Текст книги "Собрание сочинений.Том 1"
Автор книги: Юз Алешковский
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 37 страниц)
Ведь как дело обстоит? Вроде бы за день наебешься на работе так, что только пожрать и на бок, или намерзнешься, жопу отсидишь, руки ноют и глаза болят, если баба – чертежница. А на самом деле в чем секрет-то? Или муж, или ебарь кидают такой простой бабе палку, и она, милая, как на другую планету переносится. Я тебе не раз пережевывал, дубина ты врожденная. Вот летчик когда в пике входит, тоже обморок чувствует, и космонавты, пока не вырвутся из нашей вонючей атмосферы. Перегрузки, значит. Вбей себе это в голову: и в ебле, при палке, тоже перегрузки наступают уму непостижимые и телу невозможные. И все это вмиг сгорает к ебаной бабушке: и забота, и ломота, и что за квартиру не плачено, и что какая-то мандавша чулок порвала в автобусе, а ему в паре с другим цена пять рублей – полтора дня работы… Все забывается, еще раз подчеркиваю. Все, что ебет за день нашу работящую женщину… А вот, приблизительно, миллионерши – те не то, чтобы в обморок упасть, но и вообще кончать не могут, скажу тебе официально. Разберем, почему.
Неверующему Андропу – хуй в жопу. Я тебя логикой между рог вдарю. Слыхал про Муссолини «Сладкая жизнь»? Там это дело показано. Или про кинозвезд читал? По пять раз замуж выходят. Разве побежит баба от мужика, если он ее в космос выводит? Если она по нем помирает, травиночка, от счастья? Ни в жисть! И эта самая жисть устроена хитрожопно. Раз тебе на обед какаду леденцами набитые и шашлык из муравьеда, и лакеи в плавках шестерят, а в шкапе шуб – что в комиссионке, и три машины внизу, да в каждой шофер с монтировкой до колен (только позови – побежит и влупит), то от всего этого изобилия ты в обморок не упадешь и совсем не кончишь. Отсюда хулиганство в крови и легкие телесные повреждения. Бывают и тяжелые. Она кончить не может и начинает миллиардера кусать, а он, паскудина, не орет: ему приятно. Потом сам ее кусает и рычит от удовольствия, ну и до блевотины надоедят друг другу. Развод.
Или идет смотреть, как баба под музыку раздевается сама. Они зачем это смотрят? А вот зачем. Если ты мужик нормальный, и баба перед тобой – платьице влево, комбинацию – вправо, лифчик – фьюить, штанишки в сторону, а прожектор в сиськи, то не знаю, как ты, кирюха, а я бы, клянусь, пусть мне твое сердце пересадят, если вру, помчался бы по черепам на сцену и пока полиция крутит мои руки, бьет дубинкой по башке, свистит, гадина такая, газы в глаза пускает, а я пилю и пилю этот стриптиз, пока не кончу. А когда кончу, вези меня в черном форде на суд. И на ихнем суде я скажу в последнем слове: поскольку горю с поличным, сознаюсь – уеб. И правильно! Не раздевайся на моих глазах. Ты мне не жена! Всегда готов к предварительному тюремному заключению. Вот как поступит здоровый русский человек, который против разврата. А миллиардеры, знаешь зачем на стриптиз ходят? Потому что можно эту бабу не ебать. Они рады, что закон запрещает подниматься на сцену. И здоровый мужик туда не пойдет – яйца так опухнут после сеанса, что до Родины в раскоряку добираться придется.
Ну, теперь тебе все ясно? Откуда я знаю? В сорок четвертом с одной бабой жил в лагере – жена директора дровяной фабрики. С дровами-то вшиво было в войну, ну он и нахапал миллион. А она, миллионерша, полхера ему откусила без смягчающих обстоятельств. Ее посадили, а его вылечили и сказали: «Поезжай на фронт. Развратничаешь, сволочь, когда всенародная кровь проливается». Так что миллионы выходят боком, как видишь? Вопросы есть?
Да! И с кассиршей я жил, и с завхимчисткой, и с поварихой. Ты лучше спроси, с какой профессией я не жил. Разве что с вагоновожатой трамвая «аннушка». Даже с должностями жил, не то, что с профессиями. Да! Так все в обморок падали, докажу.
Замечал, что в аптеках часто нашатырного спирта не бывает? Почему, думаешь? Нет, его не пьют, а нюхают, он при обмороках помогает. А они когда бывают? Или ваты нету ни в одной аптеке, значит, у всех в один день месячные появились. Теория вероятности выпала. Анализ надо привыкать делать.
Помнишь, лезвий было нигде не достать? Эти китайцы стаю мандавошек перекинули нам через Амур! Пришлось все вплоть до бровей брить. А я же не стану после мудей этим лезвием скоблить бороду. Перерасход вышел по лезвиям. Логикой думать надо, одним словом. И хватит мне мозги засерать! Налей боржомчику, у меня изжога от твоей тупости. Любя говорю.
На чем остановились? Да, влюбился я. Въеборился по самые уши. На другой день Кизма волком на меня смотрит, не разговаривает, а Влада Юрьевна своим цыганским голосом говорит:
– Может быть, сегодня, Николай, вы сами? А я подготовлю установку.
– Конечно, – говорю, запираюсь в хавирке, думаю о Владе Юрьевне, и у меня с ходу встает. Тут она в дверь постучала, просовывает в дверь книжку и советует:
– Вы отнеситесь к мастурбации, как к своей работе, исключите начисто сексуальный момент, как таковой. К примеру, мог бы дядя Вася работать в морге, если бы он рыдал при виде каждого трупа?
Логикой она меня убедила, хотя я подумал, что как же это, если исключить сексуальный момент. Ведь тогда и стоять не будет. Однако поверил. Одной рукой дрочу, а другой – книгу читаю. Кизма, сволочь, олень-соперник, стучал два раза, торопил. Я его на хуй послал и сказал, что я не Мамлакат Мамаева и не левша, и обеими руками работать не умею. Книга была «Далеко от Москвы», интересно. Я сам ведь был на том нефтепроводе. Вот какие судьба делает повороты. Несу пробирку с малофейкой Владе Юрьевне.
– Пожалуйста, – говорю.
– Спасибо. Вы не уходите, Николай. Вникните в суть наших экспериментов. Анатолий Магомедович разрешил. В этой установке мы будем сегодня бомбардировать ваших живчиков нейтронами и облучать гамма-лучами. А затем, вот в этом приборе ИМ-1 начнется наблюдение за развитием плода. Это та же матка, только искусственная. Наша тема: «Исследование мутаций и генетического строения эмбрионов в условиях жесткого космического облучения с целью выведения более устойчивой к нему человеческой особи».
Я раскрыл ебало, как ты сейчас, ничего не понимаю, но смотрю. Малофейку мою в тоненькой стекляшке заложили в какую-то камеру. Кизма орет: «Разряд». А мне страшно и жалко малофейку. Ты представь, нейтрон несется, как в жопу ебаный, и моего родного живчика, Николая Николаевича, – шарах между ног. А он – хвостик в сторону. Надо быть извергом, чтобы спокойно чувствовать такое. Я зубы сжал, еще немного и распиздонил бы всю лабораторию. Тут вынимают мою малофейку, смотрят в микроскоп, а она ни жива, ни мертва: и в газ суют для активности, потом отделили одного живчика от своих родственников и в искусственную матку поместили.
«Господи, – думаю, – куда же мы забрели, если к таким сложностям прибегаем? Кто эту выдумал науку? Пойду лучше по карманам лазить в троллейбусе "букашка" и в трамвае "аннушка". Особенно это меня разобрало на эту матку искусственную. Шланги к ней тянутся, провода, сама блестит, стрелками шевелит, лампочками, сука такая, мигает, а рядом четыре лаборантки вокруг нее на цыпках бегают, следят, и у каждой по матке, лучше которых не придумаешь, хоть у тебя во лбу полтора с дюймом. И поместили туда Николай Николаевича! А что, если он выйдет оттуда через девять месяцев, а глаз у него правый нейтроном выбит и ноги кривые, и одна рука короче другой, вместо жопы – мешок, как у кенгуру, хуй бы ей в сумку? А? Чую: говно ударило в голову. Хорошо, Влада Юрьевна спросила:
– Вы о чем задумались, Николай?
– Так, прогресс обсуждаю про себя, – говорю я и в обе фары уставился на нее, сердце стучит, ноги подгибаются, дыханья нет. Любовь! Беда!
Вечером беру спирт, закусон и иду на консилиум к международному урке. Так и так, говорю, что делать?
– Не с твоим кирзовым рылом лезть в хромовый ряд. На деле этом грыжу наживешь и голой сракой об крашеный забор ебнешься, – говорит урка. – Забудь!
– Пошел ты на хуй малой скоростью, – говорю.
– Хороший ответ, молодец! Вот если бы так в райсобесе отвечали, то никакой бюрократии в государстве не было бы. А то тянут-тянут. Патриотизма в них ни на грош.
Урка пенсию по инвалидности хлопотал, оно видать, задумался, приуныл, и я покандехал до дому. В сердце сплошной гной, в пору подсесть и перезимовать в Таганке всю эту любовь. Мочи нет. И даже не думаю, есть ли у нее муж, или его нет, насрать мне на все, глаза на лоб лезут, и учти, дело не в половой проблеме. Бери выше. Ночь не спал, ходил, голову обливал из крана, к Кизме постучал. Он не пустил, может, спал. Утра не дождусь. Как назло, часы встали, взямши с хера пример.
Прибегаю я в лабораторию, все Владу Юрьевну с чем-то поздравляют, руки трясут, в руках у нее букет, она головой кивает по-княжески. С высоты увидела меня, подходит, дает цветочек. Кизма же, заметил я, плачет тихо. Слезы текут.
– Николай! Для вас это тоже праздник своего рода.
У меня рыло перекосило шесть на девять. И что бы ты думал? Оказывается, Влада Юрьевна попала от меня искусственно в первый раз то ли в РСФСР, то ли во всем мире. Как, как? Ну, и олень сохатый! На твои рога только кальсоны вешать, а шляпу – большая честь. Голодовку когда объявлял? А я объявлял. Меня искусственно кормили через жопу. Ну и навозились с ней граждане начальники! Только воткнут трубку с манной кашей, а я как пердну – и всех их с головы до ног. Они меня сапогами под ребра, газы спущают, опять в очко кашу или первое, уже не помню. А я опять поднатужусь, кричу: «Уходите, задену». Их как ветром сдуло. Откуда во мне бздо бралось – ума не приложу. От волюнтаризма, наверное.. а может, от стального духа. Веришь, перевели меня из казанской тюрьмы в Таганку, чего и добивался. Похудел только.
Короче, Владе Юрьевне вставили трубочку, и по трубочке мой Николай Николаевич заплясал на свое место. Вот в какую я попал непонятную историю. Не знаю, как быть, что говорить. Только чую – скоро чокнусь. Мне бы радоваться, как папаше будущему и мать своего ребенка зажать и поцеловать, а я стою в тоске и думаю: «Ебись ты в коня вся биология, жить бы мне сто лет назад, когда тебя не было».
Смотрю на Владу Юрьевну, вот она – один шаг между нами и не перейти его. А в ней ни жилочка не дрогнет, ни жилочка. Сфинкс! Тайна! Вроде бы ей такое известно, до чего нам, мудакам, не допереть, если даже к виску молоток приставить. Однако беру психику в руки.
– Вы, Николай, не смущайтесь, ни о чем не беспокойтесь. Если хорошо кончится, вы дадите ему имя. Я вас понимаю… Все это немного грустно, но наука есть наука.
И чтобы не заплакать, я ушел в свою хавирку, лег, мечтать стал о Владе Юрьевне, привык на нарах таким манером себя возбуждать. Мастурбирую и «Далеко от Москвы» читаю. В лаборатории вдруг какой-то шум. Я быстро струхнул в пробирку, выхожу, несу ее в руке, а там, блядь, целая делегация: замдиректора, партком, начкадров и какие-то, не из биологии, люди. Приказ читают. Кизме лабораторию упразднить, лаборанток перевести в уборщицы, а на меня подать дело в суд – ни хуя себе уха – за очковтирательство, прогулы и занятия онанизмом, не соответствующие должности референта. А за то, что я уборщицей по совместительству, содрать с меня эти деньги и зарплату до суда заморозить.
Я как стоял с малофейкой в руках, так и остался стоять. Ресничками шевелю, соображаю, какие ломаются мне статьи, решил уже – сто девятая – злоупотребление служебным положением, часть первая. А замдиректора еще чего-то читал про вредительство в биологической науке, и как Лысенко их разоблачил, насчет империализма-менделизма и космополитизма. Принюхиваюсь – родной судьбой запахло, потянуло тоскливо. Судьба моя пахнет сыро, вроде листьев опавших, если под ними куча говна собачьего с прошлого года лежит.
– Вот он! Взгляните на него! – замдиректора пальцем в меня тычет, – взгляните, до каких помощников опустились наши горе-ученые, так любившие выдавать себя за представителей чистой науки. Чистая наука чистыми руками делается, господа менделисты-морганисты!
Челюсть у меня – клацк! Пиздец, думаю, тут окромя собственной судьбы еще и политикой чужой завоняло. С ходу решаю уйти в глухую несознанку. С Менделем я не знаком, на очной ставке так и скажу, что в первый раз вижу и что таких корешей «Политанией» вывожу, как лобковую вшу. А насчет морганизма прокурору по надзору скажу прямо, что моей ноги в морге не было и не будет, и мне не известно, ебал кто покойников или не ебал. Чего-чего, а морганизма, сволочи, не пришьете. За него больше дают, чем за живое изнасилование. Это ты уж у прокурора спроси, извилина у тебя одна, и та на жопе, причем не извилина, а прямая линия. Не перебивай, лох корявый!
Прибегает академик, орет: «Сами мракобесы!» а замдиректора берет у истопника ломик и – шарах! – этим ломиком по искусственной пизде.
– Нечего, – говорит, – на такие установки народные финансы тратить.
Пробирку у меня из рук вырвал, выбросил, гад такой, в форточку. Из этого я вывел, что он уже не зам, а директор института. Так и было. Кизма вдруг захохотал, академик тоже, Влада Юрьевна заулыбалась, народу набилось до хера в помещение, академик орет:
– Обезьяны! Троглодиты! Постесняйтесь собственных генов!
– У нас, с вашего позволения, их нету. У нас клетки! – отбрил замдиректора. – Признаетесь в ошибках?
Потом составляли кому-то приветствие, потом на заем подписывали, и меня дернули на заседание научного совета. И вот тут началась другая свадьба, убрали говно собачье из-под осенних листьев, выкинул я его собственными руками. Но по порядку…
Поставили меня у зеленого стола и вонзились. Мол, зададут мне несколько вопросов и чем больше правды я выложу, тем легче мне будет, как простой интеллигентной жертве вредителей биологии. Задавать стал замдиректора.
– В каких отношениях находится Кизма с Молодиной? Писал ли за нее диссертацию и оставались ли одни?
Я тебе разыграл допрос по порядку.
– В отношениях, – говорю, – научных. На моих глазах не жили.
– Говорил ли академик, что сотрудники Лепешинской только портят воздух?
– Не помню. Воздух все портят, только одни прямо, а другие – исподтишка.
– Вы допускали оскорбительные аналогии по адресу Мамлакат Мамаевой?
– Не допускал никогда. Уважал с детства.
Я сразу усек, что донос тиснула одна из лаборанток. Больше некому.
– Кизма обещал вам выдать часть Нобелевской премии?
– Не обещал.
– Кто делал мрачные прогнозы относительно будущего нашей планеты?
– Не помню.
– Как вы относитесь к бомбардировке вашей спермы нейтронами, протонами и электронами?
– Сочувственно.
– Обещал Кизма сделать вас прародителем будущего человечества?
– На хуй мне его надо? – завопил я. – Первым по делу хотите пустить?
– Не материтесь. Мы понимаем, что вы жертва. Что сказал академик насчет сталинского определения нации?
– По мне все хороши, что жид, что татарин, лишь бы ложных показаний на суде не давали.
– Почему вы неоднократно кричали? Вам было больно?
– Приятно было, наоборот.
– Вам предлагали вивисекцироваться?
– Нет, ни разу.
– Вы знаете, что такое вивисекция?
– Первый раз слышу.
– В чем заключалась ваша… ваши занятия?
– Мое дело дрочить и малофейку отдавать. Больше я ничего не знаю.
– Как относились сотрудники лаборатории к Менделю?
– Исключительно плохо. Неля даже говорила, что они во время войны узбекам в Ташкенте взятки давали и вместо себя в какой-то Освенцим посылали. И что ленивые они: сами не воюют, а дать себя убить – пожалуйста.
– Как проповедовался морганизм?
Началось, думаю. Самое главное, вспомнил, как Влада Юрьевна говорила, что было бы, если бы дядя Вася в морге рыдал над каждым трупом. С ходу стемнил:
– Это что за штука, морганизм?
– Вам лучше знать… и т.п.
– Кто с уважением отзывался о космополитах?
– Это кто такие? Первый раз слышу.
– Выродки, люди, для которых не существует границ.
Пиздец, думаю, сейчас надо предупредить международного урку.
– Сколько часов длился ваш рабочий день и сколько спирта вы получали за свою трудовую деятельность?
Ну, думаю, пора принимать меры. Затрясся я, надулся до синевы, прибегаю к другому концу стола и хуяк в рыло администратору полную чернильницу чернил. Хуяк, значит, в эпилепсию. Упал, рычу. Пену пускаю, ногами колочу, завкадрами по яйцам заехал. Кто-то орет: «Язык ему быстрее убрать надо, задохнется, зубы быстрей чем-нибудь железным разжать!» кто-то сует мне между зубов часы карманные. Я челюстью двинул, они и тикать перестали. Глазами вращаю бессмысленно. Эпилепсия первый класс, по Малому театру! Перестарался, подлюга, затылком ебнулся об ножку стула и начал затихать постепенно. А вокруг меня держат совет. Чтоб сору из избы не выносить, Западу пищу не давать – скорую помощь вызвали.
– Этого я никогда не ожидал от своей бывшей жены, – сказал замдиректора (вся рожа и рубашка в чернилах), – хотя о ее связи с Кизмой догадывался. Она просто мелкая извращенка. С сегодняшнего дня мы разведены.
Ну, тут уж я чуть не вскочил с пола, однако сдержался. А скорая помощь (ее за смертью посылать, сволочь) все не едет. Я опять забился, потом притих и говорю:
– Воды-ы-ы… Где я? – отплевываюсь сам почему-то чернилами, с губ пена фиолетовая капает, шатаюсь, с понтом все болит. Мне говорят, чтобы не нервничал, работу обещают подыскать, воды подали. На Кизму просили заявление сочинить и вспомнить, не приносил ли он на опыты фотоаппарат. Скорая так и не приехала. В общем, перебздели они из-за меня.
Только я вышел из института, беру такси и рву к дому Влады Юрьевны. В голове стучит: «Ни хуя уха… Евонная жена она… Ни хуя уха… Ах ты, сука очкастая!» и жалко мне, что чернильница не была глобусом, а Земля не квадратная. В темечко бы ему, до самого гипоталамуса, гниде, острым краем. Такую парашу пустить про лучшую из женщин! Мелкая извращенка!
Подъезжаю, блядский рот, к ее дому, шефу говорю: «Стой и жди!». Сам квартиру нашел, звоню, открывает она, слава тебе, господи!
– Николай, почему у вас лицо в чернилах?
– Ваш бывший муж допрашивал, но я не раскололся и нигде не продал.
– Ах, он успел уже публично отказаться от менделистки-морганистки? Заходите. Собственно, я сама ухожу. Уже собрала вещи.
Короче говоря, тута я уже не телился и говорю:
– Едемте ко мне, не думайте ничего такого, я один живу, могу и у приятеля поошиваться, а вы будете как дома.
– Едемте, – говорит она, – но ведь вы с Толей в одной квартире?
– Ну и что? – кричу я и чемоданы беру уже за глотку.
Жил я тогда один. Тетку мою, месяцев шесть, как захомутали. Ее, помнишь, паспортный стол ебал, она и устраивала через него прописки за деньгу большую. И погорели. Один прописанный шпионом разведки оказался. А эти падлы, не то что мы, которые всю дорогу в несознанке, раскололся и тетку продал. Дедка – за кепку, бабка – за репку. Трясонули яблоньку и всех, которых они прописали, начали выселять. Между прочим, тетке я каждый месяц кешари шлю и деньгами тоже. Хуй в беде оставлю.
Значит, едем мы в такси, она ваткой чернила на ебальнике вытирает, а у меня стоит от счастья, никто еще за чистотой моей не следил. Никогда! Любили меня неумытого на сплошных раскладушках. Романтиком я был. Всегда в пути, как сейчас говорят.
И оказывается, Влада Юрьевна еще до войны, студентами, крутила роман с Кизмой. Но толку не вышло – целку до диплома он ей ломать не хотел, как я понял. Тут война, Кизму куда-то в секретный ящик погнали, бомбу делать или еще чего-то. Года через два появляется он весь облученный от муде и до глаз и, сам понимаешь, на такую пиписку только окуньков в проруби ловить, и то не клюнет. Трагедия! Хотели оба травиться. А Молодин, замдиректора, уговорил как-то Владу Юрьевну. Хули, действительно, вешаться? И Кизма ей согласие дал. Она зачем мне рассказывала? Чтобы я с ним был вежливым и сожалительным. Чтобы матом не ругался. Она бы в его комнате жила, но боится, что Кизма запьет от тоски, что с ним уже случалось.
Приехали, сгрузили вещи. Я и рассудил, как проводник: надо спускать на тормозах. Взял бельишко и говорю Владе Юрьевне: «Поживу у кирюхи, а вы тут не стесняйтесь, за все уплачено», и пошел к международному урке.
Спиртяги взял (лабораторию прикрыли, завтра не дрочить), можно и накиряться. Выпили. Предупредил я его, чтобы поосторожней рассказывал, как границу перепрыгивал до тридцатого года в экспрессах, а то космополитизм пришьют. А бедный мой международный урка приуныл. Он же три языка знает и четыре «фени»: польский, немецкий и финляндский. Правда, на них только полиция понимает и проститутки, но и так бы он на Родине сгодился, насчет чертежи какие пиздануть из сейфа у Форда или дипломата полотнуть за все ланцы и ноты дипломатические.
– Ты знаешь, лох, – говорит урка, – сколько я посольств перемолотил за границей? В Берлине брал греческое и японское, а в Праге, сукой мне быть, – немецкое и чехословацкое. Но в Москве – ни-ни! Только за границей. Я ведь что заметил?! Когда прием и общая гужовка, эти послы становятся доверчивыми. В Берлине я с Феденькой-эмигрантом (он шоферил у Круппа) подъезжал к посольству на мерседес-бенчике. На мне смокинг и котел, чин-чинарем. Вхожу, – говорит урка, – по коврам в темных очках, по лестнице по запаху канаю в залу, где закуски стоят. Самое главное в нашей профессии – это пересилить аппетит и тягу выпить. А послы могут за обе щеки. На столе – поросята жареные, колбасы отдельные, в блюдцах фазаны лежат, все в перьях, век мне свободы не видать, если не веришь. Попробуй тут удержись… Слюни, как у верблюда, текут, живот подводит… В Берлине вшивенько с бацилой тогда было. Все больше черный да черствый. Но работа есть работа. Просто так щипать я и в Москве мог. Выбираю посла с шеей покраснее и толстого. Худого уделать трудно: он, как необъезженный, вздрагивает, если прикоснешься, и глазом косит, тварь. Выбираю его с красной шеей в тот момент, когда он косточку обгладывает поросячью или же от фазана, стонет, вроде кончает от удовольствия, глаза под хрустальную люстру вываливает, падаль. Объяви ты его родному государству войну – не оторвется от косточки. Тут-то я, – говорит урка, – левой вежливо за шампанским тянусь, а правой беру рыжие часы или лопатник с валютой. Куда там! Исключительно занят косточкой. Теперь вся воля нужна, чтобы отвалиться от стола с бацилой. Отваливаю. Феденька уже кнокает меня у подъезда. И подает шестерка котелок. Я по-немецки выучил, трекаю, себя называю. Другой шестерка орет: «Машину статс-секретарю Козолупии!» Феденька выруливает, и мы солидно рвем ужинать. Нагло работали. Кому я мешал? Я же враждебную дипломатию подрывал и даже не закусывал, – сказал урка и запел: – На границе тучи ходят хмуро…
Я сижу, слушаю заботливо. Подольше бы говорил. Посоветовал ему в Чека написать, попроситься. Он говорит, уже писал и ответ пришел: ждать, когда вызовут. Я ему не поверил.
– Что такое морганизм, – спрашиваю, – знаешь? – и рассказываю, как мне его пришить хотели.
Международный урка загорелся сразу, забыл свои посольства и экспрессы.
– Пошли, – говорит, – возьмем их с поличным. Пошли в морг!
А во мне такая любовь и тоска, что я согласился. Поддали для душка и тронулись. Морг этот за нашим институтом во дворе находился. Зимняя дача. Окна до половины, как в бане, замазаны. Свет дневной, какой-то бескровный. Встали мы на цыпочки и стали косяка давить. Никого нет, кроме покойников. Лежат они голые, трупов шесть, и с ихних бетонных кроватей вода капает: обмывали. А в проходе шланг из стороны в сторону вертухается, вода из него хлещет. Дядя Вася, видимо, забыл выключить. Не поймешь, где баба, где мужик, да и все равно это. Ноги у меня подкосились от страха и слабости. Ничего нет страшнее для меня – карманника, когда человек голый и нет на нем карманов. На пляже я не знаю, куда руки девать. В бане, блядь, особенно безработицу чувствую. Но там, хоть голые, без карманов, но живые, а тут – мертвые. Полный пессимизм. А международный урка прилип к окну – не оторвать. Прижег ему голяшку сигаретой, сразу оторвался, разъебай. «Хули, – говорю, – подъезд раскрыл? Нету ничего интересного». А он уперся, что, мол, наоборот. И что как угодно может он себя представить: и в Монте-Карло, где он ухитрился спиздить у крупье лопаточку, что деньги гребет (на хера ее только пиздить – неизвестно), и в спальне посла Японии в Копенгагене, а в Касабланке он на спор целый бордель переебал, девятнадцать палок кинул, пять долларов выиграл, и в Карлсбаде – в тазике с грязью, ну, где хочешь, там он себя может представить. А в морге («Век, – говорит, – мне свободы не видать, изрубить мне залупу на царском пятаке в мелкие кусочки») не могу – и все. Вот загадка, отрыжка курвы! Смотрю – и не могу. И лучше – не надо. Эту границу никогда не поздно перейти. А пока хули унывать?!
Еще поддали… Сидим в кустах, как лунатики, и поддаем. Я и плакать тогда начал, ковыряю в дупле спичкой и реву, сукоедина, как гудок фабрики им. Фрунзе. Международный урка думает, что я смерти и трупов перебздел, нервишки не выдержали. А у меня одно на уме. Я говорю: «Смерть ебу, понял?»
– Ты-то ее ебешь, – говорит урка, – а она с тебя не слазит, мослами пришпоривает.
Тут я не выдержал и раскололся урке, что мою малофейку без моей помощи перевели в организм Влады Юрьевны и попала она туда впервые в истории. Как быть? Может, ковырнуть, а уж сам по новой накачаю? Или идти в роддом с кешарем и букет в Ц.П.К.О. спиздить? Как я его на руки возьму и баюкать буду? У меня, чую, комплекс неполноценности начинает вздрагивать. Зачем они это выдумали, бляди? Разве не мог бы я просто палку кинуть со своей-то злой малофейкой? И чего оргазму зря пропадать?! Я, сучий мир, еще, слава богу, не машина, и муде у меня не сварное, не на гайках. Правильно, – думаю, – Молодин – замдиректор – ломиком пизду искусственную раскурочил, одно место мокрое осталось от нее – ебанутый нейтронами Николай Николаевич. Обидно мне стало. Как быть?
Урка слушает, хохочет. «Такой инцидент был, – говорит, – у нас в Воркуте. Один фраер пятерку волок, год оставался. Приезжает к нему баба на свидание с пацаном-двухлеткой. Он ее с вахты вытолкал и разгонять начал: "Падла такая-сякая, проститутка! Меня тут исправляют, а ты ебешься с кем попало, алиментов захотела, шантажистка!" и даже опер возмутился: "Такая нахаловка у нас не прохезает. Мы на стороне заключенных, да и личных свиданий у вас не было, товарищ Ляпина, ни одной палки, потому, что муж ваш – фашистская сволочь, отказчик, саботажник. Идите на хуй, откуда явились!" Баба – в слезы, доказывает: "Приходил Ляпин в командировку, пили и слова говорили". А Ляпин кричит: "Конвой, бей в нее прямой наводкой! Пускай, сука, деньги проверяет, не отходя от кассы! Шантаж!" С тем баба и уехала, а ведь Ляпин, сволочь, в побег по натуре ходил. Я один знал. Нас тогда не считали даже. Мороз – сорок пять градусов, жрать – ни хуя и убежать некуда. А Ляпин бегал. И все с концами. Наебется, как паук, и обратно чешет. Талант громадный был: из Майданека бегал, не то что с Воркуты. "Я, – говорит, – поебаться бегу, так как дрочить не уважаю из принципа". Такого человека любая разведка разорвала бы на части. Я – говно по сравнению с ним».
Много еще чего мы натрекали друг другу с уркой. В морг так никто и не приходил похариться.
– Ты пей, кирюха, скоро конец, самое интересное начинается, а я поссать сбегаю. Ладно, иди ты первый. Я постарше – потерплю. Ну вот! Ведь правда, скажи ты мне, хорошо, если ссышь и не щиплет с резью, если, к примеру, жрешь и запором не мучаешься. Принесет баба с похмелья кружку воды, а ты ей в ножки кланяешься, и, блядью мне быть, не знаешь, что лучше – вода или баба. И она загадка, и вода тоже. Ведь ее господь бог по молекуле собирал да по атому: два водорода, один кислород. А если лишний какой – то пиздец! – Уже не опохмелишься. Чудо! Или воздух возьми. Ты об нем когда думаешь? Вот и главное. Хули думать, если его не видно! А в нем каких только газов нет?! Навалом! И все прозрачные, чтобы ты, болван, дальше своего носа смотреть мог, тварь ты, творцу нашему не благодарная, жопа близорукая. «Не видно!» О воздухе, о воде, о ебле, о смерти… Тогда и жить будем радостнее и благодарнее. Не жизнь, чтоб мне сгнить, а сплошная амнистия!
По утрянке заваливаюсь домой, а Влада Юрьевна лежит вся бледная на моем диване-кровати. Рядом Кизма пульс щупает.
– Что такое?
– Выкидыш.
Не удержался Николай Николаевич. Не видать Кизме мирового рекорда для своей науки. На нервной почве все получилось. Замдиректора Молодин додул, что у Кизмы она, и прихандекал с повинной. Для служебного положения он, видишь ли, не мог не разводиться. А жить, мол, можно и так. Ебать, в смысле. Не то пригрозил донести, что развращает в половых извращениях недоразвитого уголовника, то есть меня, и через меня же вырастить миллион узколобых для космоса задумала с Кизмой. Я так понял: Кизма его в живот боданул и теткиной спринцовкой его отхерачил.
Влада Юрьевна и выкинула, когда мы с уркой надрались у морга. Я за ней, как за родной, шестерил. Икры тогда до хера в магазинах было и крабов. Я утром проедусь на «букашке» – и в Елисеевский, купить чего-нибудь побацилистей. Ночью два раза парашу ее в гальюн выносил. Ведь по нашему большому коридору ходить опасно было. Сосед – Аркан Иванович Жаме – к бабам приставал, через окошко в ванну заглядывал, но трогать – не трогал. Стебанутый был на сексуальной почве. Каждый день бабу новую водил и подслушивал, как ссыт, и подсматривал шоколад из говна. Он же и стучал участковому, что в квартире творится, особенно на Кизму, как он в гальюне хохочет над чем-то. Кизму в Чека дергали, а он сказал:
– Смешно мне, гражданин начальник, что я человек – царь природы, разум у меня мировой, а вынужден, однако, сидеть в коммунальной квартире и срать как орангутанг какой-то. – Отбрил, в общем, Чека.
Короче говоря, выходил я Владу Юрьевну. Ходить уже начала. Я-то сколько уже сижу на голодной диете, не дроченый на работе и не ебаный в гостях. Веришь, яйцо одно неделю ломило, все распухло. Я пошел в гостиницу Гранд-отель помацать, что с ним (там в прихожей зеркало во весь рост). Подхожу, вынимаю, и, еби твою мать, – цветное кино! Яйцо-то мое все серо-буро-малиновое. Тут швейцар подбежал – седая борода и нос, что мое яйцо – шипит на ухо, в бок тычет: «Рыло, гадина, разъебай, на три года захотел? Запахивай! Франция, эвона на тебя смотрит!» Гляжу, на лестнице бабуля стоит. Наштукатуренная – аж щеки обвисли и, раскрывши ебало, за мной наблюдает, фотоаппарат наводит. Швейцар подмышку меня и на выход. Все еще вопит: «Деревня хуева! Ты бы еще в музей сходил! Для того ли в Москву приехал?»
Я у него за такие речуги червонец новыми из скулы взял и ему же на чай дал. Залыбился, гнида. Заходите, говорит, дорогие гости, всегда рады! Вот такое состояние у меня было. Но характер имею такой: решение принимаю, когда пора хуй к виску и кончать существование самоубийством.