Текст книги "Подельник эпохи: Леонид Леонов"
Автор книги: Захар Прилепин
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 48 страниц) [доступный отрывок для чтения: 18 страниц]
Москва постреволюционная описана Леоновым как скопище мрачных личностей: всевозможного жулья, полунищих циркачей, ночных певичек; ну и про управдома Чикилёва не забудем: он является своеобразным коммунальным олицетворением нового советского человека.
Александр Солженицын сетует в своей статье, что Леонову, по-видимому, настолько сильно досталось от критики за показанное в «Воре», что он в поздних редакциях выбросил из текста довольно-таки невинные фрагменты:
«Например:
– одно высокое лицо сказало: писать непременно полезное в общем смысле;
– жизнь приходит в стройный порядок: пропойца пьет, поп молится, нищий просит, жена дипломата чистит ногти;
– за человеком следить надо, человека нельзя без присмотра оставлять. В будущем государстве каждый может прийти ко всякому и наблюдать его жизнь. Тогда все поневоле честными будут».
Фрагменты действительно невинные, хотя справедливости ради заметим, что вторая из приведенных цитат в романе в чуть измененном виде присутствует: «Уже теперь все устанавливается по будничному ранжиру, – посбавил Фирсов голосу, глядясь в черную густоту вина. – Пошатнувшаяся было жизнь возвращается в положенный для цивилизации порядок: чиновник скребет пером, водопроводчик свинчивает и развинчивает, жена дипломата чистит ногти…»
Но главный смысл романа вовсе не в этих частностях, а в том, как последовательно и упрямо Леонов уничтожил бывшего красного комиссара Митьку Векшина.
В первой редакции романа он еще оставляет опустившемуся Митьке надежду на «переплавку» и возвращение человеческого облика. На последней странице «Вора», рассмотрев героев во всей душевной наготе, Леонов скорописью, в соответствии с духом времени, пишет: «Остальное – как Митька попал к лесорубам и был бит сперва, а потом обласкан; как работал в их артели и пьянел от еды, заработанной тяжким трудом шпалотеса; как огрубел, поступил на завод, учился (великая пора учебы наступала в стране); как приобрел свое утерянное имя – все это остается за пределами сего повествования».
Финал кажется несколько вымученным – несмотря на то, что правда жизни была и в нем, и нелепо отрицать и «великую пору учебы», и небывалые – в том числе и положительные – трансформации, что происходили с человеком в те времена.
Беда лишь в том, что подобный финал изначальной леоновской задаче никак не отвечал. В конце концов, писатель разбирался с человеком вообще, а не с советским человеком – тут разница принципиальная.
И вот в поздних редакциях то тут, то там появляются в отношении к Митьке знаковые ремарки.
Векшин все больше теряет первоначальное свое обаяние, человеческую красоту и достоинство. Леонов безжалостно подчеркивает, что родная сестра Векшина спустя многие годы видит его «суетливым, услужливым и мелким».
Знаковый пример: в обоих вариантах романа выпровоженный отцом в люди юный Митька уходит из дома. «Нательный крест, надетый матерью, он потерял три года спустя», замечает Леонов, глядя в спину уходящему герою в 1926 году.
В поздней редакции написано иначе, жестче: «Нательный крест, надетый еще покойной матерью, он самовольно снял с себя пять лет спустя».
То есть Леонов дает подростку Митьке повзрослеть, а потом делает его жест осознанным: Векшин самочинно уходит от Бога.
Соответственно и финал романа в поздней редакции становится иным: окончание романа с «перековкой» героя Леонов сваливает на своего двойника. Всю эту историю с зимним станом лесорубов, приютивших Векшина, «…следует оставить на совести всеведущего сочинителя Фирсова», пишет Леонов.
По болевым точкам второй редакции видно, что Леонов готовит Векшина к иному финалу, которого ему не избежать.
В 1990 году по приглашению президиума Российской академии наук в качестве помощника с Леоновым работал серьезный ученый, профессор Виктор Иванович Хрулёв. Ему Леонов и надиктовал новый эпилог романа, в котором, конечно же, нет и в помине никаких лесорубов – но, напротив, Векшин опускается на самое дно, в позорную хазу, где его, ничтожного старика, едва не зарезали молодые урки.
Профессор Хрулёв взбунтовался было, пытаясь убедить Леонова, что не стоит так поступать с героем, но писателя было не переубедить.
Леонов понимал, что делал: он многие годы вел Векшина к полному человеческому падению.
Они ругались с Хрулёвым, даже расходились в разные комнаты – и отсиживались там, успокаиваясь.
Потом Леонов объяснил профессору: «Вор» был задуман как постепенная расшифровка героя. Первая редакция – это начальная расшифровка. Уже во второй редакции содержалась окончательная расшифровка Векшина.
Хамское отношение с Санькой Велосипедом – своим бывшем ординарцем… с его женой, с Балуевой – он живет за ее счет и называет ее хлеб «пищей, бывшей в употреблении»…
Векшин испортил жизнь Маше Доломановой: по его вине она заболела дурной болезнью… Все это есть уже в первой редакции.
Леонов просто замкнул разомкнутый доселе круг, завершил замысел, который был ясен с самого начала.
Солженицын и Хрулёв, пожалуй, стояли на двух разных социальных позициях и именно с этих позиций оценивали «Вора».
Солженицын находил в романе уступки «советской традиции», Хрулёв – «антисоветской».
А Леонова градации «советское-антисоветское» не волновали вовсе. У него была другая забота.
И забава.
И загадка, и западня.
«К черту героев…»
Еще создавая первую редакцию, Леонов догадывался, что многие советские критики воспримут роман раздраженно. В финале «Вора» сочинитель Фирсов свою книгу о тех же событиях успевает опубликовать, и за то ему еще на страницах романа крепко попадает от литературных «плевателей».
Так и получилось в реальности: Леонова поругивали, хотя и не так остервенело, как будут ругать в 1930-е.
Доныне особенно хлестким ударом кажется статья «Советский Чуркин» близкого к Владимиру Маяковскому поэта и публициста Петра Незнамова. Незнамовский труд был опубликован в сборнике материалов работников Лефа «Литература факта».
Статья эта производит впечатление убедительной, написана она умно и оттого, видимо, особенно остро задела Леонова.
«Что, – вопрошает Незнамов, – делает Митька в романе, после того как он порубил пленного капитана и был исключен из партии? Он совершает налеты. Но получается дико и комично. Походит-походит Митька около своей возлюбленной, поболеет о судьбах революции и опять кого-нибудь обворует».
Иногда замечания критика хоть и ехидны, но отчасти верны: «В леоновском произведении нет реальных вещей, одни условности и поэтические предметы, вроде той “испепеляющей любви”, которою любят в этом романе, или вроде ресниц Маши Доломановой – “таких длинных, что мерещился Митьке слабый холодок, когда она ими взмахивала”.
“Взмахивала!” – ну разве реально такое лицо? Это “вамп”, “женщина горных вершин”. Это не роман, а “вечер старой фильмы на М.Дмитровке”».
Критик, конечно, разошелся не на шутку, но «взмахивающие ресницы» Леонов действительно убрал из романа во втором варианте.
«Роман написан в порядке паники – и уж тут было не до пригонки. В невыносимое позерство Митьки не верит, вероятно, и сам Леонов. Когда он рисует Митьку на фронте, он его дает в откровенно олеографическом, еруслано-лазаревическом облике: “Одаренный как бы десятками жизней, он водил свой полк в самые опасные места и рубился так, как будто не один, а десять Векшиных рубились. Порой окружала его гибель, но неизменно выносил его из всякого места конь”…
Чем это не разбойник Чуркин из лубочного пастуховского романа? Причем Чуркин ведь тоже был симпатичный разбойник: он не трогал бедных…»
Этот отрывок Леонов тоже немного поправит: «Санька рассказывал, что в дивизии к Векшину относились с той особой, железною любовью, какой бывают связаны бойцы за одно и то же великое и справедливое дело. Одаренный словно десятком жизней, человек этот водил полк в самые опасные переделки и рубился – будто не один, а десять Векшиных рубились. И когда наваливалась на него белая гибель, неизменно выносил комиссара из любого огня конь, широкогрудый иноходец в яблоках. Ординарец Митькин, Санька Бабкин, впоследствии по кличке Велосипед, говорил про Сулима, что тот имел человецкую душу и ходил ровно как вод а».
Однако про обидное сравнение Векшина с Чуркиным Леонов не забудет и много лет спустя. Во втором варианте романа писатель Фирсов, знакомящийся с Митькой, говорит ему:
«– Уж больно пестрая молва идет о Векшине: одни чуть ли не в былинные Кудеяры вас зачислили, с последующим переводом разбойника в монахи, другие же русским Рокамболем величают! А один намедни даже советским Чуркиным на людях вас обзывал…
– Кто таков? – угрожающе пошевелился Векшин.
– Да так один тут, при вдове живет… бог с ним! – уклонился Фирсов».
Леоновская – ответная! – ирония понятна, он имел на нее право. Разве что к 1959 году критик Незнамов уже не мог жить ни при какой вдове – он погиб в 1941-м.
Но по поводу его, на наш взгляд, ошибочного восприятия творческого метода Леонида Леонова стоит сказать отдельно.
Во многих своих текстах Леонов словно бы нарочито стремится избежать и точного бытоописательства, и наглядной прототипизации, и даже того, что именуется «правдой характеров».
Фурманов еще после «Барсуков» сетовал, что Леонов-то и не очень знает революцию – хотя кто-кто, а как раз Леонов представление о ней имел вполне наглядное, да еще и с разных сторон. Подобный опыт мало у кого имелся.
Но Леонов осмысленно выбрал свою собственную манеру письма. Его, в конечном итоге, не очень интересовал суетный людской мир со всеми его приметами. Леонова увлекал человек или, если угодно, Человек с прописной буквы, хотя в понимании писателя он звучал вовсе не гордо.
«Нет занятия горче, чем в упор разглядывать человека», – мимоходом бросит Леонов в первом варианте «Вора».
Но именно этим Леонов и занимался, осознанно создавая в известном смысле умозрительные схемы или, как сам писатель любил говорить, соотношения многих и многих координат, меж которых человек проявлялся со всею своей сутью.
«Можно предмет воссоздать через описание его физических качеств, а можно – через вычисление пространства», – вот кредо Леонова. Куда больше реальности его интересовало «логарифмирование», «обобщенная алгебраичность», «плазматическое состояние вещества» – это всё леоновские выраженьица.
В этом смысле художественные миры Леонова самоценны, потому что выстроены согласно тем законам, которые поставил пред собой сам автор, и только он.
Отвечая в 1920-е годы на вопрос очередной литературной анкеты: «Ваш любимый герой в романе?» – Леонов ожидаемо отвечает так: «К черту героев, мне автор нужен».
В этом смысле работа над «Вором» – идеальный случай демонстрации авторской воли, для которой всякий герой является лишь функцией.
В завершение темы не мешало бы понять, в какой атмосфере писался этот роман и кому отвечал Леонов в интервью.
На тот момент существовали, как минимум, две опасности для самого понятия «автор»: с одной стороны – формалистический подход, отрицавший писателя как носителя собственной культурной и тем более идеологической самоценности, с другой – теория факта низводила статус писателя до собирателя и монтажера материалов, предоставляемых самой действительностью.
Ни первый, ни второй вариант Леонова радикально не устраивал.
С небом и на земле
В 1926 году в Москву ненадолго приезжает из Архангельска Максим Леонович. Леонов сделал тогда фотографию отца: его жуткие, черные, опустошенные глаза видны на снимке. Отцу пришлось в тюрьме разгребать братские могилы с расстрелянными – и это буквально надломило его психику и здоровье.
Больше они не увидятся.
Ясно, на чем была замешана детская обида Леонова на отца: да, оставил Лёню, братьев его и сестру еще детьми. Но остается загадкой, почему Леонов так, кажется, и не простил отца даже после совместных архангельских мытарств.
Может быть, на всю жизнь оглушенный ужасом возможного ареста и развенчания, Леонов втайне решил, что отец приносит только несчастье всем своим детям, трое из которых уже умерли? Известно ведь, что единственный оставшийся в живых брат Леонова, Борис Максимович, человек светлой и доброй души, тоже никогда не ездил в Архангельск. И он не простил отцу заброшенности своей!
В том же 1926 году Леонов последний раз обращается к поэзии и создает маленькую поэму «Запись на бересте»: о трех товарищах, ушедших в леса из трудного и грешного мира и перессорившихся там из-за женщины. Поэма будет опубликована в журнале «30 дней».
Одновременно в издательстве «Никитинские субботники» выходит первая книга, посвященная Леониду Леонову. Потом их будут десятки, но началось все со сборничка со статьями А.Воронского, Г.Горбачёва, Д.Горбова, вышедшего пятитысячным тиражом.
Это было наглядным признаком успеха молодого литератора, хотя в середине двадцатых назвать Леонова писателем, лояльным власти, было почти невозможно. В текстах его «советское» надо было выискивать и просеивать самым мелким решетом.
Главный редактор «Красной нови» Александр Воронский отдавал себе в этом отчет, но был, как и многие, очарован неожиданным и молодым дарованием, мечтая, что славно было бы посеять на этом черноземе иные семена.
Воронский писал тогда: «Творчество Леонова реалистично <…> но его едва ли можно назвать попутчиком революции. Тем более он чужд коммунизму» (Воронский А.Литературные типы. Круг //Леонид Леонов. М., 1926).
При том, что самого Воронского деятели РАППа считали буржуазным перерожденцем. Так, И.Вардин говорил в те годы: «Наш главный критик, как известно, – тов. Воронский. Но заявляю категорически, что Воронский – критик не большевистский. У него нет марксистского подхода к разбираемому произведению…»
И вот для такого, самых широких взглядов критика, как Воронский, Леонов даже не попутчик.
Схожий взгляд был и у наркома просвещения Анатолия Луначарского. «Леонов, – писал он, – несмотря на свои молодые годы, конечно, крупнейший писатель современной России. За таких людей придется выдержать немалую борьбу. Две души живут в их груди».
Какие именно «две души», Луначарский не поясняет, но догадаться можно. Одна – казалось бы, способна принять революцию, вторая – явно реакционна.
Леонова еще надо учить, уверен Луначарский, потому что это молодое дарование явно не может «быть квалифицированным, как зачинатель коммунистической литературы» (Луначарский А.В.Тезисы о политике РКП в области литературы. 1925).
В эмиграции, напротив, ненавидя все большевистское, многие считают Леонова почти за «своего». К тому же само существование Леонова знак для них, что «там», за красным кордоном, еще есть литература.
Первый критик эмиграции Георгий Адамович уверенно пишет: «Конечно, ни Бабель, ни Всев. Иванов, ни Булгаков или Федин не могли бы написать “Вора” – или подняться до художественного уровня этого романа. Среди “молодых” у Леонова сейчас соперников нет».
Забавно, что в этом сходятся и Луначарский, и Адамович.
В Советском Союзе об отношении эмигрантов к Леонову знают. «Петушихинский пролом» не случайно был перепечатан в эмигрантской прессе (Воля России. 1925. № 1–2) – ставил на вид официальный критик Нусинов.
Однако очевидный талант перемалывает пока все упреки.
Даже на роман «Вор» некоторые рапповские критики отреагировали благосклонно. Заместитель ответственного редактора журнала «На литературном посту» Владимир Ермилов, высказываясь о социальном заказе и о том, что он «правильнее всего формулируется сейчас властным, раздельным требованием: че-ло-ве-ка!..», – неожиданно вспоминает о Леонове. «Молодой и едва ли не самый глубокий писатель из попутчиков – Леонид Леонов – взял на себя задачу показать человека, – утверждает Ермилов. – Если у других писателей эта задача выступала как побочная (человек – придаток мебели у Пильняка), то для Леонова именно человек и есть главное, основное, единственно ценное…»
Отзыв, как видим, и положительный, и весьма неожиданный, учитывая отношение «напостовцев» и рапповцев к «попутчикам». Далеко не все разделили мнение Ермилова, но Леонову, очевидно, везло: за такие тексты, что он создавал, иному литератору голову бы с плеч сняли, а его все еще, хоть и через раз, хвалили.
Работал тогда Леонов фанатично: «чувствовал, что разговариваю с небом», – так объяснит он свое состояние позже. Настолько велика была нагрузка и настолько сильна душевная зацепка за главную его пожизненную тему, что после завершения «Вора» у Леонова снова приключилась беда с руками. Если после «Барсуков» онемели кисти, то после «Вора» на несколько недель отнялись руки по локоть.
Пережив жуткое недомогание, Леонов снова принялся за писательство.
Но при этом догадывался, к т о ему отвечает и наказывает его за кромешное сомнение в человеческой породе.
«В средине двадцатых годов я раза четыре подряд заладил ездить по весне в Загорскую лавру, – запишет Леонов в дневнике спустя годы, – все хотелось наглядеться на рублевскую Троицу. Знаменитая святыня помещалась в маленькой, дальней, Троицкой – кажется, церкви, совсем близко от раки преп. Сергия, справа от царских дверей. В храм доступа посторонним не было, только по служебным делам. Останки Сергия, несколько темных костей, беспорядочно валялись на лиловом выцветшем атласе, под стеклом, как их оставили после просветительно-милицейского обследования, надо полагать».
Но, находясь в святых (и оскверненных!) местах, Леонов убеждался лишний раз в том, насколько слаб и никчемен человек.
Однажды он особенно долго пробыл в лавре, застоялся там, задумался.
«Когда ноги порядком подзастыли, – записывал Леонов, – мы пошли вон из каменного холодца, погреться на воздухе. Водил меня по ризницам и тайникам старик Олсуфьев, тогдашний заведующий Лаврой – из прежних, судя по глазам, – познавший юдоль жизни: не помню уж, кто познакомил меня с ним.
Там, снаружи, справа от алтаря, у южной, видимо, стороны, мы застали сценку – она запомнилась мне на всю жизнь. Острый запах подсказал заранее, что здесь мочились прохожие, – судя по верхним зеленоватым потекам, иные достигали рекордной высоты. (В Загорске живут всё больше русские.) Как раз по ту сторону запоганенной стенки находилась рака Сергия. В натекшей луже, коленями в самую талую смердь, молилась рослая, очень строгая, не иначе как мать детей, женщина из посторонних; она вовсе не заметила нас, мы тоже понеслышней скользнули мимо, не обмолвившись ни словом».
Кажется, что пафос этих горестных замет заключается не столько в ужасе от безбожных последствий социального поворота, сколько в печали об исходе русского национального характера. Ведь это русские так делают, русские!
Как же поправлять это всё?
В 1927-м Леонов только-только начал писать «Соть», еще не зная, каким будет роман. Скажем точнее: менее всего он собирался писать книгу советскую. Скорее, он намеревался вбить хоть одну скрепу в свое миропонимание, чтоб было за что удержаться. «Вор» такой скрепой, даже с первым, отчасти лубочным и поспешным, финалом, конечно, не был. Новый роман – с коллективным героем, с картинами гигантского человеческого переплава – мог убедить в первую очередь самого автора в осмысленности и человеческой истории как таковой, и русской судьбы.
Леонов обрастает новыми знакомствами, становится писателем не только обсуждаемым, но и, прямо скажем, популярным. Книги его переиздаются ежегодно и раскупаются легко. Многие коллеги на Леонова смотрят и с завистью, и с раздражением.
Двадцать первого февраля 1927 года Леонов в числе немногих гостей приглашен на юбилей «Красной нови».
Празднование пятилетия журнала было актом политическим: Воронский должен был утвердить свои позиции. Не сказать, что это у него получалось в последнее время. Фраза Иллариона Вардина, влиятельнейшего литературного политика, секретаря РАППа, соредактора журнала «На посту», вынесенная в заголовок его очередной журнальной статьи «Воронщину необходимо ликвидировать», в сущности, все объясняет.
Действие происходило вечером в Доме Герцена, из партийного руководства был Карл Радек, из числа литераторов Вересаев, Гладков, Пильняк, Бабель…
Редактор «Нового мира» Вячеслав Полонский писал в дневнике, что на банкете Леонов опьянел сразу, «бурно и размашисто».
Видимо, зная о своей пагубной привычке пьянеть глубоко и шумно, Леонов со временем вообще перестанет «злоупотреблять».
Тем более что взаимоотношения в литературном мире скоро достигнут накала необыкновенного, и Леонову придется во всем этом некоторое время участвовать.