Текст книги "Московский гамбит"
Автор книги: Юрий Мамлеев
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 14 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]
ГЛАВА ВОСЬМАЯ
Вся эта слегка необычная встреча в Парке культуры им. Горького происходила в тот день, когда Глебушка Луканов заявился на квартиру умирающего Максима и устроил там скандал. А ночью, когда Кате снилась последняя великая книга человечества, написанная перед самым концом мира, – Олег еще допивал остатки вина на квартире у Лариона.
Утро следующего дня было на редкость спокойным и отрадным для многих москвичей. Солнце светило одинаково преданно и безучастно и верующим и атеистам, и начальству и свободным людям, и предназначенным для карьеры, и самым отчаянным неконформистам, встречающим зарю в канаве.
Но для Максима Радина это был по-прежнему тяжелый и зловещий день. Он рано проснулся – и подумал о том, что не стоило бы и просыпаться. Обида от дикой сцены с Глебом – которая помогла ему пережить вечер и ночь – не только ушла, она испарилась и исчезла навсегда. В сознании возник, и вытеснил все остальное – один крик, одно помышление: он умирает и жить ему осталось недолго. Он опять внутренне завыл от этой мысли и разрыдался.
Но через несколько часов какое-то безразличие, отупение и усталость овладели им…
Катя Корнилова проснулась попозже – дочку уже забрала к себе бабушка – и долго заспанная бродила по квартире, стараясь припомнить название книги, которая приснилась ей. Оно было очень простое, но его внутренний смысл совершенно провалился в подвалы ее души, и от этого исчезло из памяти и само название. Иногда ей казалось, что оно вот-вот выплывет, и ей тогда виделось: «Паук». Да, да, думала она, кажется это был «Паук», но за этим «Пауком» хоронился особый смысл, как будто к тому времени, ко времени конца мира, слова уже как бы сдвинулись, приобрели другие оттенки.
Порой она чувствовала, что за этим названием кроется очень простая ассоциация: «смерть», такая смерть, которая разъела человечество изнутри, изуродовала его, и тем самым сделала неизбежным конец мира, вернее, трансформацию его, т. е. прямое вторжение Бога в дела людей. Причем эта смерть, разъедающая людей изнутри, виделась ей светлой, как светел бывает паук, ткущий свою белую сеть; то была смерть, белая, цвета надежды, и значит, ложной надежды, и была она потому ужасней любой черной гибели, ибо… но вот в чем было это «ибо», она не могла ни припомнить, ни понять до конца, потому что за этим «ибо» стояло то, что было скрыто как за непроницаемым занавесом.
Вздохнув, Катя решила попить чайку. «И что это за небывалое чувство, пронизывающая уверенность, исходящая сверху, что эта книга, приснившаяся мне, книга, созданная перед концом мира, – подумала она. – Такое несомненное ощущение: тьма была, значит, глубокий сон, и в ней сияла эта последняя книга… да и, кажется, слова… были на обложке… Паук… А во тьме, где не было книги, тени, по-моему, еле видимые двигались…»
И тут она вспомнила о Максиме. «Ну и хороша же я, – удивилась она, – за концом света живого человека не вижу…»
Почему-то возникло отвращение к еде, и она стала тут же звонить, согласно плану, который продумала еще вечером.
Сначала на другом конце провода возник нежный и такой живой голосок Светочки Волгиной.
– Здравствуй, Катенька.
– Здравствуй, сестрица Аленушка.
– Как поживаем? Сла-адко?
– Пальцем в небо попала.
И Катя начала рассказывать. «Доктор, доктора, – передразнила она потом Светлану. – У него были и есть лучшие доктора. Может быть, шанс появится. Но сейчас надо спасти его сознание. Он в тупике. Он умер прежде, чем умер. Ничего подобного я не знала!» И она объяснила все.
– Да, теперь я понимаю, – вещал в другом конце Москвы тот же нежный, но уже грустный голосок. – Надо найти человека из церковных кругов. Человека с особой психологией и интуицией… Другой подход… Пожалуй, ты права, у меня есть на примере такие люди… Давай договоримся…
Потом Катя звонила еще в несколько мест. Отвечали, спрашивали, обещали. Она в свою очередь связалась с Максимом. Подошла мать, и сказала, что Максиму как будто лучше, он спит, его не стоит беспокоить (это было как раз то время, когда Максим впал в отупляющее забвение). И у Кати полегчало на душе.
А вскоре опять раздался голосок Светланы:
– Катенька, можешь сегодня?.. Я еду к тебе… Я договорилась. От тебя и двинемся к ним…
Утро этого же «спокойного и отрадного дня» было для Глебушки Луканова одним из самых тяжелых в жизни. Начать с того, что после того, как он проснулся, он не мог с четверть часа понять, где он находится. Сначала, естественно, он подумал, что в вытрезвителе. Но в каком? Этот почему-то показался ему пригородным. Над ним застыли корявые доски, комки грязи свисали сверху, и он решил, что его выбросили в сарай, далеко от Москвы, и теперь все кончено. Между тем он лежал в самом центре города, хотя и в подвальной мастерской. Придя к безнадежности, Глеб опять заснул, но вскоре тут же проснулся от жути, что именно всему конец. От этой мысли он даже привстал, хотя внутри все вертелось от боли.
– Где я? – пробормотал он.
Тяжесть на душе и страх, что он натворил много непотребного, были такими, что в голову лезло нежелание жить в то же время протест.
И вдруг он увидел, что совершенно не ожидал увидеть: занавеска перед ним раздвинулась, и просунулась голова Лехи Закаулова.
Глеб в истерике закричал: ему показалось, что появилась только одна голова, а туловища не было.
– Ну и поэт же ты был вчера, – произнесла голова. И тут же точно в доказательство и чтоб ободрить его, показалось туловище.
…Леха Закаулов, как известно, некоторое время «пропадал». После вечера под березками с синеглазой Волгиной, он впал в светоносное забытье, по его собственному выражению. В этом состоянии озарений и любви он даже не ночевал дома несколько дней. (И потом пропустил все вечера и испытания с Сашей). Пьянствовал лишь слегка – в Лосиноостровской на границе Москвы, в одной окраинной компании, в которую он иногда любил уходить (для иного воздуха). Компания была по-душевному «светлая»: девушки, добрые до слез, юноши, из христианских кругов, просто верующие, и два-три сомневающихся, но со стыдом. Было весело, и в меру хмельно, уютно, в деревянном домике, в низкой комнате, окна которой выходили на зеленый двор, с неизменным котом на подоконнике, и даже самоваром. Говорили на различные высокие темы, смотрели старинные книги, и на душе было чуть-чуть больно, но до невозможности хорошо.
Потом он покинул эту компанию, и свет в нем немного поугас, но остатки его еще светились на дне, когда он стоял с пивной кружкой у ларька в окружении трех подвыпивших рабочих и о чем-то рассуждал.
Как обычно, кто-то закончил тем, что есть ли «правда» на земле, на что Леха ответил, что правда в Боге. Но ему возразили: пускай он тогда скажет, что такое Бог и в чем его правда. Леха начал отвечать, и сначала ничего, но потом слегка сбился, и один рабочий недоуменно развел руками. Закаулов поправился и начал о том, что Бог внутри нас, и чему это соответствует, и рабочий, к его удивлению, сразу понял, хотя и поморщился. Но другой собеседник уверял, что всего этого не может быть, если на земле так плохо… Леха опять объяснял, кто-то целовался, кто-то пил… и через часок-другой Закаулов очутился на другом конце Москвы, на бревне, опять с кружкой, рядом с пожилым сторожем, который охранял склад детских кроватей.
– Ты мне в душу не лазь, – сурово говорил ему сторож. – У меня своя правда есть… А такая, что все закачаются, если узнают. Вот так. Я, знаешь, что прошел? Тебе и во сне не снилось.
– Да я к тому говорю, что душа больно чудесная! – отвечал Леха, покачиваясь. – Такая огромная, что звезды в ней, как капли. И ты, старик, себя не разуверяй.
– Меня жизнь разуверила, а не кто-нибудь, – произнес старик. – А ты вот не пьянствуй больно, а то проспиртуешься так, что и во гробе от тебя будет разить… Ишь, небожитель…
Леха захохотал.
– Да, я это так, старик, к своему времени я протрезвлюсь и буду совсем чистенький. А пью я, чтоб душа не темнела.
– Ну, смотри, – добродушно ответил сторож. – Нехорошо, если от покойника разит.
А Леха вдруг опять вспомнил глаза Светланочки Волгиной. В таком состоянии ночью он и появился в мастерской Толика Демина.
– Ну и поэт же ты был вчера, – повторил Леха, глядя на Глеба.
– Какой поэт, что ты мелешь, Леха, – еле шевеля губами, проговорил Глеб. – Ты испугал меня своей головой. Где я?
И сразу все выяснилось. Леха вытащил Глеба из его угла, и он оказался в знакомой мастерской. Закаулов посадил его на скамью за деревянный стол, Глеб оброс, и в разорванной белой ночной рубашке, но в брюках, босиком, предстал перед своим учеником Толей Деминым. Толя тут же настоял, что водки больше не будет, на что Глеб дал согласие слабым движением мизинца. Закаулов тоже отказался пить: «хорошенького понемножку». И Толик энергично взялся за «вытрезвление» своего божества и учителя. Делал он это умело, одному ему, наверное, известными травами, способами и кореньями. И через чашки три-четыре Глебушка уже был относительно в себе и даже внимательно и наставительно поглядывал на мольберт Толика, что-то бормоча про себя.
Прежние печали однако не давали ему покоя: что делать с Катей, как решить их отношения, и что он натворил у Максима Радина. От последней мысли похмелье его превращалось в кошмар. Глеб умолил Демина позвонить Максиму, и только когда тот вернулся (в мастерской не было телефона) с неопределенными вестями о том, что, кажется, «ничего уж особенного не произошло» и у Максима все заняты его болезнью, чуть-чуть успокоился. Что вообще дальше делать со своими мучениями, он не знал и решил пустить все на самотек.
Неожиданно в мастерскую заявился Виктор Пахомов: в отглаженном костюме, свеже-выбритый и вечно-отключенный.
Весть о смертельной болезни Максима коснулась и его, но никто не понял, как он на нее реагирует.
Усевшись на край скамьи и изящно взяв предложенную чашку душистого чаю, он посмотрел вокруг большими странными глазами.
– Я все-таки думаю, что врачи спасут Максима, – проговорил вдруг Демин. – Не может быть, чтобы нельзя было спасти…
Виктор внимательно, но остановившимся взором посмотрел на него и усмехнулся.
– Дело не в этом, Толя, – медленно и с надменным ужасом произнес он. – Если у него есть что-то живое от Бога – он спасен; если же у него есть живое, но только от этой жизни, он будет дико, – Виктор тут вдруг вскрикнул и даже ударил кулаком по столу, но потом сразу перешел опять на медленную речь, – дико мучиться, особенно в смерти. Все остальное – ерунда, в том числе и вера. Сколько мертвых для Бога веруют. Помните стихи: «стон молитвы с черным миром слитый». Вера тоже может быть иллюзией. А вот что делать мне – у которого нет ничего живого: ни от Бога, ни от этой жизни. Ха-ха-ха, ха-ха-ха!
Глебушка застонал: голова еще болела с похмелья, а тут такой хохот.
– Впрочем, – Виктор холодно обвел своим взором всех окружающих, – может быть, мое положение самое лучшее.
Демин и Закаулов были старые друзья Виктора; у Демина он жил одно время, но и им сделалось не по себе…
Ситуацию разрядил Закаулов, который предложил куда-нибудь съездить. Однако Демин и Виктор решили все-таки остаться. Но на Глебушку Виктор всегда действовал тяжело, и тот, пересиливая себя, решил поплестись за Закауловым, настояв, правда, на том, что поехать надо к Кате Корниловой, причем без звонка, наугад. «Чтоб получилось по судьбе, – вздохнул про себя Глебушка – а звонить ей совестно чего-то, лучше просто нагрянуть: была не была…»
И они «нагрянули», – как раз в то время, когда Светлана Волгина уже была у Кати, и они успели всласть наговориться. Хотя отношения между ними не всегда были ровными на почве всяких ревностей-привязанностей, но они как-то умудрялись прощать все «нюансы и сложности» – и тянулись друг к другу. В чем-то внешнем они были немного схожи – и эти светлые волосы (у Волгиной чуть потемнее), и русская красота… только у Кати были довольно буйные и решительные, хотя и с глубиной глаза; Светлана же отличалась большей мягкостью и нежностью черт.
Подруги рассказывали о последних тонкостях и движениях внутри московского духовного подполья: какие нити протянулись от одних групп к другим; в каком состоянии находится один известный писатель; какая связь сейчас между эзотерическими и литературными кругами. Вспомнили поэтому и о Ниночке Сафроновой.
– Я как раз была недавно у нее, – помешивая сахар в антикварной чашечке, молвила Светлана, уютно расположившись в кресле. – Девчонка явно в ударе сейчас. Какие-то у нее совсем сумасшедшие связи завелись в эзотерических кругах.
– А как у тебя с муженьком? – перевела вдруг разговор Катя.
– Как тебе сказать… Я ведь говорила, – немного растерянно отвечала Светлана. – «Внутренние» отношения с Петром сейчас усложнились, если это «внутренние» между нами мы разрешим, все будет в порядке… А пока… Но я все равно его жена, и все…
– «И буду век ему верна», – улыбнулась Катя.
И в это время «вломились» Закаулов и Глеб. Приход без звонка был, конечно, терпим в «подпольном» московском мире, но нельзя было не учитывать вчерашний глебовский скандал. Впрочем, ситуация сразу смягчилась тем, что оба «героя» были трезвые, и вид их выражал полное смирение и больной покой. Катя сразу увидела, что с Глебом нечего сейчас выяснять отношения; Закаулов же, увидев Волгину, сразу просветлел и притих одновременно.
– Ну, мальчики, не пить, так не пить, – приветливо говорила Светлана, разливая душистый чай. – Будем за вами ухаживать.
«Мальчики» – один постарше, помятый и обросший, с глубоко запавшими глазами и сверкающим взглядом, другой помоложе, но уже в синеве восторга и бреда – смиренно молчали.
– Великие люди России и их куртизанки, – громогласно заявила Катя, рассмеявшись и взглянув на Глеба.
– Ну, мы пока еще сестры милосердия, – поправила Светлана. – Это вот у Олега…
– Духовные сестры милосердия, если уточнить, – улыбнулся Закаулов.
И вдруг потянулся спокойный, но таинственно-душевный разговор за чайным столом. Здесь было все: и ласка, и дрема, и уход в глубины, и внезапно возникающие слова, уходящие внутрь, и обмен немного печальными взглядами, и еще что-то совсем нежное, неуловимое, особенное, что могло и исчезнуть от дуновения ветерка. Неожиданно в этом бездонном разговоре выплыла на поверхность странствующая личность Закаулова, с его взлетами и опусканиями, с его светло-пьяной душой, заброшенной в небо; потом – всплыли бедствия Олега и – картины, картины Глеба – некоторые висели у Кати – фантастические, горящие, но решенные в зримо-земных тонах.
– Да, когда-нибудь все это будет в музеях, – как издалека, произнесла Светлана. – …А пока наши ребята не считаются даже художниками. Ну что ж, как это у Цветаевой: «мы любимые дети разгневанной родины… мы когда-нибудь будем свидетельствовать о вас». Только бы нам не кончить, как Цветаева.
– Или как Есенин.
– Да, или как Есенин.
– Давайте-ка лучше выпьем по чайку. Пока. А там видно будет. Главное, чтоб не было злобы. Напротив – любовь. «Все пройдет, как с белых яблонь дым».
– У нас ее и нет, злобы.
– И Цветаева и Есенин сейчас, наверное, в порядке. Вопреки некоторым представлениям.
– Не знаю.
– А где сейчас Блок? Он, гений, лучший русский поэт 20-го века, но он так мучительно умирал. И так писал о России. Где он сейчас?
– Надеюсь, он там, где нет «до» и «потом».
– Это надо спросить у тех немногих йогов… Или у Кирилла Леснева.
– Или у Саши Трепетова.
– Кто знает, кто знает?…Путей после смерти столько же, сколько и душ, – вздохнула Светлана. – Молиться только надо за него… и за других, наших…
– Но остались стихи.
– О, да, конечно, стихи, стихи, стихи! И Россия – наша, его. И поэзия, которая в нас. Его поэзия. Хоть бы все это осталось навечно.
И так продолжался этот разговор, в который влились их души, как в единый поток, и даже не чувствовалось, кто именно говорит: все были, как под одним покровом…
Светлана и Катя вставали иногда, выходили на кухню, наливали чай, приносили сигареты, и их фигуры с распущенными волосами то светлели, то темнели в лучах закатного дня. Молчал телефон, и точно остановилось время, и можно было смотреть из этой остановки в будущее. Смотрел на них и Достоевский неподвижным взором со своего портрета на стене, и Катя порой взглядывала на него и улыбалась.
Внезапно их погружение было прервано звонком в дверь. Явился сосед: что-то попросить. И после его ухода, точно очнувшись, Катя посмотрела на часы.
– А ведь нам уже пора, Света, – напомнила она.
Да, им было уже пора – их ждали целители души.
И вот они простились у метро – им нужно было в разные стороны. Глебушка и Закаулов направлялись в центр, Светлана и Катя – в Химки.
– Не пей уж теперь, Глеб, – упрашивал его Закаулов, пока поезд нес их вперед. – Отправляйся-ка лучше к матери, отлежись у нее. Я довезу тебя. И начни рисовать, это тебя спасет.
Глеб согласно кивал головой, а внутри в душе вдруг всплывал образ Светланы. Это и пугало и смущало его: что за чертовщина – ведь он полон Катей, и вдруг… Светлана. «Хм, нельзя же полюбить двух женщин одновременно, не дай Бог, если такое может случиться, – думал он. – Это наказание Божие. Хотя, говорят, этот паразит Муромцев умудряется, недаром о покойниках пишет. Нда, но ведь где-то Светлана может быть не хуже Кати. Но Катя, Катя… нет, Светлану надо смахнуть, как бред. Что мне делать?.. А все-таки может получиться хорошая картина с ликом Светланы внутри. Да, линии лица… А, Боже мой, Красота, Красота, отдохнуть надо от всего, отдохнуть, и даже от Кати… Не могу я…»
Прощальное общение с Лехой не очень получилось. Но на улице недалеко от своего дома Глеб вдруг произнес, положив руку на плечо Закаулова:
– А вот Настенька, наверное, в раю.
– Какая еще Настенька? – изумился Закаулов.
И Глеб объяснил, что это первая жена Ивана Грозного. И уже потом совсем перед своей обшарпанной дверью, ему провиделся свет над Ново-Девичьим монастырем, потом пожар, огненное зарево над Москвой, царская карета, рука, поднятая вверх, чей-то голос, и опять свет, свет, свет – над Ново-Девичьим монастырем. Свет, очищающий все земное.
ГЛАВА ДЕВЯТАЯ
Вскоре должен был состояться большой прием у Омаровых, на который был зван и Олег.
Но за день до приема он решил встретиться с Сашей – заодно, может быть, и поговорить с ним о феерическом ресторанном вечере с Ларионом Смолиным.
Между тем дикие и потаенные слухи о человеке с востока узкой струей проникали из московских эзотерических кругов до окружения Олега. По пути эти слухи, видимо, искажались и приобретали таинственно-нелепые оттенки. То оказывалось, что он «исцелил» покойника (именно исцелил, а не «воскресил»), то кому-то пригрезилось, что он оборачивал животных в людей. Уверяли, что он может материализовывать потусторонних чудовищ, и якобы один такой, полуматериализованный, как призрак, прошел по ночной Москве, и редкие прохожие принимали его за собственную галлюцинацию. Во всем этом виделся момент и странного искажения, и нарочитого юродства – но, как некоторые утверждали, с целью прикрыть истинный смысл. Поэтому, хотя все и подсмеивались над такого рода слухами, но все равно с какой-то необъяснимой опаской. Потом пополз слушок, что все религиозно-метафизические учения должны быть пересмотрены, но, конечно, не в современную, а наоборот, в еще более мистическую сторону, ибо они упустили скрытый и неизвестный элемент всего существующего, почти недоступный человеческому уму.
Одним словом, становилось нехорошо…
Олег встретился с Сашей в молочном кафе на улице Горького: Трепетов был пока постоянен в своих привычках. Пробуя раздражавшее его в такой ситуации мороженое, Олег свел все к тому, что список людей, исключенных из числа «кандидатов», довольно велик, и поэтому ему трудно подобрать кого-либо еще в его сфере зрения.
– Есть, правда, тут одна девчонка, Нина Сафронова… Слышали?
– Даже видел раза два-три. Давно. Но можно познакомиться поближе.
– Вот и отлично. Как бы нам все это ускорить…
– Давайте ускорим. В сущности, трех кандидатов достаточно. Есть еще дополнительный вариант: завтра ведь вечер у Омаровых. Будет много разного народу, со всех концов. Что если мне потолкаться там, вдруг на кого-нибудь ляжет взгляд?
– Неплохо.
– Вы только предупредите Владимира Александровича, что придете со мной. Он наверняка слышал обо мне, но мы не знакомы.
– Все будет в порядке. А как насчет Ниночки?
– С Ниночкой – сразу после Омаровых. И потом все мы соберемся для дальнейшего…
– Мне что-то в связи с этим тайным человеком расхотелось жить, – вдруг заметил Олег.
– Ничего! Это естественно! – бодро воскликнул Саша. – И в конце концов, пустяки! Со мной еще не то было, в другом смысле. Не дай Бог, если вам это предстоит.
Мороженое иссякло, и обо всем договорились.
– Ну-с, покедова, до завтра, лично я – далеко, – и Саша простился с Олегом.
Дома Олега ждала новость: Леха Закаулов вернулся из своего «отключения» в полном порядке.
Салон Омаровых был одним из самых популярных в неконформистском художественном мире; он даже пустил корни в официальный артистический мир. Сам Владимир Александрович был блестящий иллюстратор легально издаваемых книг классической литературы. В то же время это не мешало ему создавать свою живопись, довольно модернистскую, и даже участвовать в полупризнанных выставках – в Москве, Киеве, Ленинграде и Новосибирске. Картины его попадали, конечно, и за границу. Он не был так знаменит, как Глеб Луканов, но это компенсировалось его добролюбием, гостеприимством и полным отсутствием всяких комплексов. Кроме того, Омаров питал слабость к литераторам, и даже просто к необычным личностям, которых судьба вволю разбросала по мистическому подполью Москвы. Таким образом, его салон сочетал в себе людей из разных слоев.
У него была полная возможность для устройства таких роскошных вечеров – на квартире ли у себя в Москве, или на даче, под Клином: Омаров неплохо зарабатывал своими иллюстрациями. Более того: он даже помогал нуждающимся «неконформистам», неконформизм которых заходил так далеко, что начинал сказываться на их желудках. Наконец, сама квартира его на Речном вокзале была почти сказочная и могла вместить необъятное число гостей. Она напоминала дворянские дома 19-го века: столько в ней было умело и художественно расставленной антикварной мебели. Каждая такая «вещичка» – по западным ценам – стоила сотни тысяч долларов. На стенках висели старинные портреты – русских государственных деятелей 18-го и начала 19-го века. В одном углу – богатый иконостас: Омаров был церковно-верующим человеком, хотя и без особого углубления в духовные вопросы.
Его супруга, Алла Николаевна, пышная дама 35 лет, милая, мягкая, но соблюдающая интеллигентское достоинство, работала в библиотеке научным сотрудником.
Словом, это был очень удобный салон для всех: здесь могли сойтись и поговорить за рюмкой ликера или коньяка и просветленный искатель истины, и подпольный поэт, и даже официальные ребята из Союза московских художников. Те, кто были хорошо устроены в плане внешнего бытия, чувствовали себя здесь как дома; но и полубродяги из крайних «неконформистов» могли здесь хорошо отдохнуть в уютных креслах, отведать необычных блюд и попробовать заграничные ликеры, а не водку.
Водка целиком изгонялась из этого хозяйства, но только потому, что на этой почве бывали эксцессы. Зато ликерам и наливкам – в маленьких драгоценных хрустальных рюмочках – отдавалось безграничное предпочтение: ни в одном «подпольном» салоне Москвы не подавали к столу столько разнообразных и бесчисленных видов ликеров и наливочек. Ликеры доставлялись из лучших магазинов Москвы, а вот наливочка, к которой Алла Николаевна питала расположение, изготовлялась по-домашнему, в чем Алле Николаевне усердно помогала ее мать-старушка, тоже большая охотница наливок и умеющая их по-старинному и весьма качественно приготовлять.
Две полные, розовощекие дочки Омаровых завершали благополучную картину этого семейства.
Явственно, этот салон отличался от салона Олега в Спиридоньевском переулке. Вообще в неконформистском мире Москвы было несколько видов «салонов». Собственно говоря, салон Олега был даже более знаменит, чем салон Омаровых – слишком уж громкое имя было у Олега – но его характер был совершенно другой. Олег не очень ценил внешнюю респектабельность, жил анархично, и по сравнению с Омаровыми, бедно, но больше их любил бродяг, необычных личностей и людей мистического плана. Конечно, у него были, как у всякого известного неконформистского поэта или писателя, и внешний и внутренний круг. Внешний круг у Олега был очень широк – обязывала слава – и там можно было встретить кого угодно. Но внутренний круг – это была та художественная подпольная элита, которая уже вплотную сближалась с московскими эзотерическими кругами или, во всяком случае, искала с ними контактов.
Нечто иное было в салоне Омаровых. Там даже не существовало особенного различия между внешним и внутренним кругом. Кроме того, там равно любили всех – и художников-реалистов, и художников-авангардистов, и отчаянных поэтов, и замогильных прозаиков. (Даже такой загадочный архивист, библиофил и собиратель подпольной библиотеки как Андрей Крупаев захаживал сюда). «Все хорошо, что талантливо и идет в сокровищницу русского искусства, – говаривал Владимир Александрович. – Модернизм, реализм… и любой «изм» только средство, а главное, чтоб было искусство. Любое искусство – счастье. Возьмите, например, Валю Муромцева; человек пишет о покойниках, мрачновато, кажется, а вот многие говорят: прочел о мертвецах, а точно солнцем осветил. Такова тайна настоящего искусства: оно всегда позитивно».
Эмоциональные речи редко произносились Омаровым, обычно он был всегда спокоен и сдержан и свою преданность искусству выражал делом: одна коллекция магнитофонных записей русских бардов, писателей и поэтов едва вмещалась в его обширные шкафы.
Олег сразу же после встречи с Сашей позвонил Омаровым, чтобы увязать ряд тонкостей. По этому поводу скорее надо было говорить с Аллой Николаевной, ибо речь шла о тех, с кем он придет. Берков, конечно, сомнений не вызвал, а упоминание о Саше даже вызвало в голосе Аллы Николаевны любознательный восторг:
– Ах, мы слышали… слышали… Он из этих… эзотериков. Как приятно. У нас еще никогда такие не были. Все знаете, писатели, поэты, художники. (Алла Николаевна запнулась, почувствовав неловкость)… Очень интересно.
Но кандидатура Лехи Закаулова вызвала отпор: Олег предчувствовал это и потому звонил.
– Сами знаете, Олег Тимофеевич, я совершенно не против странных и забубенных личностей, – сказала она. – Но всему есть мера. Я знаю это по опыту.
– А что такое?
– У нас же было несколько скандалов. Кричали во время чтения. Били дорогую посуду. А вашего Закаулова, между прочим, я видела совсем недавно.
– Где?
– В трамвае. И знаете, что он делал? Он стоял один на площадке вагона и вливал себе в горло пол-литра водки. Пассажиры прямо оцепенели, глядя на него. И потом он подходит ко мне, выпивает все это и начинает за мной ухаживать. Что, мол, я так много о вас слышал, и о вас, и о Владимире Александровиче… А сам стоит и покачивается. Кошмар какой-то!
– Алла Николаевна, а если я за него поручусь? Прослежу, чтобы он не пришел к вам пьяный и у вас не пил бы особенно? Когда он не пьет, он тихий.
– Тихий! – возмутилась Алла Николаевна. – А вы, его старый друг, видели хоть раз в жизни его трезвым, чтоб говорить, какой он тогда – тихий или буйный?
– Бывало. И сейчас все чаще бывает.
– Нда, вы знаете, жалко, конечно. Это так разрушает личность: неврастения, психопатия, истерия – все может быть в таких случаях. А ведь незаурядная личность, очень духовный человек, говорят.
– Так вот, Валя Муромцев тоже сильно пьет, но вы его пригласили…
– Ну, что вы, разве можно сравнивать! Валя пьет много, но аккуратно, совсем по-иному. Это всем известно. А главное, читает свои вещи почти трезвый.
Все-таки Олегу удалось уговорить Аллу Николаевну… Потом он позвонил Тоне Ларионовой и уехал к ней ночевать, чтобы на следующий день вместе с ней отправиться к Омаровым…
Большие вечера у Омаровых, как правило, сопровождались выступлениями неконформистских авторов. На этот раз предполагался подпольный писатель Геннадий Семенов, пишущий про идиотов. Но внезапно Владимир Александрович внес изменения: он попросил почитать и Валю Муромцева, чтобы состоялся таким образом вечер сразу двух именитых, прозаиков. «Покойники и идиоты – тема вполне для эстетского вечера», – посмеивалась Алла Николаевна.
Расписание было таково: с шести до семи тридцати промежуточное время, медленный сбор всех приглашенных; затем – к столу; а уже потом – чтение; после чтения – дискуссии, чай и больше вина.
Первым возник прозаик Геннадий Семенов. Это был человек тридцати с лишним лет, высокий, худой, с приятным, немного уставшим лицом. Жена его Вика сразу принялась помогать Алле Николаевне. Геннадий же сел в кресло рядом с Омаровым в гостиной, протер очки, положил толстый портфель с рукописями на пол и, вынув оттуда целую пачку листов, отдал их Омарову:
– Возьми, Володя, это тебе на хранение. У тебя надежно. Итог последнего года.
Омаров заботливо подхватил рукопись, на минуту исчез с ней в своем кабинете и, радостный, вернулся.
– А как твои внешние данные, Геннадий? Как в техникуме?
– Идет своим чередом.
(Семенов преподавал физику в одном из московских учебных заведений).
И потом раздался звонок в дверь. За ним второй, третий, четвертый… Гости прибывали, одни за другими. Катя Корнилова заявилась с тремя персонами из своей свиты: Верой Тимофеевой, Зоей Ступиной и Игорем Самохиным. Почти все остальные приходили парами; редко кто в одиночку… Глеба не ждали, он отлеживался у матери. Появились Светланочка Волгина с мужем, Боря Берков с Ириной Томовой, студенткой физмата МГУ; Толя Демин со своей женой Любой, затем пошли художники, поэты, профессора, ученые со своими женами или подругами. Это были или лица известные своим творчеством в неконформистских кругах, или люди, чаще всего из научного мира Москвы, которые их любили и поддерживали.
Они разбрелись по группкам и компаниям, которые бродили, рассматривая живопись, время шло, но не появлялись ни загадочный Валя Муромцев, ни Олег со своими приятелями.
На диванчике и стульях рядом с портретом полководца 18-го века графа Румянцева обосновались Вика Семенова, Борис Берков со своей Ирой, Люба с Толей Деминым и Вера Тимофеева.
Кто-то вдруг произнес имя Радина, сказав, что шансов на спасение почти нет и что его душевное состояние совершенно жуткое.
– Я знаю, знаю об этом хорошо! – неожиданно воскликнула Вика Семенова. – Я была у него два раза. И все-таки это – позор, такой страх перед смертью. Нет, нет, я ничего не говорю, я бы на его месте выла от ужаса еще больше, – и она прижала руки к груди. – Но… так ли умирали наши предки, русские крестьяне, например, да хотя бы наши прабабушки: вспомним Лукерью из «Живых мощей» Тургенева…








