому что она лишена какой бы то ни было динамики, какой бы то ни было борьбы сторон.
Против “унтиловщины” автор ничего не выдвигает, кроме бледных монологов Буслова и комсомольских голосов за сценой».
Отсутствие «борьбы сторон» – тут ключевая претензия. Ее действительно нет.
Обозреватели «Нового мира» были настроены чуть более благодушно и, говоря о том же самом, что и предыдущие критики, фактические додумали за Леонова «веру в будущее»: «Создавая галерею исключительно отрицательных, уродливых или искалеченных “Унтиловском” людей, Леонов – так может показаться на первый взгляд – создал вещь, проникнутую безысходным отчаяньем и тоской. Но чем больше отходишь от первоначальных впечатлений, чем больше вдумываешься в содержание “Унтиловска”, тем яснее осознаешь, что пессимизм автора, пожалуй, мнимый…»
Пожалуй, да… Особенно «чем дальше отходишь».