355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юзеф Крашевский » Кунигас » Текст книги (страница 6)
Кунигас
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 05:26

Текст книги "Кунигас"


Автор книги: Юзеф Крашевский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 14 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]

Женщину он представлял себе существом лукавым, извращенным, помощницею и пособницею сатаны, подстерегающею мужчин, чтобы лишить их вечного блаженства; воображал, что все они одарены волшебной и дьявольскою властью и очарованием змеи, усыпляющей взором свою жертву. Воочию он видел очень мало женщин, потому что его с детства воспитывали среди стен, вход в которые был закрыт для другого пола. Святые мученицы, изображенные на иконах – св. Варвара, св. Катерина и родственница магистра Людера св. Елизавета, которых в те времена чтили преимущественно перед прочими, – были довольно привлекательны, хотя и нарисованы не особенно искусными художниками. Что касается Богородицы, то ее изображали строгой и страдающей. Из всей этой путаницы мимолетных впечатлений и внушений в воображении юноши сложилось странное представление о прекрасном поле: весь он подразделялся на две категории – священномучениц и приспешниц дьявола. Потому Юрий одновременно боялся женщин и сгорал от любопытства узнать их ближе.

Но совершенно иначе стала рисоваться ему женщина на фоне рассказов язычника Рымоса, образовав наслоение позднейшей формации. Рымос говорил о женщине, как о верной спутнице мужчины, о его помощнице, на плечах которой лежала вся тягота домашнего хозяйства. Смолоду веселая шалунья, у колодца и в работе с песнью на устах… позже неутомимая хозяйка и мать семейства, после того, как ей пропели свадебные песни. Литовские жены Рымоса были окружены для Юрия чарующею прелестью и заставляли забывать о приукрашенных страшилищах монастырских проповедников разных Далилах и Иезавелях.

И разговоры с Рымосом не только пошатнули установившиеся у Юрия понятия о женщине, но затемнили ясные когда-то религиозные представления и усвоенные истины христианской веры.

Подобно тому как облик литовской женщины вытеснял в сердце Юрия монастырские о ней представления, так и религиозная жизнь Литвы поборола в нем те понятия о божестве, с которыми он свыкся в замке крыжаков. Кровь и полузабытые впечатления детства влекли его в лоно язычества; но великие и чистые евангельские истины, к которым он привязался душой, не казались ему менее ясными. Оба мира, по-видимому, враждебные и побеждающие друг друга, старались объединиться в нем и примириться.

Вездесущие боги Литвы, с которыми люди жили за панибрата, являвшиеся верным в тысяче образов, восхищали его. Но и тот Единый Бог, пострадавший за мир, проливший свою кровь за людей, давший завет всепрощения, повелевший любить врагов, как братьев, не перестал быть Богом Юрия. Он не хотел отречься ни от богов своей родины, ни от того Христианского Бога, Который к тому же одолевал остальных богов и распространил свое владычество над всем миром.

В мыслях Юрия только тогда возникали сомнения, когда он начинал сопоставлять недвусмысленные евангельские истины, не допускающие кривотолков, с поступками слуг Распятого, носившими на груди Его знак. Кому и когда прощали что-либо крестоносцы? Кого они любили по-братски?

Дикие нравы слуг были непонятны Юрию перед лицом их Господа. Он невольно вдавался в странные допущения и толкования. Итак, закон был одно, а жизнь другое? На почве ребяческих умствований разрастались сомнение и равнодушие; ему не хотелось думать о том, что казалось малопонятным.

Когда-то усердный к молитве, Юрий стал относиться к ней очень небрежно.

По мере знакомства с языком, песнями, бытовыми преданиями, казавшимися ему чем-то давно известным, знакомым, но позабытым, Юрием все более и более овладевала любовь к Литве, стремление повидать ее ближе, вернуться к своим.

Но помыслы его казались несбыточными. Ни Рымос, ни Юрий не знали ни страны, ни дорог, ни средств, с помощью которых можно было бы освободиться из плена. Швентас, частенько навещавший теперь обоих и не чаявший души в своем кунигасе, очень бы хотел помочь ему, хотя бы ценою собственной жизни. Но и тот только вздыхал, повторяя одно, что нет возможности вырваться из рук крестоносцев.

Они предавались безумным, несбыточным мечтам; строили удивительные, точно вычитанные в сказках, планы бегства. Но Швентас только качал головой и презрительно отплевывался.

Рымос, когда они оставались вдвоем, развлекал Юрия и учил его всему, что рассказывала Банюта, у которой и память была лучше, и сведений было больше. Постоянно говоря о Банюте и расписывая ее на все лады, Рымос так распалил воображение кунигаса, что уже не было возможности его успокоить.

Госпиталит, постоянно внимательно следивший за болезнью юноши, легко заметил явные признаки улучшения. Правда, Юрий проявлял некоторое беспокойство и лихорадочное возбуждение, бывал сам не свой. Но силы прибывали, и возвращался вкус к жизни, хотя и ненормальный. По мнению Сильвестра, лихорадочное возбуждение было все же лучше, чем продолжительная апатия, которой он опасался более всего. Первый же раз, когда Бернард спросил о здоровье Юрия, Сильвестр ответил вполне определенно:

– Болезнь, по-видимому, идет на убыль; есть некоторая перемена, а это много значит. Теперь необходимо постараться, чтобы хворь не вернулась. Предшествующий образ жизни, слишком строгий в таком нежном возрасте, был причиною болезни: в этом нет ни малейшего сомнения; потому подумайте, как быть. Старикам доживать век на Вышгороде, в четырех стенах – прекрасно; молодым расти среди них – тесновато.

Бернард не ответил, потому что никогда ничего не делал не подумав; однако ясно было, что не пренебрег советом.

Он пользовался вполне достаточным влиянием, чтобы располагать судьбою Юрия. Выговор, сделанный Бернарду великим магистром ордена при стольких свидетелях, уже на следующий день оказался только дипломатическим шагом нового орденского главы. Наутро он послал за Бернардом своего компана.

Бернард, верный закону послушания, немедленно отправился к магистру, так как выше всего ставил обет монашеского повиновения и никоим образом не хотел от него уклоняться.

Он полагал, что с глазу на глаз магистр сделает ему еще более строгое внушение, однако застал его в очень мягком настроении.

Людер, накануне еще такой неприступный, ласково поздоровался с Бернардом и сам замкнул на ключ двери кельи, чтобы не могли подслушать.

– Брат Бернард, – сказал он, – вы один из столпов ордена. Вам знакомы его нужды, и вы лучше знаете, нежели кто-либо иной, как все у нас разваливается. Вы были козлом отпущения за вину других. Вас, человека заслуженного и пользующегося уважением, мне пришлось призвать к порядку за мнимое самоуправство, чтобы заставить остальных повиноваться. Объясняю вам все это, чтобы вы не сочли меня несправедливым. Вы поймете, что я сделал и с какою целью. Вся надежда моя на вас, и я рассчитываю, что и под моим началом вы так же горячо будете служить ордену, как при моих предместниках.

Много отступлений от строгостей устава придется устранить. Меня не страшит судьба Орселена; я не боюсь ножа убийцы, ибо жизнь моя в руке Божией. А если для чего-либо нужна моя кровь, то почему бы ей и не пролиться? Я боюсь совсем другого: удаления и пренебрежения со стороны тех самых главарей ордена, которые выбрали меня магистром не ради моих заслуг, а имени… а теперь надеются, что за избрание я отплачу потачками. Вы же, скромный труженик, – прибавил он, протягивая Бернарду руку, – помогайте мне, но не дайте никому заметить, что мы с вами союзники и единомышленники.

Пока магистр Людер говорил, черты его лица, бывшие вчера такими будничными и ничем не выдающимися, осветились вдохновением и рассудительностью, которые он, видимо, скрывал от большинства.

– Нам предстоит много работы, брат Бернард, – прибавил он, вздыхая. – Подобно тому, как у рыцарей-храмовников, которых покарал перст Божий, так и у нас орденский устав забыт, а место его заняли своеволие и вольнодумство. Во-первых, мы не ходим в Боге, не имеем Его всегда перед глазами, а отсюда пошло все прочее. Мы слишком рыцарствуем и недостаточно монашествуем. То, что представлялось нам спасением, – наплыв чужеземцев, та особая любовь, с которой льнул и льнет к нам мир, – они-то нас и губят. На десяток храбрых и боголюбивых рыцарей приходится сотня развратных пришлецов-разбойников, которые попросту участвуют в войне с язычниками, потому что она не налагает никаких пут. Нам приходится с почетом принимать этих забияк, поить их, угощать, а они вносят к нам заразу. Поэтому, брат Бернард, трудитесь по-прежнему: приглядывайтесь, прислушивайтесь, действуйте так, чтобы оградить орден от упадка. А если вам нужна будет поддержка, придите ко мне негласным образом.

Бернард, обрадованный, поблагодарил за доверие и за разъяснение. Людер же, услышав шаги компана, сразу переменил тон и проводил Бернарда грозным ворчанием.

Итак, Бернард, поддержанный начальством, снова приступил к своей малоприметной деятельности.

Однако усилия обоих, и Бернарда, и великого магистра, были совершенно бесплодны: задержать разруху было невозможно. Таких, как они, идеалистов было несколько против всей массы крестоносцев, которых жизнь и военное ремесло и необходимость новых и новых завоеваний для обеспечения и упрочения границ, научили вероломству, двуличию и политическим жестокостям. А политиканство, как всегда, отразилось и на нравах. Насилие над нравственным законом в одной сфере влечет пренебрежение к нему во всех остальных. Столько было нарушено договоров, разорвано трактатов, поднято на смех обещаний и честных слов, данных Польше, Литве, поморским панам… чего же было стесняться с орденским уставом и другими второстепенными условностями?

Орден, бывший в своей основе орденом лазаритов или госпиталитов, то есть имевший целью проводить в жизнь основы христианского милосердия, мог бы удержаться. Но в качестве завоевательного братства Христовым именем он отрицал учение Того, имя Которого носил.

Итак, залог распада таился уже в самой природе его чудовищных задач.

Брат Бернард после первого бестолкового доклада Швентаса еще несколько раз пытался добиться от него сведений. Но, в конце концов, счел его глупым и неспособным и больше о нем не вспоминал. Юрий же по-прежнему представлялся ему орудием, которое можно использовать во славу ордена. Но как? Он еще сам не знал.

Как христианин, воспитанный в строгих правилах веры и, по-видимому, к ней усердный, Юрий, по соображениям Бернарда, мог бы даже, выпущгнный на свободу, быть апостолом христианства на Литве. Вместо кровавых жертв орден мог бы с его помощью заручиться сторонниками и союзниками. Бернард думал, что апостольство было бы лучшей и наиболее здоровою политикой; но, к сожалению, она совсем не соответствовала общераспространенным среди крестоносцев взглядам и понятиям.

Чем он рисковал, если бы попытался? Однако, пораздумав, Бернард, в конце концов, сам усомнился; а что если Юрий, выпущенный на свободу, попадет под влияние семейной обстановки и изменит ордену? Воспитанный в недрах ордена, посвященный во многие дела, просто как зритель и свидетель, он мог быть и вредным, и опасным… Потому крестоносец колебался и решил подвергнуть Юрия дальнейшему искусу, а главное, соответствующим образом привить ему любовь к ордену.

Но со всем этим он запоздал.

Узнав от лазарита Сильвестра, что юноша, по-видимому, поправляется, Бернард в тот же день пошел навестить его.

И действительно, он нашел в нем перемену: на лице играл слабый румянец; Юрий был оживленнее, не так упрямо молчалив.

Обычно слишком строгий, Бернард ради своего многообещавшего воспитанника постарался придать лицу возможно больше мягкости, даже нежности… Фамильярно уселся на лавке под окном лицом к юноше, там, где по вечерам обыкновенно усаживался Ры-мос, и начал говорить с отеческою добротой, тщательно обдумывая каждое слово.

– Вижу, что ты на самом деле поправляешься, – сказал он, – возблагодарим же Господа! Верь, что я желаю тебе только добра и многого жду от тебя ордена ради: хотелось бы, чтобы ты был ему со временем опорою. Приходящие к нам из мира всегда вносят с собой мирские помыслы, от которых им не очиститься и не омыться. Тебя же Бог сподобил возрасти здесь от малых лет вдали от погибельных влияний.

Юрий слушал, опустив глаза. Бернард смекнул тогда, что взял слишком напыщенный для подростка тон и переменил тему разговора.

– Да тебе, быть может, душно и тоскливо в этих четырех стенах, к которым мы, старики, привыкли? Говори же! Больным многое прощается!

Юрий поднял глаза. Действительно, малость малая свободы казалась ему очень соблазнительной, но он не решился высказаться. Однако Бернард мог заметить, что коснулся больного места.

В те времена сверх орденских рыцарей, горожан и переселенцев-землеробов, привлеченных для заселения завоеванных земель, владельцы которых либо пали жертвами войны, либо разбрелись по свету, понаехало из разных концов Неметчины немало обедневшего дворянства, становившегося ленниками ордена. За последние годы осело, таким образом, около Мариенбурга, Кролевца (Кенигсберга) и в их округах много десятков помещичьих семей. Первыми переселенцами были дворянские роды Пинау, Муль, Штубех, Брендис, Мюккенберг, Эвер и другие. Все они теснились в соседстве городов, служивших им убежищем в напасти.

Между Мальборгом и Жулавами, неподалеку осел в своей усадьбе, названной Пинауфельдом, один из лучших колонистов, Дитрих фон Пинау. О нем о первом вспомнил Бернард. Ему казалось, что если отдать юношу на поруки старому Пинау, то он будет и на глазах, и вздохнет свободней, и здоровье свое поправит, и избегнет опасности подпасть вредному влиянию.

Дитрих фон Пинау с пожилой супругой и двумя сыновьями – помощниками по хозяйству – жил на расстоянии часа, без малого, ходьбы от замка. Будучи всем обязан ордену, так как приехал сюда чуть ли не голым, на одном возу при нескольких вьючных лошадях, старый Дитрих имел теперь богатое хозяйство, а потому был рад услужить чем-либо своим благодетелям. Юрий мог бы набраться у него сил, пожить всласть вдали от угрожающих соблазнов.

Самое семейство Пинау не понимало иной цели жизни, кроме накопления богатства. Люди работающие, скупые, они вели трудовую, полную лишений жизнь, и не могли испортить мальца.

– Знаешь что? – сказал наконец Бернард. – Мне кажется, что не вредно было бы отпустить тебя на время полечиться деревенским воздухом. Если хочешь, я поговорю с Пинау, у которого под самым городом есть жалованное поместье, чтобы он взял тебя нахлебником. Его молодежь любит охоту, можешь и ты с ними поохотиться. А старик, хоть и неграмотный, видел свет…

Говоря, крыжак пристально смотрел Юрию в глаза и, уловив робкий благодарный взгляд, добавил торопливо:

– Так, значит? Я испрошу разрешение магистра и замолвлю за тебя словечко у старика Дитриха: он будет носиться с тобой как с собственным сыном.

Юрий вспыхнул, привстал и поблагодарил. А Бернард, обрадованный, сейчас же вышел…

И действительно, малость обещанной свободы сильно взволновала в первую минуту юношу. Ему казалось, что он сумеет воспользоваться случаем… Но как?.. Этого он еще не знал. Возможно, что вдали ему рисовалось бегство, о котором они мечтали днем и ночью.

Только поразмыслив, Юрий сообразил, что придется расстаться с Рымосом и Швентасом, что он опять будет окружен одними немцами, которых все больше ненавидел. Но данного слова не вернешь.

Остаток дня он провел в тяжелых думах и в борьбе с самим собой, протомившись до самого прихода Рымоса. Что касается Швентаса, то тому не удалось вырваться в этот вечер к своему кунигасу, хотя совет старого холопа был бы весьма кстати.

При первом же упоминании о вероятном отъезде Юрия в усадьбу Пинауфельд Рымос испустил отчаянный вопль и заломил руки. Только несколько одумавшись, он сам подсказал Юрию, что ссылка в деревню, под самым Мальборгом, могла иметь свои хорошие стороны.

– Кунигас мой! – молвил Рымос. – Ведь не под замком будут держать вас в Пинауфельде? Посылают вас туда на отдых! Им самим достаточно возни с хозяйством: они и день и ночь хлопочут и трудятся, так что вы будете ходить и ездить, куда вздумается. Кто помешает вам наведаться и в город? И в Мариенбург?

Юрий же носился совсем с другою мыслью: он собирался выпросить для себя в помощь какого-нибудь парубка и выбрать Рымоса. Однако и тот и другой сообразили, что такая просьба могла бы навести на след их отношений и выдать тайну. Рымос струсил, а Юрий колебался.

Мальцу трудновато было бы урваться из замка в Пинауфельд. Швентас, как более опытный и пронырливый слуга, легче справился бы с такой задачей. Потому Юрию приходилось рассчитывать, главным образом, на посещения Швентаса. А ему очень хотелось сохранить обоих своих приспешников, связанных с ним единством происхождения и склонностей. Он во многом рассчитывал на их помощь и в присутствии обоих не чувствовал себя таким одиноким. Рымос клялся Перкуном и всеми известными ему богами, что сохранит верность; а если бы Юрию понадобилась служба, то выражал готовность исполнить что угодно.

На другой день Бернард молчал об отъезде в Пинауфельд. Юрий встал с постели и прохаживался, а Сильвестр с сияющей улыбкой зашел его проведать. Лазарит нашел у юноши значительную перемену к лучшему, так что решил в душе самым энергичным образом поддерживать намерения Бернарда.

Но Бернард и сам хлопотал о выезде.

Он был очень занят мыслью расположить к себе Юрия и привязать его таким образом к ордену. У него не было представления о том, что делалось в сердце молодого человека. Потому Бернард всячески старался возможно тщательнее и удобнее устроить юношу в этом первом его самостоятельном шаге в жизни так, чтобы не нанести ни малейшего ущерба его самолюбию. Он в тот же день достал для Юрия из складов трапперов, то есть от ордена плащеносцев, подходящее одеяние, конскую сбрую, плащ, легкое оружие, и сам направился в конюшни присмотреть лошадь, достойную такого седока, как Юрий. Подумал и о конюхе: на хуторе не могло быть свободных рук и получить там слугу было бы очень трудно. Женской же прислуги крыжак побаивался.

И вот ему пришла мысль, что Швентас, мало к чему пригодный, но верный слуга и доносчик, будет очень кстати в качестве холопа в распоряжении молодого человека.

Литовского происхождения парня Бернард нисколько не боялся: недаром Швентас за много лет дал столько доказательств ненависти к родному племени.

Итак, случилось нечто непредвиденное, то есть именно то, чего больше всего хотелось Юрию: к нему приставили в соглядатаи и спутники неотесанного Швентаса.

Три дня спустя Юрий, в сопутствии Бернарда, а позади обоих смеющийся во весь рот Швентас на здоровенной неуклюжей кляче, ехал чудным зимним утром в Пинауфельд, где должен был провести несколько месяцев. На юноше впервые был надет серый плащ с черным полукрестом.

Лицо у него было еще грустное и бледное; но в глазах уже светилось что-то, как бы предчувствие грядущих благ.

VI

Начиналась весна. Солнце пригревало. На Пинауфельдском хуторе после зимнего отдыха кипела работа и необычайное оживление. Старый Дитрих, похожий больше на работающего холопа, нежели на своих предков-рыцарей, которыми гордился, в коротком полушубке, высоких сапогах, в меховой шапке на лысой голове, с необычайным в его лета проворством и горячностью хлопотал около хозяйства, бранился и ругался беззубым ртом, подгоняя батраков и обоих взрослых сыновей, не менее отца погрязших в интересах землероба.

Весна приближалась гигантскими шагами, и нельзя было позволить ей обогнать очередную работу. Приходилось наспех сеять, пахать, унаваживать, исправлять повреждения, сделанные разливом Ногата, восстанавливать и укреплять снесенные валы.

Старый Дитрих фон Пинау был совсем особого закала, раз он отважился перебраться сюда с берегов Рейна, где растерял отцовское наследие и не мог ужиться на оставшемся клочке земли из-за вражды с соседями. Человек он был горячий, не знавший удержу, всегда и во всем пересаливавший. Молодость он прожил очень бурно: грабил на больших дорогах, брал в полон купцов, передрался со всеми соседями… даже жену взял силою, с мечом в руке, похитив из повозки на проезжем тракте. Он так неистовствовал, что, в конце концов, все на него насели. Вся околица держала его замок как в осаде; а он, по временам, прорывался сквозь железное кольцо и лупил соседей…

Под конец ему самому надоела такая беспутная жизнь. Он обеднел, постарел; и если б не жена и не дети, то, вероятно, принял бы постриг. Когда пришлось уже так туго, что он не знал, что с собой делать, до него дошел слух об ордене, о завоеванных землях, о том, что их раздают в лен за ничтожную плату и службу. А так как он и на старости лет был таким же бесшабашным, как и в молодости, то за бесценок спустил все то, что имел, и потянулся в Пруссию.

Все, которые дома хотели отделаться от смутьяна, понадавали ему рекомендательных писем. Немецкие выходцы были крестоносцам очень желательны. Пинау был первым. Осанка его была доказательством, что он не из щепетильных, и ему выделили добрую площадь земли под самым Мариенбургом.

Дитрих взялся за полевое хозяйство так же страстно, как когда-то разбойничал и безумствовал, будучи рыцарем. Орден доставлял все, в чем в начале чувствовался недостаток. Вместе с сыновьями и несколькими побродягами* – швабами, старик принялся за оборудование нового Пинау. Земля была девственная, плодородная, благодарная и в первые же годы дала прекрасные урожаи, продать которые было нетрудно. Неожиданный успех поддержал дух предприимчивости. Оба сына старого Дитриха, плоть от плоти его, были ему дельными помощниками. Но зато в Пинауфельде только и было разговоров, что о выгодных и приносящих хороший доход предприятиях.

Старуха мать с такой же старой служанкой были единственными представительницами женского пола в доме. Дела им было по горло, – и обе забыли о рыцарских замашках. По вечерам, когда все население Пинау садилось за длинный стол, – а вместе со всеми и Юрий, – разговор шел только о полях, о новинах, о жите, о сене, о скоте и очень редко об охоте и ловитве. Петр и Павел, сыновья старика, иногда выезжали на полеванье с гончими, да и то лишь когда нечего было делать или не за чем присмотреть.

Вся работящая семья и пила и ела наравне с батраками. Домашние нравы отличались грубостью, и за день можно было всласть наслушаться брани и отборных ругательств. Когда старик возвращался с поля сердитым, он не стеснялся срывать гнев не только на слугах, но и на жене. Та не оставалась в долгу. Сыновей, уже взрослых, отец частенько угощал палкой. Дома никому от него не бывало покоя; а когда наступали праздники, развлечения нередко были горше горчайшей работы и кончались пьянством и синяками.

Пинау, обязанный ордену возрождением к жизни, преклонялся перед ним, как перед властелином, ленником которого был. Когда Бернард сообщил старику, что ему пришлют на поправку юношу, орденского питомца, Дитрих поклялся, что будет смотреть за ним, как за собственным сыном. Такая клятва, положим, говорила очень немного, но, сверх того, старик обещал, что жена будет кормить выздоравливающего самыми лучшими, которые только найдутся в доме, кусками и что Юрию будет всего вдоволь. Петр и Павел взялись развлекать его. Гостю отвели светлую комнату, постлали удобную постель… Одним словом, устроили ему райскую жизнь. А надзор за ним был поручен Швентасу.

В первые дни вся семья Пинау заметила, что робкий, молчаливый юноша не очень-то смакует их жизнь; и чем больше они старались ему угождать и прислуживать, тем пугливей и угрюмей он становился. После тихой монастырской жизни домашнее пекло семьи действительно было для Юрия невыносимым; и ничто не могло так питать в нем ненависть к немцам, как вид этого дома, в котором, как в котле, вечно кипели и зло и добро.

Напрасно члены семьи старались первое время понравиться Юрию и втянуть его в свой образ жизни. В конце концов они приписали его нелюдимость болезни и оставили в покое. Он стал пользоваться полной, неограниченной свободой, а это ему только и требовалось. Он приходил, уходил, уезжал верхом с Швентасом во всякое время. К нему присматривались с любопытством и удивлением и заговаривали с большой осторожностью, чтобы не надоесть.

По воскресеньям и праздникам серые плащи частенько пробирались из Мальборга в Пинау, чтобы поиграть в кости и покутить. Приглашали и Юрия, но он являлся с большим отвращением. Зато Швентас проводил у него целые дни и, убрав лошадей, садился у порога на землю и шепотом учил говорить по-литовски.

Они советовались друг с другом, что предпринять, как вырваться из неволи.

Тем временем зима подходила к концу; занималась весна… Сначала непрочная, она появлялась и исчезала… Каждым ясным деньком Юрий пользовался для прогулок верхом. Иногда в сопровождении Швентаса, иногда один.

Юноша попеременно ездил то в одну, то в другую сторону, чтобы познакомиться с окрестностями и иногда забирался довольно далеко. Позже он набрался смелости ездить по направлению к Мариенбургу, который ежедневно был у него перед глазами. Попасть в Мариенбург было бы легче всего, но каждый раз его охватывал страх. Он боялся быть замеченным, боялся доноса и опять заточения в замке.

В течение зимы Бернард несколько раз наведывался в Пинауфельд, чтобы проведать, как здоровье питомца. Он видел, что Юрий поправляется, но по-прежнему молчалив и грустен; а потому оставлял его здесь, чтобы он понемногу окреп.

Зимой отец и сыновья Пинау постоянно присматривали за юношей; с наступлением же весны мало кто оставался в усадьбе. Юрий и Швентас были совершенно предоставлены собственной воле и могли делать что вздумается.

Та цель, к которой оба стремились, – освобождение из кры-жацких тисков, – оказывалась, однако, настолько трудной, несмотря на знакомство Швентаса с краем, что они не смели и думать привести ее в исполнение. Батрак, будь он один, конечно решился бы на бегство; с его внешностью легко было проскользнуть переодетому мимо дозоров, а пойманному выйти сухим из воды. Но молодость, внешность, неопытность, живость Юрия привлекли бы всеобщее внимание.

Жизнь в Пинауфельде, с глазу на глаз со Швентасом, оказала на юношу чрезвычайное влияние; он с возраставшим нетерпением и лихорадочностью горел желанием воочию увидеть Литву и распалялся все больше ненавистью к немцам, которую разжигали рассказы спутника. Юрий торопил Швентаса спешить с бегством, которое тот все откладывал и отсрочивал под теми или иными предлогами.

Состояние завоеванной прусской земли в высшей степени затрудняло бегство. Исчезновение Юрия было бы тотчас замечено, и о нем немедленно сообщили бы всем комтурам для учинения розысков. Туземных жителей, пруссов, было немного, по дорогам, в местечках и загродах сидели немецкие колонисты. За всякими бродягами и проезжим людом был установлен самый строгий надзор в ограждение от шпионов, проникавших из Польши, воевавшей в то время с орденом, также соглядатаев из Литвы, готовой к внезапным набегам. На всех перекрестках стояли крыжацкие бурги, а путь по бездорожью через леса был небезопасен из-за разбойничьих шаек язычников, все еще в конец не истребленных.

Швентас, хотя и не отчаивался, что удается улучить удобную минуту, однако, откладывал бегство и отговаривался под разными предлогами.

Юрий тосковал, сам не зная о чем. В сердце и перед глазами неотступно была у него Литва. Молодость бурлила и требовала деятельности, а жизнь без цели казалась мукой.

Как-то вечером, дрожа как в лихорадке, он один собрался проехаться верхом. Швентас стоял в воротах и спросил, куда он? Юрий оглянулся по сторонам, не зная, что ответить. Вдали виднелись башни мариенбургского замка. Юрий придержал коня, на минуту задумался, потом соскочил на землю и, передавая повод Швентасу, сказал капризно:

– Пойду пешком; так будет свободней.

Холоп молча отвел лошадь, а Юрий направился к городу.

Он был несколько знаком с расположением местечка, так как из Вышгорода оно было видно как на ладони; да и в прежние времена юноше не раз случалось бывать в городе с разрешения начальства. Почему именно в данную минуту ему вздумалось пойти туда, он сам не знал. В предместье вела довольно топкая дорога, обросшая по сторонам низкорослой ивой и кустарником. Никого на ней не встретив, Юрий не успел и оглянуться, как скорым шагом добрался до первых деревянных домиков, окруженных садиками. В этой части города еще не встречалось настоящих улиц; каждый строился как и где хотел. За усадебками колонистов-землеробов стали показываться кузницы, жилища ремесленников, мастерские, домики с лавчонками, в которых откидные ставни служили одновременно прилавками.

Одежда Юрия, состоявшая из простого черного кафтана, без всяких отличительных значков, такая же, как у большинства тогдашних горожан, не привлекала ничьего внимания. Таким образом, он мог свободно углубиться в путаницу улиц, направляясь к рынку и к костелу.

Он не решался сам себе признаться, что влекло его в эту часть местечка. Но рассказы Рымоса о доме Гмунды и о красавице Банюте, которую ему уже давно хотелось видеть, направляли шаги его туда, где находилась заветная усадьба. Он надеялся, что, может быть, удастся посмотреть юную литвинку.

Положение дома и калитки, около которой он очутился, были известны ему со слов Рымоса. Далекими обходами Юрий подошел к самому забору и, заметив лошадей, а при них доезжачих, стал разглядывать, не увидит ли Рымоса. Он был почти уверен, что Рымос здесь. В молодости случаются порой такие необъяснимые предчувствия.

И действительно, Рымос лежал под забором, низко протянув к нему голову, так что не видел Юрия, не узнал его и не догадывался о его присутствии, когда тот подошел уже вплотную. Сердце юноши затрепетало, когда он услышал тихий напев литовской песни.

Лежавший на земле малец не верил глазам, когда Юрий, ударив его по спине ладонью, назвал по имени. Рымос вскочил, но, увидев кунигаса, успел еще крикнуть Банюте сквозь отверстие в заборе:

– Кунигас!

За изгородью что-то зашуршало… И в тот же миг, уже успевшая взобраться на забор, девушка алчными глазами искала того обещанного, о котором уже столько слышала.

Инстинктивно Юрий взглянул вверх, и в ту минуту, когда Ба-нюта появилась на заборе в расцвете девичьей красы, в венке, вся зарумянившаяся, глаза кунигаса уже искали ее там.

Увидев друг друга, оба онемели, взаимно залюбовавшись. Ни Банюта не опустила взора, ни Юрий не вздрогнул под ее упорным взглядом. Упоенные, они пожирали друг друга глазами, а Рымос, следя за ними снизу, стоял как окаменелый… Не то с перепугу, не то от ревности.

Живое существо, подобного которому он никогда не видел и не встречал, сестра по крови, несказанной красоты, произвела на Юрия неизгладимое впечатление. Ему казалось, что он где-то видел ее раньше, что она была предназначена ему судьбой… И чувствовал к ней непреодолимое влечение.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю