355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юрий Давыдов » Глухая пора листопада » Текст книги (страница 43)
Глухая пора листопада
  • Текст добавлен: 9 сентября 2016, 17:53

Текст книги "Глухая пора листопада"


Автор книги: Юрий Давыдов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 43 (всего у книги 44 страниц)

НЕЖНОСТЬ
Послесловие к рассказу Алеся Адамовича «Единственная моя жизнь…»

Критики пытают живых писателей; я не критик. Литературоведы препарируют мертвых; я не литературовед. Читатели, если верить Бунину, поглядывают на писателей сверху вниз. Я – читатель, ясно и резко сознающий невозможность глянуть свысока на прозаика и публициста Алеся Адамовича.

Партизанство, как никакой другой род военных действий, наделяет человека самостояньем, умением и смелостью принимать решение, не дожидаясь указания начальника. Эти свойства, в тоталитарном обществе уникальные, были присущи Алесю. После войны он не примкнул к шустрой ватаге, севшей на руководящие стулья и стульчики. Роль верного помощника партии в литературе ему претила. Тем паче, что, пожалуй, нигде не встречалось столько орясин, как именно среди фельдфебелей литературных подразделений.

Реализм предполагает указания на недостатки имярек. Я, однако, не замечал их, кроме одного: Алесь страдал отвращением к спиртному, чем и повергал многих в недоумение. А меня в глубокое изумление, как нечто фатальное, не имеющее объяснений. Впрочем, весьма возможно, что огненная вода помешала бы его непреходящим, напряженным поискам живой воды. Так, наверное, так. Ведь именно ее, живую воду, черпали мы в его суровой прозе и беспощадной публицистике.

Как человека серьезного, основательного, невеселого, крепкой и тяжеловесной внутренней стати, на дружбу не щедрого, а в дружбе требовательного – таким воспринимало Адамовича мое чувствилище… Это слово – «чувствилище» – встретилось мне однажды в одном из писем Горького, и я решил, что старик, озабоченный приращением могущества родного языка, выдумал это самое слово, на мой слух почему-то созвучное со «страшилищем». Оказалось, что по науке-то это называется – сепсорий. И обозначает ту часть нервной системы, где мельтешат, сталкиваясь и пересекаясь, наши ощущения. Подозреваю, что это и есть душа. А душа, как известно, обязана трудиться. Так-то оно так, да вот нам не дано угадать, что именно и когда вместит чувствилище.

Вот вам пример. Настигла такая минута, когда я совершенно отчетливо осознал, что человек, известный в миру как Алесь Адамович, обладает запасом эмоции, которая казалась мне не свойственной его натуре – НЕЖНОСТЬЮ. Она была услышана мною, как вздох. А ведь и рядом, и дальше на улочке дачного поселка Переделкино ничто не располагало к этому. Разбитый дорожный асфальт, канава с какой-то ржавой дрянью, побежка ничейных псов, всегда голодных, валежник, малинник, кошка, то, се, короче, не угадаешь, не определишь причину веяния его нежности. Но он, бьюсь об заклад, чувствовал именно нежность к этой смиренной, невзрачной обыденщине, к тому, что растет, бежит, попискивает на дереве; словом, к живущему, к живому, сущему. А главное, то была молчаливая нежность. Ведь если нежность глаголет, значит, – см. Псалтырь – в душе-то ее вовсе и нет. А потом… Потом боковым зрением я не то чтобы увидел, что было бы физической невозможностью, нет, не увидел, но ощутил как бы нарастание, усиление его нежности, срастание ее в световой пучок, устремленный поверх дороги… Я взглянул в сторону его дома: у ворот стояла его хозяйка. Ирина. Я знал ее, но, сознавая свою ненужность в эту минуту, смущенно отвалил в сторону, на какую-то тропу. Уверяю вас, он и не заметил моего исчезновения.

О, этот неказистый, небогатый дом, где ей хотелось жить с ним долго, а ему жить и работать у окна, обращенного на огород и елки. Он есть, этот дом, и его нет – мшистый налет Смерти и вот что-то вроде пустоши.

Два года спустя эта женщина, некогда освещенная, озаренная его нежностью, отнесясь ко мне с неизъяснимой доверительностью, показала мне Алесевы письма. И я прочел: «…Ты заполняешь полмира для меня, остальное – тоже ты. Вернее, ты во всем, что вроде мне важно, что делаю, чем занимаюсь… О чем могу мечтать, если не о том, что было, что началось и кончится, наверное уже вместе со мной?!»

А листки в руках Ирины – синие, красные – в зависимости от пасты шариковой ручки… А почерк крупный, без бантиков-завитушек, зависимый от нравственной кладки, от натуры и сущности.

… Все это мне вообразилось, все это возникло при чтении рассказа Алеся Адамовича «Vixi 2». Скажи я это, соврал бы, так сказать литературно. Или как раньше в кинозалах перешептывались: «Это ему снится… Снится ему…» Не возникло, не вообразилось, не вспомнилось. Но было… Было тихим шорохом, мягким гулом – словно бы щекой и ухом припал к большой шершавой морской раковине с крутыми полированными завертками. Может, и там чувствилище?

Это рассказ о любви. Юношеской, послевоенной. А война-то, она, подлая, отнюдь не всех, далеко не всех обратила в лихих покорителей женских сердец. И есть сентиментальная, светлая грусть при чтении о влюбленном мальчике, который знал, как взорвать мост и снять часового, но на предмете своей любви видел бронзовые одежды (Тургенев). И не знал, куда деть руки, путался в словах и чинил светильник, вместо того чтобы его погасить. Короче, лопух лопухом. Но ведь это ему тихохонько насвистывала нежность на своей таинственной дудочке.

P. S. И новобранцы, и ветераны сексуальной революции расхохочутся. Охоты спорить нет. Следует только, не повышая голоса, заметить, что революция сексуальная, как и социальная, ничего не сулит, кроме мерзости душевного запустения.

1996 г.

Дружба народов. 1996. № 3

О ДАВЫДОВЕ – ДРУГИЕ

Ф. Светов НОЧЬ ПОСЛЕ БИТВЫ

После тридцатилетнего перерыва в разных издательствах одна за другой стали выходить книги, так или иначе связанные с важнейшей темой русской общественной жизни шестидесятых – семидесятых годов прошлого века – народовольчеством. В самые последние годы читатель получил давно ставшие библиографической редкостью «Запечатленный труд» Веры Фигнер и «Записки революционера» П. А. Кропоткина; в серии «Жизнь замечательных людей» вышли книги о Желябове и Перовской; альманах «Прометей» регулярно публикует неизвестные прежде или малодоступные материалы о событиях семидесятых годов.

Правда, авторы этих материалов чаще всего останавливаются, дойдя до 81-го года – года и наивысшего подъема, и заката «Народной воли». Дальнейшее уходит в скороговорку, перечисления, многоточия, заполняющие целый отрезок времени, вплоть до появления первых марксистских кружков в России, нового подъема революционного движения, развития общественной мысли и революционной теории. А что было в промежутке – в эту «глухую пору листопада»?

«Ночь после битвы принадлежит мародерам», – думает в финале романа Ю. Давыдова знаменитый Герман Лопатин, за плечами которого к тому времени – дерзкое похищение Лаврова из царской ссылки, геройская попытка освободить Чернышевского, собственные фантастические побеги, работа над переводом «Капитала»… Сейчас он приехал в Россию эмиссаром не существующего уже Исполнительного комитета «Народной воли». Он старается нащупать старые и новые связи, пытается разобраться в том, что здесь происходит, в причине страшных провалов. Он явственно ощущает зловещий запах провокаторства. Лопатин «думает» здесь словами Вацлава Воровского, но это художественное допущение в контексте романа вполне возможно: Лопатин верно схватывает ощущение самой атмосферы такой поры – «ночи после битвы», афористически точно сформулированное Воровским несколько позже.

Манера, в которой написан роман Ю. Давыдова, очень привлекательна. Это не историческая беллетристика, завораживающая читателя ловко построенным сюжетом, сенсационным раскрытием тайн и пикантными подробностями. Действием исторической прозы Ю.Давыдова движет мысль, дорогая автору. Впрочем, ему и нет никакой нужды «закручивать» сюжет или придумывать головокружительные ситуации – материал, им привлекаемый, достаточно драматичен. Но автора, повторяю, интересуют не острота и драматизм сами по себе, хотя он, так же как и его герои, пытается распутать клубок тайн и попять причины необъяснимых, казалось бы, событий; несомненный азарт исследователя рождается у автора этой книги прежде всего из вполне определенной гражданской, нравственной позиции писателя.

Лопатину не так уж сложно разобраться в обстановке и найти провокатора: и страшный провал Фигнер, и арест связанных с народовольцами офицеров на Юге, и провал в Петропавловской крепости, как только связь с Фигнер стала налаживаться, и гибель типографии в Петербурге… Лопатин чувствует здесь одну и ту же руку – Дегаев…

Но что это за явление, как его понять? Лопатин не может «отделаться от Дегаева, не „определив“ его, как натуралист определяет рептилию по системе Линнея». Что движет им в его предательстве? Ужас смерти? Но казнь никогда не угрожала народовольцу Дегаеву за содеянное им – «сулило „лишь“ каторгу». «Эгоцентризм чудовищной степени?», «ураганная жажда существования, которая крушит все этические нормы?», «уродливая мания величия? (Как будто, черт побери, она бывает не уродливой?)…»

Лопатин чувствует поверхностность, ординарность всех этих определений, понимает, что здесь, должно быть, нечто более сложное, – и в то же время противится углублению в дегаевскую натуру, чувствуя, что тот именно такого «углубления» и хочет страстно. И не уродливость этого рожденного страшной реакцией, жестокими царскими репрессиями явления – самое трудное для Лопатина в его стремлении докопаться до истины («А-а, – подумалось ему, как думалось некогда о Нечаеве, – а-а, как же, как же: чего вы хотите? В такой уродливой обстановке, каковы русские общественные условия, всегда будет вырабатываться известное число уродливых личностей»). Он понимает, что должен определить не только одну эту рептилию, но и ее корни, понять суть явления и его связи с царизмом. К тому же, как могло случиться, что эмигрировавшие за границу члены Исполнительного комитета «Народной воли» Тихомиров и Ошанина, отправляя Лопатина в Россию, зная о провокаторстве Дегаева, ни слова ему – Лопатину – об этом не сказали, дали ему старые – дегаевские! – явки?! Или он тоже был всего лишь «пушечным мясом»? Сказала же однажды Ошанина без обиняков: «Когда затевают захват власти, народ не больше чем пушечное мясо!»…

Герой романа Ю. Давыдова мучительно думает обо всем этом в финале романа. Перед писателем эти вопросы стояли, очевидно, в начале работы, в финале они только формулируются, ответы же дает все повествование.

Эти ответы – и в усталости Фигнер, мучительно думающей о том, что даже такое ничтожество, как Плеве, разгадал неосознанное чувство облегчения, пришедшее к ней в момент ареста («Ведь это конец. А вы устали. И вы рады. В сущности, вы рады. Не так ли?»). Плеве наносит свой удар в ответ на молчаливое презрение, прочитанное им в глазах Фигнер, презрение, которого он не видел «ни в мерцающем казнящем взгляде Желябова, ни в бесконечно-спокойном взоре Кибальчича, ни в задумчивых глазах Перовской». Усталость Фигнер порождена и чувством «нравственной вины за участь других» – жертв необъяснимых чудовищных провалов, и безуспешностью попыток хоть что-то связать и восстановить, и – тем не менее – нравственной невозможностью, как Тихомиров, уехать, оставить Россию.

Ответы на поставленные в романе вопросы – не только в том, как ловко и хитро полиция организует провокаторство в сердце разгромленного, но еще живого народовольчества. Эти ответы – это стремление разобраться в сути явления и в том, как конкретно осуществляется провокаторство Дегаева.

Дегаев лицемерит даже перед самим собой. Он не устает твердить инспектору секретной государственной полиции Судейкину об отсутствии у него, Дегаева, всяких видов – выгоды и карьерных соображений («Я хочу напомнить: я не давал согласия на простое агентство»). А между тем он настаивает, чтобы его принял директор департамента государственной полиции Плеве, чтоб о нем доложили министру графу Толстому, а потом и государю императору. Но Судейкину (так же, как остальным царским чиновникам) нужны не слова, не «идеи», а работа Дегаева, все остальное тот получит за сделанное.

И Дегаев работает. Сначала почин: сразу же вслед за «побегом» Дегаева из одесской тюрьмы в Харькове на улице берут Фигнер, южные офицерские кружки провалены. Потом Дегаев в Петербурге – он «представитель центра», «чуть не единственный из старой гвардии». Осторожно, но последовательно и неуклонно он собирает все осколки еще недавно мощной организации. Находящаяся под надзором полиции библиотека братьев Карауловых становится постоянным местом таких сборищ – каждый пришедший туда на учете! («Карауловых этих – ни пальцем, Карауловых на развод»). Потом Дегаев налаживает связь с Петропавловской крепостью – там Фигнер и еще один член Исполнительного комитета, Златопольский. Дегаев понимает, что Златопольский сделает все возможное и невозможное, чтобы установить связь с волей и привести в исполнение какой-нибудь безумный план побега для Фигнер («Дегаев бежал из тюрьмы, еще не все потеряно», – передает Златопольскому Фигнер из одной камеры в другую). Дегаев берет все отношения с Петропавловской крепостью в свои руки, и, когда «дело» созревает, Судейкин захлопывает очередную мышеловку. Потом Дегаев посылает студента Горного института Блинова эмиссаром по провинциальным кружкам – вдохнуть жизнь и надежду в отошедших от движения и напуганных, – и один за другим исчезают все, с кем Блинов встречался. Судейкин берет только тех, на кого Дегаев указывает, и они чаще всего оказываются людьми, в Дегаеве усомнившимися…

А Дегаев, добившись наконец заслуженного им свидания с Плеве, продолжает уверять, что в его «сотрудничестве нет ни карьерных, ни меркантильных соображений», что он «не с легким сердцем» принял «миссию, которая, может быть, рисуется в невыгодном, неблаговидном свете», что он не отрекается от своего революционного прошлого, а всего лишь «исправляет» ошибки действия «террористической фракции», что он следует философу Соловьеву, который говорит: «Правду нельзя обрести неправдой. А ведь пролитие крови – неправда». Но вот Плеве, который, разумеется, не верит ни одному слову платного шпиона-провокатора, ставит его на место: «Однако, милостивый государь, я хотел бы, так сказать, практически…»

Да, теперь Дегаев вынужден уже самой логикой предательства и провокации только эту «практику» и продолжать…

Атмосфера времени воссоздана в романе «Глухая пора листопада» с поразительной достоверностью. Знание предмета дает здесь автору ту самую свободу жизни в материале, которая чаще всего и приводит к успеху исторического романиста. Не авторские отступления, не специальные разъяснения, а точно нарисованные характеры людей, с которыми Дегаев в романе сталкивается, тех, кого он и Судейкин обманывают, предают, запутывают, от которых так или иначе оба они зависят, – помогают нам понять явление дегаевщины. Эта естественность, непредвзятость и создает в романе ощущение живой жизни и в свою очередь ведет автора к пониманию столь важной для него проблемы.

Люди, попавшие в руки Дегаева и Судейкина, проявляются различно. Скажем, Володя Дегаев – младший брат предателя, офицер, романтически настроенный юноша, с восторгом играющий в революцию. После разговора в тюрьме с Судейкиным – сначала оскорбившись его предложением – он соглашается в конце концов на мнимое сотрудничество: ему мерещится тень знаменитого Клеточникова, теперь он – Володя Дегаев – будет глазом революции в департаменте государственной полиции. Но Клеточников был из другого материала: Володя не в состоянии переиграть Судейкина, потом он спасует в конкретном деле, когда на карту будет поставлена жизнь его и его товарищей. Володя утешится в конце концов имеющейся всегда к услугам спасительной идеей о том, что он-де должен был сохранить себя для более серьезного… В финале романа Володя восторженно слушает истеричные излияния старшего брата о его трагически великой «миссии»…

Или другая судьба – молодой московский рабочий Дмитрий Сизов, бросившийся с ножом на начальника Московского секретно-розыскного отделения Скандракова после того, как тот предложениями, посулами, наконец, угрозами разоблачения перед товарищами в несуществующем предательстве опутал Сизова с ног до головы. Или студент Блинов, нашедший единственный выход в самоубийстве, когда ему стало ясно, что он явился пусть невольной, но причиной арестов десятков людей в провинции, с которыми он – Блинов – разговаривал, спорил, которых убеждал, которых успел узнать и полюбить, которые ему доверились…

Ю.Давыдов приводит в тексте романа подлинный документ – письмо, переданное из Петропавловской крепости, об «истинном положении» в Трубецком бастионе, – документ, свидетельствующий о поразительной силе духа, глубине и широте мысли людей, поставленных в невероятные условия. В письме идет речь и о Судейкине. «Случается, что наша гробовая жизнь нарушается таинственными посещениями, – говорится в письме. – По ночам бесшумно отворяются садовые двери, ведущие в общий коридор, окружающий весь бастион с внутренней его части. Кто-то торопливыми шагами в сопровождении служителей и жандармов направляется в одну из камер и остается там по часу, по два. Не утешитель ли являлся? Нет, здесь нет места добру, здесь рыщут шакалы и гиены – сюда является представитель известного учреждения, г-н Судейкин, и горе человеку, к которому направляются его шаги. Человек этот уже не принадлежит себе, он уже совершил запродажу своей совести, своего доброго имени, жизни друзей и знакомых. Покупщик явился за своей добычей. Страшные муки превзошли человеческие силы, и человек пал. И все же, надо правду сказать, падших между нами немного…»

Дегаев может говорить все, что угодно, даже наедине с самим собой цитировать философа Соловьева и упиваться трагизмом возложенной на себя «миссии» – сущность провокаторства от этого не меняется. Когда-то, в самом начале их альянса с Судейкиным (каждый из них думал, что он перехитрит партнера, и оба намеревались переиграть самодержавие, не понимая, что являются всего лишь его орудием – картами в более крупной игре), они приняли совместное решение «убирать фанатиков» «с обеих сторон» – «ваших» и «наших». Впрочем, получилось так, что убирали только «односторонне» – причем десятками. Но вот наступает срок «пугнуть высшие сферы». Разрабатывается новый план: сначала фиктивное покушение на самого Судейкина, а потом уже настоящее – в отсутствие Судейкина (он будет в отставке!) – на министра графа Толстого. Не уберегли без Судейкина-де. И тогда – триумфальное возвращение Судейкииа, но теперь уже в другое кресло! В игру включается Плеве – у того свои планы…

Гиены и шакалы – мародеры гуляют ночью по улицам притихших русских городов, а Дегаев продолжает набрасывать на свою деятельность, на всю эту гнусную механику флер «высшей идеи»: «Может, один я, один во всей подпольной России, вывел математически: на прежнем, на старом пути – конец, тупик, никчемная бравада…» Судейкин-то сразу же понял его – Дегаева – силу, сказал ему «без лести»: «Вы, Сергей Петрович, самая крупная сила в революции». Да, Дегаев любил Фигнер: «…при одном ее имени у меня сейчас мальчики кровавые. Но есть молох революции…» Да, он крепко сошелся с Судейкиным – «на кон – все! Не о себе, не о своей пользе…». Программа их такая: «запугать правительство, в угол загнать удачными покушениями, всех в одном узле держать, и тех, кто во дворце, и тех, кто в подполье. И вот тут, на почве общего страха – диктуй, властвуй… Великая цель была близка: диктатура ко благу народному». «Вы вот назовите, попробуйте назвать, кто меня трагичнее как личность, как общественный деятель? На эшафоте это ведь несколько минут не дрогнуть. А мне каждый день, каждая ночь Голгофой…» И последнее: «История не спрашивает, что сделано… Я был у цели!..»

Разоблачение, так сказать, «романтики» предательства, маскирующей себя всякий раз красивыми словами о «высшей идее» и некой «пользе», которая-де откроется позднее, цинизм и безнравственность всякого рода компромиссов и сделок с совестью, выдаваемых за революционную «железную» необходимость и особую, якобы «революционную» нравственность, – все это в романе Ю. Давыдова не декларируется, а художественно показано в судьбах людей, в воссоздании подлинной атмосферы жизни той поры. Собственно, в этом и кроется причина несомненной удачи романа «Глухая пора листопада» – точно переданное ощущение времени дает возможность читателю самостоятельно прийти к важной для автора мысли.

Это ощущение «глухой поры листопада» – в самых разных, психологических и иных, подробностях. И в «изобилии признаков ужаса, трепета, раболепия», которые улавливает в атмосфере времени только что вернувшийся из ссылки больной, измученный провинциальный учитель, на связь с которым приезжал из Петербурга «эмиссар» Блинов. Он говорит Блинову о том, каким видится ему время: «Из темных углов, с самого дна, как пузыри на болоте, поднимается соглядатай, он вездесущ, повсюду, это ведь очень выгодная профессия. И вот осведомители эти, шпионы складываются в корпорацию. Понимаете? Во всесильную корпорацию. И тогда… Тогда все врозь, всяк на свою кочку. Тогда, в безмолвии, топор иль гильотина, Бирон иль Робеспьер – это все равно». Блинов спорит с этим сникшим, сломленным человеком, убеждает его в том, что все это не так; Блинов смеется, ему не страшно, он занят настоящим делом, он ведь не знает, что сам является причиной гибели своего собеседника!.. Оказывается, что страшная картина эпохи – она не только в больном воображении чахоточного учителя, – все это на самом деле! И может ли быть иначе, когда хоть и существуют «писаные законы», но «в стране не существует правосознания. Нет даже правоощущения. А кому же тогда властвовать, если не тайной политической полиции?»

И она властвует – откровенно провокаторским «методом» Судейкина или «деликатным» – Плеве, который, скажем, поддакивая министру Толстому, когда тот говорит о необходимости закрыть «Отечественные записки», нетерпеливо дожидается выхода очередного номера журнала, упиваясь «неуловимо вредным направлением» истинной изящной словесности. Или «методы» министра Толстого, упрямо убежденного, что все эти «нигилисты и отрицатели» рождены и вскормлены «не нашей действительностью», что все это идущее от литературы на погибель молодому поколению зло – «оттуда»… И даже прекрасный проект вызревает у министра: «Обратить прессу в подобие правительственного департамента, а журналистов – в департаментских чиновников, разве что без форменного сюртука…»

Впрочем, столь достоверно изображенная трагичность времени не делает роман Ю.Давыдова безнадежно пессимистичным. И не только потому, что Дегаев в финале книги изобличен, что читатель знает о предстоящем – уже на новом уровне – подъеме революционного движения (хотя читателю известны также и предстоящие трагедии). В романе «Глухая пора листопада» нет ложного бодрячества под занавес, так часто смазывающего серьезный, глубокий художественный анализ; нет попытки найти выход в не существующие на самом деле ворота. Автор рецензируемого романа не собирался ни пугать, ни обнадеживать своего читателя. Ему важно было проблему исследовать. Он делает это глубоко, серьезно и жестко. Приговор чудовищному порождению царизма – Дегаеву и дегаевщине – в романе окончательный и не подлежит никаким кривотолкам.

Быть может, эта художественная беспощадность, органично возникающая в реалистически точно воссозданной картине жизни, во всестороннем исследовании явления, и вселяет в читателя надежду, оставляет чувство светлое даже после того, как он проходит кругами ада тех лет. Знание всегда оставляет ощущение силы, а понимание причин не может не вселять надежду. Победа здесь уже в определении «рептилии», в том, что она вытащена на свет божий, что ей не укрыться в тени высоких слов и «романтических» рассуждений о «миссии», предстоящем «благе» и якобы не различимой сразу «пользе».

Новый мир. 1968. №12


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю