355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юрий Давыдов » Иди полным ветром » Текст книги (страница 4)
Иди полным ветром
  • Текст добавлен: 17 сентября 2016, 18:29

Текст книги "Иди полным ветром"


Автор книги: Юрий Давыдов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 11 страниц)

Капитан Джон Дондас Кокрен исчез.

15

«Прежде чем приступить к рассказу, два слова к тебе, Яковлев. Если ты до сей поры не получил моего последнего письма, то извести об этом Егора Егоровича, служащего при Московском почтамте. Сверх того, писал я еще отдельно к Пущину.

Итак, нет недели, как я воротился из довольно трудного и продолжительного путешествия, и вот теперь, расположившись подле яркого огня, начинаю марать лист за листом.

Минувшим летом мне же было поручено осмотреть страны, к северо-востоку от Колымы лежащие.

Отправился я с матросом Нехорошковым и проводниками. Не стану описывать день за днем наше путешествие к берегам Чаунской губы. Скажу только, что августа 13-го достигли мы низменного песчаного берега моря. В тот самый день, отставши от товарищей, я ехал стороной и внезапно наткнулся на медведя, с жадностью терзавшего тюленя. Я хотел ретироваться, но не успел. Медведь оставил свою добычу и с ревом пошел на меня. Надобно было защищаться. Все мое оружие состояло из охотничьего ножа. Вспомнив поверье (медведи, говорят, боятся пристального взгляда), я слез с лошади и пошел на зверя. Не знаю, чем кончилась бы наша схватка. Полагаю, не в пользу мою. Моя твердая поступь, пристальный взор, обнаженный нож не испугали зверя, с возрастающей яростью ко мне приближавшегося. К счастью, подоспела наша собака, с громким лаем бросилась на него и прогнала устрашенного неприятеля. Я поспешил завладеть оставленным тюленем и соединиться с товарищами.

Около шести недель мы бродили по пустыням. Холодное время приближалось, и я опасался, как бы не пришлось заканчивать поездку нашу зимним путем, к которому мы не были приготовлены. В довершение всего, когда я справился у проводника, где мы находимся, он после многих оговорок объявил, что сбился с пути. Видя мой гнев, проводник решился идти напрямик через тундру в Колымск.

Дня через три попали мы к реке, которую проводник называл Тауншео. Она была довольно широка и усеяна островами. Плоские холмы, покрытые стелющимся березником, и голые утесы стояли по берегам ее. Мы поехали вверх по реке.

На берегу Тауншео застиг нас первый сильный снег, принесенный северо-западным ветром. Потом снег смешался с дождем. Буря разразилась прежде, чем мы поспели разбить палатку и вздуть огонь. Ночью ударил мороз. Промокшее наше платье замерзло. Мы весьма чувствительно страдали от холода.

Нам предстояло перевалить еще и высокий хребет. Между тем атмосфера наполнилась туманом. Мы очутились в глубокой долине. Напрасно смотрели в мрачную бездну, напрасно напрягали взоры – выхода не было… Наконец нашли добрый луг. Лошади наши были довольны. Но мы… Общий и самый подробный осмотр мешков и карманов доставил несколько старых сухарей и немного рыбы. Мы поделили их. Наутро в самом дурном расположении духа и с пустыми желудками продолжили путь.

Продвинувшись верст на тридцать с лишком, мы решили остановиться на ночлег. Разложили костер и по привычке повесили над ним котел, хотя в нем была одна вода. Проводники заплакали и начали обнимать меня, умоляя спасти от гибели. Я молчал. Вдруг Михайло, матрос мой, отзывает меня в сторону и, показывая из-под полы утку, которую он, отстав от нас, случайно подбил камнем, говорит: «Возьми, Федор Федорович, ты сильно устал». Хотя похлебка вышла водянистая, однако же мы все несколько подкрепились одной уткою.

Еще три дня поста при беспрерывных усилиях. Голод делался непереносимым. Замечательны были разные впечатления, которые такое мучительное чувство производило на всех нас: один молился, другой пел унылые песни, третий кричал, четвертый говорил несвязно. Что делал я сам, предоставлю решать вам, друзья мои…

Без всякой побудительной причины вел я моих товарищей к высокой цепи холмов. Я старался всех утешить, обещая к вечеру достичь реки Анюя. С трудом добрались мы до холмов и вдруг увидели перед собой обширную долину и разбросанные по ней купы деревьев. Как на море после долгого изнурительного плавания крик «Земля! Земля!» возбуждает радость и оживление на корабле, так и здесь вид деревьев подействовал, будто электрический удар, на утомленное общество. «Лес! Лес!» – и мы радостно погнали лошадей: река Анюй и селения юкагиров были недалеко.

Вот так-то, побывав к северо-востоку от Колымы, вернулся я в нашу «столицу» и теперь занят составлением отчетов, которые, будучи представлены в Адмиралтейство, принесут вашему Матюшкину славу, ордена, деньги. «Ой ли?» – скажете вы. А я вам отвечу: «Не об том пекусь, не о сем стараюсь». Писать более не желаю, а только кланяюсь лицейским».

16

Море взламывало льды. На льдине был отряд лейтенанта Врангеля: Матюшкин Федор, Козьмин Прокопий, Нехорошков Михайло, Иванников Савелий, казак Артамонов Иван да четыре упряжки собак.

Они были беспомощны, как при землетрясении. Их окружали море, льды, ночь, хаос. И возникло в памяти Федора: «Поллукс и Кастор тебя нашей мольбой охранят…» Строка из стихотворения Кюхельбекера, написанного в тот год, когда Федор уходил в «кругосветку».

Поллукс и Кастор? Зачем звезды? Может, затем только, чтобы определить долготу и широту да бросить в полынью бутылку с листком «бутылочной почты» – вестника кораблекрушений и смертей? Сшибались, гремели льдины. Осколки летели картечью…

Удар был оглушителен.

Качнулось небо, встало наискось – Федор ухнул в воду.

Ледяной вал накрыл его. Судорожным движением он вырвался из плотных волн, но тотчас опять погрузился, будто кто-то быстро и крепко потащил его за ноги. Еще раз вынырнул, но уже не до пояса, а только по грудь. И в тот миг увидел, как соскользнули в океан нарты с упряжкой. Но Федор не услышал короткого предсмертного взвизга собак, увлеченных в океан тяжелыми нартами, не услышал потому, что новый ледяной вал прокатился над ним, как лавина…

Режущая боль развалила ему грудь, как топором. И вдруг сквозь свист, шипение, клекот:

– Держи-и-и-и-ись…

На краю льдины лежал Врангель. Штурман и матрос навалились ему на ноги. Врангель протягивал Федору ту длинную, с бубенчиками палку, которая помогала управлять нартами. Федор, словно в снопе света, увидел мокрое и страшное лицо Врангеля. Федор рванулся, казалось, лопнули сухожилия…

Так было в марте 1823 года, когда отряд вновь вышел на поиски Земли Андреева. Это было последнее «препоручение» Адмиралтейства. Остальное они уже совершили: осмотрели Шелагский мыс и развеяли гипотезу англичан о соединении двух материков; положили на карту тридцать пять градусов по долготе – тысячеверстное побережье; изучили огромный бассейн Колымы; собрали коллекции и метеорологические наблюдения. Но Земля Андреева… И вот лежал на льдине полумертвый Федор Матюшкин, лицеист «нумер двенадцатый», моряк-«кругосветник». То проступали из мглы, то таяли в ней силуэты Врангеля, Козьмина, матросов. Медленно, как смола, шла кровь в жилах, больно толкалась в пальцах рук и ног.

Врангель принял отчаянное решение. У путников остались три нарты и три упряжки. На одни нарты уложили Федора. Михайло сел рядом. Все нарты поставили вровень. Собаки дрожали и поводили ушами. И вдруг страшно гаркнул казак Артамонов, и упряжки разом, сильным броском взяли с места. Мчались нарты, гикал казак Артамонов, кричали Врангель с Козьминым и Михайло с Савелием, гикали и кричали, точно хотели заглушить стук своих сердец, грохот льдов, шорох, всплески.

Льдины не поспевали разомкнуться под тяжестью упряжек. Наконец очутились на неподвижной ледяной равнине.

Казаки сварили похлебку; загасив костерок, подобрали угли.

Отряд расположился на ночлег.

И только штурман, только не знающий устали штурман Козьмин, принялся долбить лед: ему надо было измерить глубину, взять пробу грунта.

Федор разлепил веки, посмотрел на штурмана с изумлением, подумал, что Прокопий Тарасович, должно быть, и впрямь двужильный, и тотчас забылся сном.

Во сне Федор смутно ощущал, как возвращается к нему тепло, как все тело его наливается приятной истомой, и так же смутно почувствовал, как кто-то неторопливо, методически и упрямо растирает ему ноги, руки, грудь, бока.

Утром Врангель записал в дневнике: «Ночь прошла спокойно». И, пряча карандаш, не глядя на Матюшкина, спросил:

– Как, Федор? – Он впервые называл Матюшкина по имени.

И Матюшкин понял: от его ответа зависит, продолжит ли отряд поиски Земли Андреева или повернет к Нижне-Колымску.

Врангель улыбнулся краешком сухих, растрескавшихся губ. И Федор понял еще и то, что это он, Врангель, растирал его всю ночь напролет.

– Держи мористее, Фердинанд, – ответил Матюшкин, тоже впервые называя Врангеля по имени.

Полчаса спустя отряд был в пути.

Вновь обходил он широкие полыньи, где зловеще всплескивала тяжелая, плотная студеная вода. Вновь пробивался сквозь торосы, вяз в рыхлом глубоком снегу.

А на северо-востоке трепетали сполохи, призрачные, таинственные, как и та земля, которую отыскивал отряд…

Может быть, сержант Степан Андреев, геодезист екатерининских времен, видел огромный айсберг?

Быть может, ходил он не к северо-востоку от Медвежьих островов, как полагали в Адмиралтействе, а на северо-запад и тогда действительно «усмотрел в великой удаленности» какую-то неведомую землю?

Но на северо-западе от Медвежьих островов Врангелю и его товарищам делать было нечего: в 1806 году там был открыт остров, окрещенный Новой Сибирью.

Часть вторая
Под сенью парусов

1

Какой-то сановник прибыл на станцию в деревне Липня одновременно с Федором и забрал всех лошадей. Раздосадованный задержкой, а пуще того разыгравшимся ревматизмом, Федор молча ходил по горнице. Молодой смотритель читал книгу. Матрос Нехорошков латал в уголку мундир.

Протекло уже полгода, как Федор покинул Нижне-Колымск; Врангель с Козьминым остались завершать хозяйственные дела экспедиции, да уж и они, наверно, были на дороге в Москву.

Отворилась дверь, потянуло январским холодом, в горницу вошел человек в длинной дорожной дохе с башлыком.

– А-а, Петр Алексеевич… – приветливо сказал смотритель, поднимаясь со стула. – Милости просим.

Вошедший поздоровался со смотрителем, поклонился Матюшкину, сбросил доху, потом снял шинель. Это был офицер конвойной команды. Смотритель крикнул, чтобы подали самовар, спросил:

– С партией, Петр Алексеевич?

Офицер, обтирая усы, благодушно отвечал, что идет с партией, но в Липне останавливаться не станет, чтобы засветло прийти в Дмитриевское да там и заночевать.

– И большая партия? – спросил смотритель, принимая у бабы самовар и устанавливая его перед офицером.

– Самая, сударь, обыкновенная: около двухсот душ… Нда-с, без чайку в дорожке – что свадьба без гармоники, – прибавил он, обращаясь к Матюшкину с нецеремонной простотой человека, привычного к мимолетным дорожным знакомствам. – А вы что же… Не знаю, как величать.

Матюшкин назвался и поблагодарил. «Партия, – подумал Федор. – Арестантов ведут». Он вспомнил новые, пахнущие смолой тыны у Сибирского тракта: тракт обстраивали этапными тюрьмами.

Федор накинул полушубок и вышел за ворота станционного двора. Арестантов нигде не было видно: офицер приехал в санях, партия, очевидно, двигалась следом. Но на деревенской «середке» уже толпились бабы, ребятишки, мужики.

И вдруг Федор услышал звон. Он нарастал, близился, переходя в тяжелый, пугающий гул. Забрехавшие было собаки смолкли.

Арестанты шли медленно. На руках и ногах гремели цепи: протяжно и ржаво – ножные железа, с окаянным «дилим-дилим» – кандалы ручные. Войдя в деревню, арестанты запели. Начали первые ряды, высокими голосами:

 
Мы сидим во неволюшке,
Во неволюшке, тюрьме каменной…
 

И хриплым рокотом прокатили остальные:

 
За решетками за железными,
За замками за висячими…
За дверями за дубовыми…
 

От Бутырского тюремного замка до сибирских каторжных мест певали эту песню арестантские партии, подходя к деревням и селам, посадам и городкам. Как в громе и звоне цепей, так и в песне этой была страшная, цепенящая душу тоска. Но когда вслед за жалостным «распростились мы с отцом, матерью» раздавалось с грозной отрешенностью «со всем родом своим, племенем» – слышались в песне не одна тоска, но и укор кому-то и забубённая отвага.

Шла по деревне партия, пела «Милосердную», принимала крестьянское подаяние, видела в бабьих глазах слезу, в мужичьих – сумрак.

В первых рядах шли ссыльно-каторжные в ручных и ножных кандалах. За ними – ссыльно-поселенцы без ножных оков, но на одной цепи четверо в ряд. За мужчинами – женщины, и тоже скованные по рукам. Шли бунтари-крепостные, солдаты-утеклецы из военных поселений, шли бродяги и воры, заеденные нищетой и вшами. А рядом шагали солдаты-караульщики, кто с ружьем наперевес, кто с ружьем на плече, и у всех – вислый, седой от инея ус, и у всех – тупая скука на дубленых лицах.

Федор сунул было руку в карман за деньгами, но тут из арестантской колонны кинули с веселой отчаянностью:

– Эй, б-а-арин бестолковай, подай целковай!

Федор вспыхнул, отдернул руку…

Арестанты вытягивались за околицу. Ребятишки не бежали за ними следом, как бегали они за солдатским строем. Гул кандальный стихал. И стихало в снежном дыму:

 
Должны мы вечно бога молить,
Что не забыли вы нас,
Бедных, несчастных невольников…
 

Показался, запахивая доху, конвойный офицер. Морщинистое лицо его было потное и красное. Солдатик подкатил к воротам на легких саночках.

– Счастливого пути, господин мичман, – приветливо сказал офицер, усаживаясь в саночки.

Федор молча наклонил голову. Офицер, закидывая ноги сеном, махнул рукой в сторону ушедшей партии и добродушно прибавил:

– Ихнее дело-с бежать, наше дело держать… Трогай! – И еще раз махнул рукою.

Вскоре уехал из деревни Липня и Федор Матюшкин.

Потемки колдовали. Придорожный куст глядел медведем, верстовой столб подступал разбойником, и склонялся лес, будто хотел накрыть кибитку темной своей, глухой массой, а дальняя церковь поворачивалась и погружалась в снежные волны, словно фрегат, терпящий бедствие.

Катился возок хорошо наезженным Владимирским трактом. Похрапывал матрос Михайло, нахлобучив на самые брови лисий малахай, подаренный ему Федором в Иркутске. А Федор все думал и думал об этих людях, что шли в сибирскую сторону под окаянный звон кандалов, под командой пожилого офицера, страшного в своем добродушии…

«Острог и кнут – отечественные звуки». Кто сказал это? Кажется, Пушкин. Свирепая жизнь: «Ихнее дело-с бежать, наше дело держать».

2

Москва – это Марьина роща и Екатерининский институт, куда матушка, воспитательница благородных девиц, иногда приводила его. Москва – это день бабьего лета, когда над гробом отставного надворного советника Федора Ивановича Матюшкина пели «Приидите вси любящие мя и целуйте мя последним целованием». Москва – это и Газетный переулок с его Университетским пансионом, где Федя начинал ученье, и книжная лавка во дворе пансиона, и шумные толки о Бонапарте, о позоре Тильзитского мира и о многом ином, тогда непонятном…

Федор помнил допожарную Москву, как помнили ее Пушкин, Яковлев, Вольховский, Данзас, все восемь отроков, отвезенные в 1811 году в Петербург и оттуда в Царское Село.

Отправляясь в Сибирь, он прожил у маменьки в доме Сорокина, что против Екатерининского института, несколько дней. И вот теперь, на двадцать пятом году жизни, обожженный полярными ветрами, измученный ревматизмом, с первыми тонкими и острыми морщинками у глаз, он вновь был в Москве.

Анна Богдановна охнула и припала к нему на грудь. Матрос Михайло с чемоданами в дверях засопел и отвернулся.

В Сибири, мечтая о Москве, Федор был уверен, что хотя бы начальные дни своего отпуска неотлучно просидит в матушкиных комнатах с низкими потолками, со старинной мебелью и вылинявшими обоями. Но едва он очутился в Москве, едва умылся, переоделся, напился чаю с кренделями, как тотчас потянуло его вон из дому. Но он не решался встать из-за стола, надеть шинель и дать тягу.

Было уже поздно, и старушка начала зевать, когда Федор послал матроса с запиской в один из переулков близ Чистых прудов.

Семь лет минуло, как разлетелись птенцы Лицея. Далеко разошлись их дороги. Переписывались они мало и редко. Но один из прежних однокашников, Михаил Лукьянович Яковлев, держал в руках незримые нити, соединявшие дружеский круг. И старые однокашники величали его «лицейским старостой», а он называл свою квартиру «лицейским подворьем».

Яковлев был весельчак и балагур. Он умел подмечать смешное и представлять комические сценки, глядя на которые все хохотали и никто не обижался. Кроме того, был Яковлев музыкантом, певал и пивал он весьма недурно.

Вот к этому-то Яковлеву и пришел поздним вечером матрос с запиской Федора. Полчаса спустя Яковлев обнимал Федора. Час спустя он мчал его в «лицейское подворье». А с Арбата летели туда же в одних санях Иван Пущин с Вильгельмом Кюхельбекером: Яковлев известил их о прибытии «пустынника Федьки».

Захлопали пробки. Радость и вино ударили в головы. Яковлев принялся лицедействовать. Он вышагивал наставником-иезуитом Пилецким: носатое, губастое, толстобровое лицо Яковлева непостижимым образом сделалось лисьим. Потом он прошелся с каким-то особенным изяществом, исполненным достоинства и скромности, потер лоб, скрестил руки на груди, проговорил с доброй улыбкой: «Ай да Матюшкин! Ай да Лицея!» – и все увидели не Яковлева, а директора лицейского Егора Антоновича. Засим «староста» присел к столу, опер голову на руки, возвел мечтательный взор к потолку и… обратился в Дельвига, погруженного в поэтические грезы. Изобразив Дельвига, он неожиданно вприскочку подлетел к Кюхельбекеру, ухватил его под мышки, проговорил: «Вильгельм, прочти свои стихи, чтоб мне заснуть скорее», – и, отпрянув, рассмеялся быстро, громко, гортанно, и все тотчас увидели Пушкина.

У Яковлева в запасе было двести комических сценок, но уже после третьей Пущин съехал с кресел, Федор отирал веселую слезу, а Кюхля, мотаясь из стороны в сторону, молил:

– Будет… Помилуй… Мишель, братец, прошу…

Потом они ужинали и дурачились так, словно все еще были мальчуганами в темно-синих однобортных мундирчиках с красными стоячими воротниками.

Около полуночи Кюхля вдруг вспомнил, что его ждет князь Одоевский, с которым они издавали альманах «Мнемозина». Вильгельм вскочил, едва не опрокинув тарелку и бокал, чмокнул Федора в висок, взял с него обещание увидеться завтра же и исчез. А «староста» Яковлев вскоре осовел, повалился на диван и захрапел, сладостно причмокивая во сне толстыми губами.

Федор остался с Пущиным.

После Лицея Иван был определен в гвардию. В гвардейцах, однако, ходил он недолго, подал в отставку и перебрался из Петербурга в Москву. В Москве Пущин служил судьей московского надворного округа.

При слове «судья» Матюшкин поморщился. Жанно усмехнулся.

– Надо, – сказал он, – вносить дух справедливости там, где можешь.

– А люди говорят: «Где суд, там и неправда».

– Вот то-то и оно. Я и стараюсь, чтобы правда торжествовала.

– И торжествует? – не без иронии спросил Федор. Он вспомнил толпу арестантов, пахнущие свежей смолой этапные остроги.

Пущин насупился. Помолчав, он заговорил о том, о чем Федор часто размышлял наедине: о деспотизме царей, о лихоимстве чиновничества, о неуважении к человеческой личности.

– Все это так, Жанно, – согласился Матюшкин. – И не только в России, но под другими небесами тоже.

– Не спорю, – сказал Пущин. – Однако пока ты был на краю света, дух преобразования промчался над Европой.

Он заходил вперевалочку по комнате. Федор следил за ним. Пущин говорил о мятежах в Испании и в Италии, о восстании греков против поработителей-турок.

– Ты видишь? – И он широко повел рукою.

– Вижу, – угрюмо отозвался Матюшкин. – А русские проливали кровь за свободу Европы, сами ж теперь сидят, как медведь на цепи.

– Не все, не все, – молвил Пущин и взглянул на Федора своими светлыми спокойными глазами.

И Федора осенило. Но Пущин уже опять пошел вперевалочку по комнате. Федор нагнал его в два шага, навалился на спину, обнимая за плечи, обжег ухо:

– Да? Да? Жанно!

Пущин освободился от объятий, повернулся всем корпусом, негромко и требовательно произнес:

– Ты должен дать честное слово.

Пущин ждал клятвенного обещания. И Матюшкин, отступив на шаг, тихо ответил:

– Клянусь. Честью клянусь.

– Нигде, никогда, никому ни при каких обстоятельствах ни полслова, – тем же негромким и требовательным голосом произнес Пущин.

– Нигде и никому, – повторил Матюшкин.

В эту ночь мичман Федор Матюшкин узнал о существовании Тайного общества, которое поставило своей целью изменение существующего в Российской империи порядка. И в эту же ночь Иван Пущин условился с Матюшкиным, что, будучи в Петербурге, Федор явится к людям, имена которых Жанно назовет ему перед отъездом.

Они разошлись утром.

В блеске солнца, в синеве пришел день, холодный и крепкий, как яблоко. На Мясницкой Федор спугнул воробьев, они треснули крыльями, как картежник колодой, а Федор улыбнулся во весь рот. Молодайка в полушубке (на щеке – маковый цвет, а в косящем на Федора черном глазу – бесовские искры) плыла с коромыслом на плече, покачивала бедрами. Федор подмигнул, молодайка, поведя плечами, плеснула водой, рассмеялась звонко и счастливо.

Какое утро, какое утро! И эти сизые дымки над кровлями, и этот глухой, дробный стук снежных комьев о передок легких саней, и ранние прохожие, на лицах которых еще лежит тень сладкого сна.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю