355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юзеф Крашевский » Воспоминания о жизни и деяниях Яшки, прозванного Орфаном. Том 1 » Текст книги (страница 3)
Воспоминания о жизни и деяниях Яшки, прозванного Орфаном. Том 1
  • Текст добавлен: 13 мая 2022, 18:00

Текст книги "Воспоминания о жизни и деяниях Яшки, прозванного Орфаном. Том 1"


Автор книги: Юзеф Крашевский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 5 страниц)

Очень маленького роста, немного хромающий на одну ногу, худой, щуплый, с некрасивым лицом, но милым и окрашенным сладостью, брат Михаил не чувствовал себя достойным даже священства и не стремился к нему. Хотел и остался простым монахом.

Он прибыл в Краков с главой своего ордена, где из-за множества костёлов, реликвий, богослужений, очень его пленивших, позволили ему остаться при ризнице.

Какое-то время он ходил там в коллегиум учиться, где я видел его в сильно запущенной, убогой одежде, с большим деревянным распятием на груди, подвешенным на простой верёвке, видел, как он ютился в углу на последней лавке, избегая людских глаз.

Рассказывали о нём так же, как о Святославе, и о жизни его удивительные вещи, в их правдивости я не сомневался. Он имел маленькую келью при ризнице, в ней каминчик, при котором сам себе готовил бедную еду, наистрожайше соблюдая пост. Из ризницы же выпросил себе ключ от костёла, где проводил больше времени, чем в келье, часами лежа крестом на молитве.

Днём какое-то время он занимался ручной работой, выделывая из дерева чаши для заупокойной службы, очень искусно, а те раздавал священникам в костёлах.

От этого так же, как от Святослава, немного можно было услышать, потому что с радостью молчал или молился, а в разговоры не вдавался, время, потраченное на них, считая потерянным.

Уже в то время, когда ещё он был довольно молодым, все его считали чуть ли не святым, хотя он сам только на последнего из слуг и в монастыре, и на свете хотел походить. Поэтому и скрывал своё княжеское происхождение, и никогда, иначе как братом Михаилом или ризничим, не позволял себя называть.

Немного позже, как расскажу, к тем мужам прибыло ещё много, когда после свадьбы короля и визитах благочестивого Итальянца, о котором буду писать ниже, разгорелась набожность.

Каким образом, живя среди стольких людей, каждый день смотря на них и с ними общаясь, в возрасте, самом склонном для подражания и восприятия примеров, я в то время, хотя был набожным, склонности к духовному сану не приобрёл, объяснить не могу.

Меня тянуло именно туда, куда я не имел права идти. Когда проезжали рыцари на конях, когда устраивался в замке турнир, когда на рынке собиралась изысканно вооружённая и нарядная шляхта, мне милее всего было бежать на улицу. По ним билось моё сердце… конь и меч, только об этом я мечтал, хотя бы пришлось слугой и оруженосцем служить. Но об этом я не смел ни говорить, ни дать об этом узнать по себе.

Ксендз Ян меня расспрашивал, потому что было видно, что он хотел того, чтобы я позже надел облачение клирика, и не скрывал от меня, что это было желание тех, кто меня опекал; но я не мог ему лгать, и было невозможно.

Святой муж так читал по глазам мысли людей и имел такую силу добывать из них правды, что сказать ему ложь никто не смел. Я также молчал, а он это хорошо понял. И не склонял меня, и слишком не настаивал. Говорил спокойно:

– Разными дорогами Господь Бог ведёт к себе. Молись, дитя моё.

Я молился, природа побеждала, к духовному сану я никакого призвания не чувствовал. Мне была мила наука, я пил её жадно и легко. Она шла у меня хорошо, но с ней не приходило настроение сменить сословие. Впрочем, о будущем я особенно не заботился, всегда по-детски мечтая, что должен найти родителей, что они обо мне помнят; а что они должны были быть значительного рода и богаты, я в том не сомневался. У меня были такие мечты, от которых меня никто вылечить не мог, потому что о них не знали даже самые близкие.

Эти мои сны наяву, которыми я кормился, сделали то, что я научился замыкаться в себе и сторониться людей. Я знал, что то, что было мне дороже всего, вызвало бы смех, если бы я осмелился в этом признаться.

На второй год моего пребывания в школе и на службе у благочестивого ксендза Яна Канта то, что он предсказывал, преждевременно исполнилось. Он снова горячо хотел совершить паломничество в Рим и готовился к нему.

На самом деле он ни в каких приготовлениях не нуждался, потому что задумал его проделать пешком и с посохом, так же, как предыдущие, которых уже два ранее совершил. Таких пилигримов в те времена встречалось немало, по одному человеку и группами, которые шли к святым местам.

Принимали их везде и кормили монастыри, духовенство, а там, где отсутствовало пристанище, обходились сухим хлебом и водой, которые всегда носили с собой. Тыква у высокого посоха или бутылочка у пояса были полны, а в торбе на спине находились сухари.

Некоторые совершали паломничество, дав обет, босыми.

Когда ксендз Ян начал говорить о путешествии и, повернувшись ко мне, объявил, что уже кто-то есть, кому меня до своего возвращения хочет доверить, я, даже не подумав, бросился ему в ноги – ибо меня что-то кольнуло сопровождать его. Я начал просить его, чтобы разрешил мне идти с ним. Он немного удивился и задумался. Потом стал убеждать меня, что прерывать учёбу не должен, а неудобств и утомления долгого путешествия не вынесу.

Я, однако, не отступал, целуя его руки и ноги, пока он немного не смягчился. Не сопротивлялся мне, не обещал.

Шпионя за ним теперь, я сделал вывод, что сам он не хотел решать этого вопроса и должен был заручиться для меня чьим-то советом. Из этого я убедился, что был всё же кто-то, кто занимался моей судьбой, а это ещё мои нелепые мечты о будущем разбередили.

Вдруг однажды, когда он сам очень охотно и весело готовился к этому путешествию, с великим пылом в сердце, так и мне, поглаживая бороду, сказал:

– Готовь ноги для дороги, но помни, если где-нибудь ослабнешь, оставлю тебя в каком-нибудь монастыре.

– Пойду за тобой на край света, отец, – воскликнул я, бросаясь к его ногам.

Я думал, что с ума сойду от радости, когда мне ксендз Ян разрешил сопровождать его. Он сам, коль скоро это решил – а была ранняя весна и сама Пасха, когда это наступило, – после исповеди и принятия причастия отправился так, как я говорил. Одно платье, плащ, посох, тыква, саква и грубые тревики. Я был одет подобным образом. Обременить себя чем-то на дорогу было нельзя, а ксендз Ян взял с собой только бревиарий.

Сегодня, после стольких лет, я уже этого паломничества ни рассказать, ни описать не могу. Ежедневно столько новых видов проскальзывало перед моими глазами, что я постоянно был как в лихорадочном сне. После Вильны Краков мне показался таким городом, равного которому, пожалуй, не было, а когда мы начали проходить через немецкие города, заглядывая в гигантские костёлы, смотря на замки, дворцы и огромные крепости, каждую минуту можно было остолбенеть от восхищения.

Кроме того, сам мир, по которому мы проходили, совсем не похожий на наш, казался одновременно чудесным и страшным. В горах казалось, что свет кончается, засыпанный снегами, и только пройдя их, когда мы вошли как в зачарованный сад, милый Боже, человек сразу с ума сходил.

Я, увидевший эти чудеса впервые, шёл, очарованный ими. Ксендз Ян мало на них смотрел, молился или размышлял. Не прошли ни одной фигуры, часовни, костёла без молитвы.

От больших приключений Господь Бог нас как-то щадил, как если бы особенной заботой закрывал ксендза Яна. Не раз собиралась буря, не раз мы могли заблудиться и грабителей на дорогах было достаточно – всё нас миновало. Останавливались всегда вовремя на ночлег в монастырях, нигде нас не выпихнули.

За горами уже встречалось достаточно пилигримов, но ксендз Ян предпочитал идти в одиночестве.

Хотя из Кракова мы вышли холодной весной, там нас встретило ужасное пекло, так, что идти днём было почти невозможно. Поэтому мы шли вечером и утром. Лето было в высшей степени прекрасное, а для меня там всё было чудом, потому что почти не было травы, дерева, цветка, подобных нашим. Это казалось раем, хотя солнце палило как в аду.

В последние дни, когда мы приближались к Риму, которого совсем нигде видно не было, нас настигли сухие ветры, при свинцовом небе, с такими клубами пыли в пустыне, что меня первый раз охватил страх.

В горах меня не раз охватывала тревога, когда глядел на пропасти и вершины, покрытые снегом, на которых признаков жизни нигде видно не было, словно там протянулось государство смерти; но на том высушенном, безлюдном, пустынном пространстве, по которому безумствовал ветер, поднимая клубы пыли, страх охватывал ещё больше. А всё-таки Бог милостив, мы не заблудились, не погибли, а ксендз Ян шёл таким уверенным шагом, хотя перед нами ничего видно не было, словно ему кто пальцем указывал дорогу. Только однажды мы нашли рядом с нашим трактом каменный столбик, углублённый в землю, который, казалось, что-то означает.

Рим мы увидели только в Риме, когда, пройдя какой-то каменный мост, приблизилсь к группе стен. Там, войдя как в лабиринт, среди домов, костёлов, руин, поваленных зданий, гигантских башен трудно было ориентироваться. Но у самого входа, словно нас ждал, показался молодой клирик, который проводил в гостеприимный монастырь.

На протяжении всего путешествия я видел и чувствовал, что с нами делалось что-то необычное, как если бы какая невидимая сила бдила над нами и предотвращала опасность, потому что мы часто чудом её избегали, и люди недоумевали, видя нас целыми и здоровыми, выходящими из таких мест и опасностей, в которых можно было оставить кости. Ксендз Ян шёл всегда и вёл меня с собой, могу сказать, как если бы имел иной взгляд, достигающий дальше, и ту уверенность, что никогда не заблудится и избежит всякого зла.

По дороге он также весело молился, напевал благочестивые песни или останавливался среди роскошных и красивых видов, сам наслаждался ими и показывал мне эти чудеса Божьего закона и возносил хвалу Творцу. В Риме тоже так случилось, что там словно нас уже ждали, хотя никто на свете не мог ни знать, ни догадаться, когда мы прибудем.

Тот клирик, которого мы встретили сразу в воротах, снова чудом оказался поляком, послушником доминиканцев, из то-о монастыря, в котором некогда находились наш святой Яцек с Домиником. Этот монастырь, хотя не слишком обширный и великий, в те времена был как бы прибежищем для польских пилигримов и гостиницей. Клирик, перекинувшись с нами несколькими словами, повёл нас к нему.

Не буду пытаться описать тот Рим, на который я в ошеломлении смотрел, потому что это сверх моих сил. Руины, колонны, наполовину разрушенные гигантские здания, сооружения, раздавленные веками, склеенные заново, другие, недавно возведённые мы проходили, направляясь в монастырь, как бы целый лес, среди извилистых лабиринтов которого только человек, знакомый с этим огромным городом, мог перемещаться безопасно. Каждую минуту ведущий нас показывал нам то какой-нибудь костёл, то руину, происходящую ещё с языческих времён. Мы также от него узнали, что сейчас, как никогда, в благочестивых польских пилигримах в столице апостолов недостатка не было.

Так действительно всегда было, что не один так другой из наших духовных лиц либо один для молитвы и поклонения святым реликвиям, либо в посольстве от короля, от епископов и капитула совершал паломничество в Рим. Редко этот доминиканский монастырь и иные стояли без польских гостей. Кроме этого, молодёжь, которая ездила на учёбу в Болонью и Падую, а такой всегда было достаточно, в конце концов отправлялась в Рим, чтобы хоть увидеть Вечный город и на всю жизнь сохранить о нём воспоминания.

Правда, было бы интересно описать, как выглядел тогдашний Рим, но я браться за это не могу, ибо в нём видел только маленькую частичку того, что можно было посмотреть, а сегодня и памяти не хватает, чтобы рассказать о Вечном городе. Знаю и помню только то, что каждую минуту мне приходилось восхищаться и удивляться поверженному на землю одному миру и тому, который вырастал на его руинах.

Так же как поляков, там можно было увидеть и встретить пилигримов со всех частей света, говорящих и прославляющих Бога на разных непонятных языках, а в этом Риме каждый из них нашёл переводчика и гостиницу, потому что то была и есть столица мира.

В монастыре святого Доминика, который ни величиной, ни великолепием не отличался, приор принял ксендза Яна очень любезно и назначил ему келью, рядом с которой мне на ночь постелили в коридоре у двери, потому что я не хотел мешать моему благодетелю в его молитвах и разговорах с Богом.

Как уже говорилось, мы нашли там поляков: был один ксендз из Гнезна, посланный архиепископом, а кроме того, кучка рыцарей, как я узнал, пана Ендриха из Тенчина, который из набожности путешествовал в Лорет, Рим и к святым местам.

Сразу первого дня за гостеприимным столом (разумеется, я был только с челядью, потому что к панам доступа не имел), с этими я завёл знакомства. Было несколько человек молодёжи, жителей Кракова и Сандомира.

Широко расписывать не буду то, как мы с ксендзем Яном, потому что тот меня везде вёл за собой, обходили города, в которых были сложены реликвии, молились и осматривали. И не только могилы и кости мучеников, в каждом костёле и алтаре бывшие в изобилии, но там находились гораздо более дорогие памятники: целые куски святого деревянного креста, столб, у которого бичевали Христа, гвозди, какими его на кресте прибили, одежда, которую Он и Богородица носили. Я не мог бы сосчитать этих сокровищ и святынь.

Нам также показывали те места, в которых лилась мученическая кровь, как это написано в «Золотой легенде» и Житиях, камеру святого Петра глубоко в земле, сделанную как колодец, где с тех времён сочится источник, места, где Петра, уходящего из Рима, встретил Христос, и т. п.

Но превыше всего, что я когда-либо видел в жизни, восхищением и ужасом меня объяло то неслыханной величины здание, в котором могли поместиться десятки тысяч людей, некогда служившее для борьбы с дикими зверями, которым давали в добычу христиан. Эти стены, словно воздвигнутые нечеловеческой рукой, возвышающиеся, словно выкованные из скалы, спаянные из огромных каменных глыб, уже в те времена начинали разрушаться и, так же как из других, камни из них вывозили на новые костёлы и дома.

На улицах и пустых рынках, заросших травой, лежало столько разрушенных и целых мраморных колонн, которых у нас маленькие кусочки продаются втридорога, посчитать было трудно.

Можно сказать, что там нога не дотрагивалась до земли, не задевая что-нибудь, свидетельствующее о том, какая это мощь легла в развалинах, чтобы очистить поле христианству.

В Кракове, когда я первый раз туда прибыл, меня удивляли многочисленные монастыри, братства и множество монахов, но это не могло идти в сравнение с Римом, где можно было встретить тысячи монахов, покрытых капюшоном, которые длинными рядами шли по улице. А кто молиться хотел и побыть на молитве какое-то время, хотя бы и ночь была, всегда находил костёл или открытую часовню, горящую лампу, перед самым святым таинством бдящих ксендзов и пилигримов. Некоторые из них, видимо, великие грешники или люди великого благочестия, ползая на коленях, странствовали от костёла к костёлу, можно было встретить иных, лежащих по целым дням крестом на холодном полу.

В последующие дни сразу шляхетская челядь Ендриха из Тенчина со мной побраталась и познакомилась. Старшие, не смея расспрашивать ксендза Яна, потому что он избегал праздных разговоров, у меня узнавали о нём и о Кракове. Но я, слушая их разговоры, больше узнал от них, чем они от меня, так как, сидя у ксендза Яна в келье и ходя в школу, за пределами улицы Св. Анны, я мало что видел, и то, что делалось на свете, меня не слишком заботило.

Не сторонились меня в трапезной, где все собирались на еду: паны у переднего стола, мы в углу. Таким образом, я имел возможность наслушаться там вещей о Польше, о каких раньше вовсе представления не имел, о чём рассказываю сразу, ибо для меня это звучало сверх меры дивным и неожиданным.

Я был воспитан в Вильне и привык жить среди людей, которые любили и почитали короля и великого князя Литовского, и никогда я не слышал в его адрес слова пренебрежения. Я тоже, хотя мало видел Казимира, почитал его и, словно какое-нибудь высшее существо, признавал над всеми.

Каково же было моё удивление, когда среди поляков, которые тут собрались возле пана Ендриха, я первый раз услышал жалобы против короля, угрозы, обвинения и такие слова, из которых струился гнев. Поначалу мне это было совсем непонятным и страшным, как святотатство, а из чего это текло и к чему стремилось, думаю, что только позже понял лучше.

Не скрывали это те, кто обращался около пана из Тенчина, а среди них было много духовных лиц, которые боялись короля Казимира и чувствовали к нему сильную неприязнь. Что больше, я, который воспитывался в Литве, свой княжеский род верно уважал и окружал великой любовью, только там узнал, что значительная часть поляков грустила по своим Пястам, рода Ягайллы не терпела и даже намеревалась от него избавиться. Польские духовные лица также почти все вторили этому, опираясь на то, что Збигнев, епископ Краковский, предсказывал о Казимире худшее, провозглашая его врагом костёла и духовной власти.

В Кракове я часто имел возможность встречать епископа Збышка, который, как верховный опекун Академии, принимал в ней активное участие и часто в ней показывался. Позже в краковской столице я видел его преемников, но не один такою серьёзностью и величием не был покрыт, как он. Со своим двором, с большим числом родственников и клиентов он мог стоять рядом с королём, а иногда помпой и торжественностью своих выступлений затмевал короля. Все Тенчинские, Олесницкие из Сиенна и из Дубна, Мелштинский и иные краковские паны шли за ним, как за вождём.

Как я позже убедился, на сеймах и съездах он приказывал, первенствовал, давал знаки, что говорить и как должны поступать, панам и шляхте не только краковским, но и иных земель. Не имел я, однако, будучи там, понятия о том, что епископ что-то замышлял против короля и был его противником. Там это не скрывали и говорили открыто.

Мой ксендз Ян, который, как я думал, встанет на защиту короля, на самом деле не осуждал его, как другие, но также не очень защищал. Всех возмущало то, что Казимир очень тянул с подтверждением польских привилегий и явно был больше на стороне своей Литвы. Его подозревали, что такую Витовтову власть, какую имел в Вильне, хотел и в Польше ввести. Больше всего же возмущались тем, что уже в начале царствования, когда епископские столицы были без епископов, он не позволял капитулам выбрать пастырей, но посылал к ним и навязывал своих людей, настаивая, чтобы назначили тех, а не иных.

Пан Ендрих из Тенчина, овдовевший, бездетный, могущественный пан, человек уже немолодой, очень набожный, хотя совершал путешествие главным образом для поклонения свястым местам, не утаивал того, что имел поручение от епископа Збышка жаловаться в Риме на короля.

Там его, как кажется, выслушали, потому что папа или за капитулами хотел сохранить право выбора епископов, или себе оставить назначение пастырей непосредственно от Рима. В этом хоть, может, разнились мнения в Кракове и Риме, на данный момент все были согласны, лишь бы короля не допустить. Слушая все эти разговоры о делах Польши, я сначала немного понимал, не скоро мои глаза начали расскрываться.

К этому приложилось, что в кортеже пана Ендриха мне попался литвин, некий Слизиак, человек уже немолодой, который присоединился к нему из набожности, хотя слугой был другого Тенчинского. Тот сразу по моему протяжному певучему говору понял, что я также должен был вырасти в Литве. Этот Слизиак выглядел совсем особенно, и когда показывался на улице или в костёле, обращал на себя глаза всех. Старик был костистый, сильный, огромный и так весь обросший волосами, что на лице щёки, нос и лоб едва выступали посередине. Даже на ушах и на носу, хоть редкие, произрастали волосы. Из рук только ладони были нагие. Над глазами так свисали кустистые брови, что глаза под ними едва светились. Голос имел грубый и охрипший. И хотя так дико и страшно выглядел, злым не был, а чрезвычайно набожным; но когда разглагольствовал, разогревался, чувствовалось, что в нём внутри должен был гореть великий огонь. Когда молчал, то как пень, уставив в землю глаза, а когда начинал говорить и жестикулировать, то весь воспламенялся.

Этот Слизиак, едва услышав слово из моих уст, когда почувствовал во мне литвина, не имел покоя, пока, расспросив меня, не добыл из меня и то, что я хотел, и то, чего не хотел ему доверить. Это получилось не сразу, но, не спеша так ко мне подбираясь, он вытягивал понемногу, а сердце тронул тем, что мой Вильно, который я всегда вспоминал с великой любовью, любил так же, как я, и знал лучше меня.

Также оказалось, что он видел и обоих Гайдисов, знал о них, а что более странно, слышал даже что-то обо мне. Когда проведал, кто я такой, что воспитывался в посаде, не знаю почему, но его это так разволновало, а меня привязало к нему, что я разговаривал с ним по целым дням и рассказывал о себе. Он уже не оставлял меня, чему, впрочем, я был рад.

Вся это неожиданная для меня, сироты, встреча была ещё более странной от того, что он принимал во мне такое горячее участие. Впрочем, Слизиак, хотя и литвин, чему я удивлялся, так же не любил короля, как поляки, и держался с теми, которые выдумывали про него небывалые и страшные вещи.

Я молчал либо старался защищать. Слизиак затыкал мне на это рот тем, что я головастик и этих вещей и дел совсем не понимаю.

Меня сильно удивляло то, что старик так привязался ко мне, незнакомому мальчику; а ещё больше я удивлялся, когда после некоторого времени он стал настойчиво меня уговаривать принять духовный сан, доказывая, что сирота лучше всего бы сделал, если, попав в Рим, поступил бы там в послушники и никогда на родину не возвращался.

Почему он так хотел заботиться обо мне, оторвать от ксендза Яна, я не мог тогда себе объяснить; и он обещал даже, что пан Ендрих своим авторитетом добьётся у доминиканцев, чтобы приняли меня в послушники.

Хотя и набожный, я никогда не имел особого призвания вступить в монастырь, и даже к духовному сословию, а мой возраст также был слишком юным, чтобы о всей жизни решать. Я сопротивлялся старику, что не мешало ему постоянно меня этим докучать. Тогда я признался ему в том, что носил на сердце: что во что бы то не стало решил искать и найти неизвестных мне родителей.

Тут я должен сказать, как он принял это моё признание. Вскочил от него, словно испуганный и возмущённый, хотя я не понимал, чем его моя судьба так интересует, и начал меня гневно, остро упрашивать, упрекая в сопротивлении Божьей воле, подводя к тому, чтобы я отбросил эту глупую мысль. Он был так взволнован, словно это его особенно мучило и косалось, чем меня очень удивил и почти испугал. Ибо я не понимал, какое было с моей стороны преступление в том, что хотел искать родителей.

– Всё-таки у тебя должно быть столько здравого смысла, хотя юнец, – сказал он, – чтобы понимать то, что когда родители тебя не ищут, видимо, знать тебя не хотят, либо не могут. И о том ты должен знать, что искушаешь себя тем, чего никогда достичь не сможешь, потому что они, наверное, разума и силы имеют больше, чем ты. Следовательно, тебе нужно покориться Божьей воле и, не имея семьи на свете, искать её в семье святых Доминика и Франциска, которые с радостью приласкают сироту. Матерью тебе будет Церковь, отцом – патрон, братьями – монахи, а более счастливой жизни, чем в ордене, не найдёшь.

Но не только меня так старался обратить Слизиак. Я заметил, что специально он подошёл с этим к ксендзу Яну он и имел с ним долгий разговор обо мне, пытаясь его уговорить, чтобы я был помещён сюда в послушники. Кто-нибудь другой, не мой ксендз Ян, из этого посредничества мог бы заключить, что я сам, не смея о том просить, послал к нему Слизиака, чтобы он выхлопотал мне то, что я желал. Но тот имел особенный дар читать в людских мыслях, и что другого ввело бы в заблуждение, святого человека обмануть не могло.

В тот же вечер, когда я пришёл за благословением и приказом, и поцеловал его руку, он сказал мне, улыбаясь:

– Что же это тот старый литвин так заботится о тебе и хочет непременно отдать в доминиканцы? Если бы вы в действительности имели призвание, в чём я очень сомневаюсь, уж лучше пристало бы у нас, у Св. Троицы, среди своих искать себе братства и приёма.

Тогда я очень горячо запротестовал, что отродясь ни в какие послушники не напрашивался, как можно дольше желая оставаться на его службе и возвратиться с ним в родной край, а там ждать, на что меня Бог вдохновит.

И ксендз Ян молча только дал знак головой, что был не против этого.

Не ограничившись на этом, Слизиак пытался ещё использовать иные средства, чтобы меня отдать к доминиканцам. Поэтому с помощью пана Ендриха он снискал расположение самих тамошних священников, чтобы приняли меня к себе.

Всё это пробуждало во мне какие-то странные подозрения, хотя истолковать их себе совсем не мог, по поводу того, какие мотивы делали Слизиака таким ревностным обо мне и моём будущем.

Когда, наконец, он убедился, что всевозможные старания, должно быть, окончились ничем, потому что ксендз Ян, которому я был сдан, не согласился с ними, Слизиак одно старался мне вдолбить в голову: чтобы от этого неразумного поиска родителей я во что бы то ни стало отказался.

В итоге дошло до того, что он начал мне угрожать.

– Ясная вещь, что родители твои, если живы, знать тебя не хотят, навязываться им опасно, потому что легко могут избавиться.

Этого я совсем не понимал, потому что в голове не могло поместиться, чтобы родители добровольно отказывались от ребёнка и любви его. Своё сиротство я приписывал какому-то случаю или вмешательству неприятелей.

Слизиак, ежели хотел меня успокоить и разоружить, взялся за это неловко, потому что, напротив, раздражил меня и не дал забыть, что я себе обещал.

Среди этих с ним разговоров, поскольку он умел добывать из меня всё, речь также была о крестике, который я носил на груди; Слизиак мне за него предлагал другой, будто бы золотой и больше, желая получить его от меня, но я не дал к нему прикоснуться.

Я напомнил ему и о том, как, следуя по дороге из Вильна в Краков, я встретил мать и узнал; он это очень сильно отрицал, высмеивал меня и долго не давал мне покоя, пытаясь внушить, что мне это привиделось, что особ, похожих друг на друга, не мало бывало на свете, а моей матери, наверное, давно нет в живых.

В итоге этими настояниями старый Слизиак стал мне так противен, что я избегал его, уходил, увидев его, и отделывался молчанием. Это ничуть не помогло – он преследовал меня, ловил и не давал мне покоя.

Из моей речи он мог догадаться, что из Вильна я привёз великую любовь и почтение к королю Казимиру. С небывалой также настойчивостью он пытался меня от этого отговорить, выдумывая про него всё самое чёрное. Я не знаю, как это не подействовало на мой юношеский и впечатлительный ум, но я часто в моей жизни испробовал это на себе и других, что когда слишком налегали на одну сторону, сердце и голова в противоположную поворачивались.

Таким было это моё пребывание с ксендзем Яном в Риме, которое, хотя не долго продолжалось, очень повлияло на юношу, раскрыло мне голову и прояснило свет. Я должен был вернуться совсем иным, о самой родине привозя из-за границы новые впечатления и ведомости, которых не имел раньше.

Привыкший уважать духовенство, но вместе и почитавший короля, которого в Литве почти все беззаветно любили, я оказался в странном противоречии с самим собой, не мог согласиться с тем, чего требовали духовные лица, а король сопротивлялся и отпирался.

Во мне зародилось сомнение, действительно ли Казимир, наш пан, был прав, когда против него были Рим, святой отец, епископы и почти всё духовенство. С другой стороны оказывалось и то, что часть духовных лиц была на стороне короля, поддерживала его, и что в церкви также было раздвоение.

Для моей маленькой головы подростка всего этого было слишком много и произошла в ней великая неразбериха.

Эти дела были мне чужды, не интересовали меня, но преждевременно я уже имел такой ум, любопытный и беспокойный, который счастья не приносит. Таким меня создал Господь Бог.

Ксендз Ян всё время нашего пребывания в Риме проводил на богослужениях и на поиске книг, которые были ему нужны. Их и тут, в Италии, хоть клириков-переписчиков было достаточно, за мелкие деньги достать было трудно. Продавали рукописи, переписывали быстро, украдкой, для прибыли; когда ксендз Ян в них всматривался, они оказывались такими бледными и небрежно скопированными, что пользы от них нельзя было ожидать.

Тогда ксендз Ян, вздыхая и показывая мне их, первый раз подал ту идею, чтобы я учился каллиграфии; но у меня не было к этому особого желания, меня всегда тянули скорее рыцарские и придворные дела, конь и доспехи, чем стол, перо и пергамент.

Ксендз Ян также попал в Рим в пору для богослужений, потому что их было достаточно каждый день, а также там находилось много новых реликвий, которым поклонялись; но для покупок рукописей время было плохим.

Правда, что греки, убегая от турок, привозили их в Рим с востока очень много, но святой отец Николай V, который сидел тогда в апостольской столице, всё, что где попадалось, забирал для новой Ватиканской Библиотеки; был ревнивым и никому подкупить себя не давал.

Также сносили отовсюду у кто что было, и складывали святому отцу, который по целым дням, как говорили, эти рукописи рассматривал и радовался им. Не запрещали с них списывать копии и другим, но с каллиграфами даже в монастырях было трудно.

Греки, прибывшие в Рим, как Георгий из Трапезунда, Теодор из Газы, Деметриус и другие, имена которых могу забыть, по-видимому, привезли с собой больше греческих манускриптов, чем латинских; мало кто тогда был сведущ в греческом языке, и чтобы ими воспользоваться, сперва их следовало перевести, что также папа наказывал учёным, которые его окружали.

Поэтому большой урожай мой опекун вывести из Рима не смог, но и тому был рад, что Бог дал. Снова заказал другие для себя и для краковских коллег, которым они были нужны.

Так мы, пробыв самое жаркое время в Риме, поглотив множество богослужений, много наслушавшись – особенно я, который первый раз был на таких торжественных событиях – начали собираться к отъезду.

О себе я могу поведать только то, что у меня там на множество вещей первый раз открылись глаза. Я был бы очень рад этому путешествию, несмотря на неудобства и невзгоды, какие мы испытали, если бы не Слизиак и его избыточная забота. Давала она пищу для размышления и позволяла о многом догадываться, и убеждала меня в том, что, должно быть, к этому привязана какая-то тайна моего рождения и моей судьбы.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю