Текст книги "Геополитический романс"
Автор книги: Юрий Козлов
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 8 страниц)
9
Жизнь возвращалась в капитана Аристархова медленно, толчками. Прежде он существовал среди неких имитирующих жизнь каркасов посреди пустого, пронизываемого ветром пространства. Нынче же каркасы утонули в тёплой кирпичной кладке, поверх кладки побежали виноградники, хмель и прочие вьющиеся. Что-то само собой строилось-выстраивалось. Жизнь возвращалась ощущениями: цветом, вкусом, запахом. Она ворончато закручивалась, как та самая «Дорога листьев», и Аристархову было приятно лететь вместе с новой жизнью и листьями.
Куда?
Он не знал куда, как, по всей видимости, не знали этого и листья. То есть в конечном-то итоге знал куда: в землю. У капитана, летающего над землёй на вертолёте, шансы насчёт земли были ускоренные и повышенные. Зато Аристархов доподлинно знал – от чего именно хочет улететь. От прежней жизни, где остались нечернозёмная Россия, Волга, Афганистан, Германия, СССР, СА, его семья, то есть, в сущности, всё. От новой, какую он наблюдал на улицах и по телевизору. Эта жизнь, где странно уживались реклама недоступных вещей, латиноамериканские телесериалы, нищие с язвами, пьяноватые разухабистые оркестры в подземных переходах, теледикторы с пустыми лгущими глазами и прикованные к экранам, грезящие наяву люди, была бесконечно скучна Аристархову. Не то чтобы у него не было в ней шансов преуспеть – он ею брезговал. Преуспеть в этой воровской жизни было всё равно что овладеть сонной или тихопомешанной женщиной, которая один хрен не соображает, что с ней происходит. Аристархов понимал, что брезговать жизнью народа недостойно. Но не стремился разделить с народом его телевизионный сон. Капитану казалось, что он вместе с листьями летит навстречу новой – единственно его – жизни. Правда, смущало, что листья осенние, то есть красивые и сильные не жизнью, но угасанием, не прикреплением к стволу, до порывом несущего ветра.
И ещё смущало, что, засыпая или просыпаясь с Леной у себя ли в подмосковной монастырской келье, у неё ли в чердачной мансарде-мастерской, эдаким фонарём торчащей посреди оцинкованных плоских и уступчатых крыш, они никогда не говорили о будущем. Хотя, казалось бы, о чём ещё говорить молодым, любящим друг друга людям, как не о будущем?
Аристархову нравилось в смутные предрассветные мгновения стоять у окна мастерской, наблюдать, как матовые оцинкованные крыши поначалу темнеют, словно напоследок вбирая в себя всю оставшуюся тьму ночи, а затем начинают неудержимо светлеть и наконец яростно воспламеняются, расплавляются в неурочном и непостижимом белом пламени, пока из-за горизонта не выглянет край солнца и всё не придёт в рассветную норму.
Капитану во время общесоюзных морских учений приходилось летать над Тихим океаном. Он неоднократно заставал легендарный послезакатный «зелёный луч», когда сразу по исчезновении солнца мир – точнее, вода и воздух – излучал пронзительный изумрудный свет. Корабли же, береговые скалы, тянущиеся над океаном птицы становились аспидно-чёрными, какими-то заострёнными, как выпущенные стрелы.
Теперь Аристархов твёрдо знал, что в мире оцинкованных крыш существует предрассветный «белый луч». Зелёный луч, помнится, наводил его на мысли о смерти. Белый – о жизни, оплодотворении. Почти как по Уолту Уитмену: «Белый любви опьяняющий сок, потом получаются дети…» Впрочем, всё это были необязательные фантазии военнослужащего, подружившегося с художницей. Капитан не придавал им значения.
Как и тому, что в иные мгновения белого луча город как бы завёртывался в кулёк из оцинкованных крыш, отрывался от асфальта, улетал «дорогой листьев». В этом не было бы ничего особенного, если бы не тягостные «цинковые» воспоминания капитана. Образ завёрнутого (запаянного?) в цинк города сообщал новой жизни Аристархова некую относительность, удивительным образом ассоциирующуюся у него с оглушительной – как в мгновения зелёного и белого лучей паузой, неземной какой-то тишиной, молчанием проклятого мира.
Это молчание впервые поразило его в монастырской келье, когда, лёжа с Леной на узкой койке, ощущая своим плечом её тёплое плечо, капитан собрался рассказать ей про свою жизнь, но не сумел произнести ни единого слова, настолько цинковыми, несовместными с сухим благоухающим осенним воздухом кельи вдруг предстали собственные непроизнесенные слова.
Аристархов мог бы рассказать Лене, как разлетается в красные клочья человек, когда в него попадает крупнокалиберная разрывная пуля.
Как удачно выпущенная ракета вспучивает танк, после чего он лопается, точно воздушный шар, как баба ноги, разбрасывает гусеницы, проваливается башней.
Какое счастье видеть в осеннем парке жену и дочь.
Какое несчастье видеть собственную жену в объятиях старого синеногого немца.
Как странно ощущать соединённость собственной жизни с машиной, с вертолётом.
Как не менее странно ощущать, что вне вертолёта для тебя жизни нет.
Что вертолёт – тот самый узкий (белый, зелёный, предзакатный, послерассветный?) луч, внутри которого он, капитан Аристархов, может всё. Остальная же жизнь – цинк, тишина, молчание, в ней он не может ничего.
И Лена, прижимаясь к Аристархову тёплым плечом, помалкивала. Аристархов думал, что внутри своего луча она ещё более неуспешна и несчастна, нежели он внутри своего. По мере того как общество падало, росла его нужда в таких, как капитан Аристархов, то есть в умеющих воевать и убивать. И – росла ненужда в таких, как Лена, то есть в умеющих рисовать «Дороги листьев», сочинять романы, стихи, поэмы и симфонии.
Аристархов понимал, что несчастья иной раз соединяют людей крепче, чем любовь. Только вот уж очень горькой была эта близость – на несчастьях. Оттого-то, знать, так редко улыбались друг другу не только Лена и Аристархов, а и прочие, наблюдаемые ими на улицах и в других присутственных местах люди. Общество переживало период разъединения лучей. Не только новые не находили друг друга, но мучительно разъединялись давно слитые. Аристархов всматривался в выражения лиц, гулявших с детьми супругов – даже на их лицах не было счастья и радости.
Чем дольше Аристархов над всем этим размышлял, тем очевиднее ему становилось, что некая надмирная несправедливость обрушилась на людей. Аристархов не представлял: можно ли поправить дело? Более того, не считал себя вправе решать за общество, когда был бессилен исправить собственную судьбу. Единственно по-прежнему был готов отдать жизнь во исправление надмирной несправедливости. Но кому была нужна его жизнь?
Разве что Тер-Агабабову, чтобы Аристархов закончил её в горах Кавказа.
Поэтому капитан искал счастья внутри несчастья. Внутри несчастья в кратковременное счастье имели обыкновение превращаться самые обыденные вещи. Скажем, редкие, но всё ещё продолжающиеся регламентные полёты на вертолёте. Или капризничающий «фордишка», который хоть и не сразу заводился, но пока ещё исправно носил Аристархова в Москву, по Москве и обратно. Или обменивающиеся в столице по неслыханно высокому курсу германские марки, избавлявшие капитана от материальных тягот. Не говоря уж о Лене, которая досталась Аристархову случайно и даром, как неожиданный подарок.
Когда она говорила о литературе, искусстве запросто, как о близких знакомых – о людях, которых Аристархом видел исключительно по телевизору или в газетах, ему казалось, что он не заслужил столь дорогого подарка. А иногда – когда она невидяще смотрела сквозь него в окно и в ответ на все попытки капитана как-то её отвлечь – лишь равнодушно пожимала плечами, – казалось, подарочек так себе, тот ещё подарочек.
Вне всяких сомнений, все несчастья проистекали от смещения мира. В прежнем мире, к примеру, российский вертолётный полк и заворачивающий его в цинковый кулёк миллиардер Тер-Агабабов были несовместны. В смещённом – ещё как совместны. В прежнем мире капитану Аристархову было невозможно подняться до утончённой, имеющей два высших образования Лены. В смещённом – Лене, художнице – мама завкафедрой в консерватории, папа – доктор искусствоведения, специалист по Матиссу – пришлось опуститься до капитана Аристархова.
За свою жизнь Аристархов общался с самыми разными людьми. Не общался только, как пишут в газетах, с представителями творческой интеллигенции. Лена, спору нет, в отличие от Аристархова, прекрасно разбиралась в живописи и в музыке, но не в этом заключалось их главное различие.
В том, как они оценивали собственные переживания.
Лена оценивала их бесконечно высоко и трагично. Сначала шли её переживания, затем всё остальное. Переживания были для неё первичнее жизни. Лена неистово жалела себя, и Аристархов жалел её, утешал, пока не ловил себя на грубой мысли: «А почему, собственно, надо её жалеть?» Как жила в Москве, так и живёт. Как писала картины, так и продолжает писать. Устроила персональную выставку в галерее «Вертолёт». Не сильно, правда, успешную, ну, так ведь это во все времена лотерея. Потом, устыдившись, оправдывал Лену: её плач по себе – в сущности, плач по всей стране, по всем людям искусства. Тут уж капитан сам себе начинал казаться каким-то чудовищем. В отличие от Лены, потерял семью, работу, зарплату, армию, государство, похоже, скоро угонят последнюю радость – «фордишку», а вот поди ж ты, не плачет – сидит в мастерской, пялится на оцинкованные крыши, тяпает водчонку, лезет к Лене под юбку и вообще… это… полон жизни.
– Ты сильный, – приговаривала, обнимая его, Лена.
Аристархов не возражал. Приятно было слышать, что он сильный. Тем более что он доподлинно знал: будь он в действительности сильным, при нём бы остались: семья, работа, зарплата, армия, государство и всё прочее, чего не должен отдавать сильный человек.
Сильной-то как раз была Лена, которая сумела сохранить всё своё.
Что-то тут было не так. Похоже, именно тут протягивался главный нерв смещённого мира. Сильные, теряя нечто капитально-общее – государство, законы и т. д., – превращались в слабых и беспомощных, как рыбы в лесу. Слабые же, сохраняя личное, собственное – квартиру, имущество, прописку, попутно кое-что прихватывая, – незаметно выходили в сильные, и плевать им было на государство и законы. В обществе наблюдался эдакий исход силы, а может, перелив старой силы в новые мехи, сшитые из того, что раньше считалось слабостью. Аристархов подумал, что он со своим (или уже не своим?) вертолётом – частичка, камешек осыпавшейся фрески госсилы. Перед ним два пути. Упасть в никуда. Или сделать воистину своим неизвестно кому сейчас принадлежащий вертолёт и продавать приватизированную военную силу за деньги. Сила – товар – деньги – такая вычерчивалась новая социально-экономическая формула. Аристархова, как и многих строевых офицеров, затягивало в неё как в водоворот. Капитан, впрочем, не обольщался: второй путь был всего лишь замедленной вариацией первого – всё тем же падением в никуда. Коррупция была разновидностью гражданской мужской проституции. Наёмничество – разновидностью проституции военной.
Моменты философского осмысления действительности, конечно же, осложняли жизнь капитана. Иногда ему казалось, что он плоть от плоти терпящего бедствие народа. В такие мгновения ему хотелось немедленных боевых – ведь он был военным – действий. Иногда же – что его пути с народом трагически разминулись. Народ растворился в телевизионной химере, в коммерческих ларьках, в польско-китайском полутехническом спирте. А он, капитан Аристархов, торчит посреди зловонной лужи растворённого народа каким-то похабным кукишем, на который никто не обращает ни малейшего внимания. Отчего-то вспоминалась некогда виденная в Музее Революции спичечная этикетка двадцатых годов – «Наш ответ Керзону» – кукиш с пропеллером. Похоже, сейчас роль авиакукиша выполнял капитан Аристархов со своим вертолётом. Только вот кому показывался кукиш? От всех этих мыслей капитан чувствовал себя не просто слабым, а ущербно – антинародно – слабым.
Забывался, когда начинал с Леной строить планы на будущее.
Поначалу то была чистая игра. Какие планы, когда и Аристархов и Лена доподлинно знали, что общего будущего у них нет. То есть теоретически оно, конечно, могло быть, если бы Аристархов, допустим, ушёл из армии и переселился бы к Лене. Но Лена сама жила с родителями, мастерская-мансарда же не была приспособлена для семейного житья. К тому же её в любой момент могла оттяпать префектура. Если бы у Аристархова было достаточно марок, чтобы купить в Москве квартиру. Если бы картины Лены пользовались диким спросом. Если бы Лена ради своего капитана была готова на всё. Если бы Аристархов ради своей художницы был готов на всё.
Однако же постепенно будущее как бы превращалось из игры в жизнь. Лена, светясь лицом, говорила Аристархову, что только что звонили из галереи «Красный сапог», какие-то японцы грозились скупить оптом сразу все её работы. Аристархов ходил на рандеву с жуликоватыми молодыми людьми – бывшими комсомольскими вожаками, – собиравшимися наладить в Москве вертолётное сообщение: с крыши одного валютного отеля на крышу другого валютного отеля.
Если бы японцы и впрямь скупили картины Лены, а бывшие комсомольцы раскинули бы над столицей валютную паутину вертолётных маршрутов, жизнь Лены и Аристархова, возможно, перетекла бы в иное измерение. Аристархов внутренне был готов примириться с пустой и скучной, но одновременно пьяной, жадной и хищной, как глаза бывших комсомольцев, жизнью. Наступая на горло собственной песне, капитан Аристархов как бы присоединялся к молчаливому, терпеливому народному большинству. «Хотим жить – пропади всё пропадом!» – такой животной мыслью, похоже, руководствовался народ. «В одиночку не нажрёшься!» тут же винтом ввинчивалась опять-таки народная контрмысль. А из мысли и контрмысли воровато вылезал совершенно непереносимый для русского сознания вывод: общее благо в принципе может являться неумышленным результатом деятельности, вдохновляемой корыстными и подлыми соображениями.
10
После того как Жанна ушла от него к старому немцу, а он до чудовищной сцены в окне понятия не имел, что она замышляет уйти от него к старому немцу, Аристархов сделался не то чтобы чрезмерно подозрительным, но, скажем так, более внимательным в отношениях с людьми. Что было совершенно естественно и закономерно. Так, к примеру, он никогда в жизни не интересовался неким челночным клапаном, регулирующим циркуляцию охлаждающей жидкости в моторе, пока однажды этот клапан не отказал в полёте. Аристархов чудом не сгорел. С тех пор перед каждым полётом он проверял проклятый челночный клапан, который, конечно же, больше никогда не выходил из строя.
Пора было распространить добрую традицию с мотора на людей. С Леной капитан постоянно имел в виду челночный клапан, хотя рациональной частью сознания понимал: скорее небо упадёт на землю и Дунай потечёт вспять, чем два раза подряд откажет один и тот же клапан. Скорее откажет длинная трансмиссия, какая-нибудь проводка, но только не челночный клапан. В иррациональной же части сознания крепло убеждение, что в определённые исторические периоды в женщинах (челночных клапанах) куда больше общего, нежели в серийных вертолётных моторах. Следовательно, челночные клапаны могли отказать и два, и десять, и сто раз подряд.
Первые сбои чуткое ухо капитана зарегистрировало в, казалось бы, совершенно гладкой, располагающей скорее не к сбоям, но к форсажу ситуации.
Жуликоватые комсомольцы вроде бы прицепились к какой-то иностранной фирме и теперь рвали постромки, требуя от Аристархова немедленного увольнения из армии, составления всевозможных смет, подготовки технического решения и т. д. Они (на словах) предложили ему невероятную зарплату, должность заместителя генерального директора. О чём Аристархов с понятной гордостью поведал Лене. Они жили в фантастическое время. ВВС и Аэрофлот разваливались, однако малое валютно-вертолётное предприятие вполне могло коротко расцвести на их развалинах. Аристарх был профессионалом. Бывшие комсомольцы были заинтересованы в нём, пожалуй, больше, нежели он в них.
– Соглашаться? – спросил Аристархов у Лены.
Ему вдруг представилось, что жизнь состоит изо льда. Что это лёд стоит стеной между людьми. Что вот сейчас Лена скажет «да», и Аристархов, как форель из стихотворения поэта-гомосексуалиста Михаила Кузмина, разобьёт лёд, измученная его душа наконец-то обретёт подобие покоя. Ибо покой души не только и не столько в страстной любви, сколько в уверенности в непредательстве близлежащей души. Капитан не обольщался: он не сходил с ума по Лене. Ему хотелось от неё не столько чувств, сколько гарантий непредательства. Вода не должна была снова превратиться в стену льда, как превратилась у него с Жанной.
– Как знаешь, – ответила Лена.
Аристархов понял: форель не разбила лёд. Что лёд толст и до воды один Бог знает сколько. Что форели лучше бы подобру-поздорову убраться в прорубь.
А он, хрястнувшись об этот самый лёд, опять подпрыгнул с подломленного хвоста.
– Когда повезём картины?
Истекал срок выставки в очередной галерее. Аристархов должен был в назначенный день и час подъехать на машине, перевезти работы из галереи в мастерскую. Условились неделю назад, но Лена как-то замолчала. Капитану надо было знать хотя бы за пару дней, чтобы предупредить начальство.
– Не знаю, Маратик сказал, может, ещё оставит на неделю. Звонили из американского посольства. Собирались привезти людей из их музеев.
Аристархов, как волк припорошенный снегом капкан, как крыса яд, как рыба сеть, как форель непрошибаемый лёд, почувствовал ложь. Он имел честь лицезреть этого Маратика – владельца галереи. За две недели у Лены не купили ничего. Тот был бы полным идиотом, если бы дал ей ещё неделю. Раскатывающий на «шевроле», весь в долларах, как форель в радужных пятнах, Маратик был кем угодно, только не идиотом.
Некогда Аристархов упустил момент, когда ему начала лгать Жанна. Вполне возможно, обжегшись на молоке, сейчас дул на воду. Почему, собственно, Лена должна была ему лгать? Потому что ему так кажется. Жанна лгала – не казалось. Лена, по всей видимости, и не думает лгать – ему, видите ли, кажется. Аристархов не наблюдал причин, по которым Лена должна была ему лгать. Но эти её «не знаю» и «как знаешь» разбудили чувство не тревоги, нет, но некоей неявной опасности. Так капитан, возвращаясь на небольшой высоте на базу, случайно ловил боковым зрением смутное движение на горном склоне. То могла быть птица, или припозднившийся горный козёл, а может, случайный камень, но вполне мог – парень в маскхалате со «стингером» – самонаводящейся с плеча ракетой. Необходимо было резко сменить курс или дать пулемётную очередь, одним словом, проверить.
Но разве сейчас речь шла о жизни Аристархова? И кем он был Лене, чтобы проверять?
– Ну так как? – Капитан постарался, чтобы его вопрос прозвучал легко и естественно.
– Позвони в четверг.
– И ты точно скажешь?
– Да.
– Во сколько позвонить?
– Ну… – Лена запнулась, и Аристархов понял, что она не думала об этом. Или думала не об этом. – В двенадцать. Нет, в четыре. В четыре я буду знать точно.
Приступ жмущей душу тоски испытал капитан Аристархов на ночном Каширском шоссе, летя в свете фар из Москвы в свой военный монастырь. Собственно, он вполне мог остаться у Лены, если бы не предполагаемое, уловленное боковым зрением, смутное движение лжи на горном склоне. В вертолёте капитан Аристархов принимал решение автоматически. В обыденной жизни принять решение автоматически возможным не представлялось. Непринятие немедленного решения как бы разъяло ткань жизни, лишило её смысла. Того смысла, который Аристархов до недавнего времени вкладывал в свои отношения с Леной. О новом смысле капитан пока и помыслить не мог.
Аристархов ожесточился в мыслях: Лена рассеянна, в разговорах с ним холодна и равнодушна, в постели служебна и как бы изначально утомлена. Вскоре ему показалось, что смутно угаданное шевеление лжи превратилось в лавину. Она вот-вот накроет его.
Лавина как будто катилась за ним следом по ночному Каширскому шоссе. Капитан летел, светя фарами, быстрее ветра. Только когда он свернул на монастырскую дорогу, светлую и тихую в лунном свете, беззвучном стоянии стогов, пришла ясность: «Если она не хочет, чтобы я звонил, – не буду. Если она не хочет, чтобы я перевозил картины, – не буду. Если я со своей волею вломлюсь внутрь её воли – мне же будет хуже. Чужая воля должна быть священна и неприкосновенна!»
И – перестал себя мучить. Спокойно прожил эти дни, обучая молодых пилотов технике сверхнизкого полёта! Только в четверг ровно в двенадцать кольнуло в сердце, ноги сами понесли в сторону штаба к телефону. Капитан насильно развернул ноги, вернулся в келью. Залёг на койку, лежал, пуская в потолок кольца сигаретного дыма, так что вскоре то ли дым затвердел и опустился вместе с потолком, то ли потолок сделался невесомым и улетел вместе с дымом.
Аристархов не заметил, как заснул. Ему снилось, как обычно, что он летит над развалинами, а затем – под торжественную музыку Вагнера – уходит над какими-то взрывами вверх по косой к солнцу, постепенно растворяясь в нём вместе с вертолётом.
Помешал капитану окончательно раствориться в солнце Тер-Агабабов, постучавший и вошедший в незапертую келью.
– Много куришь, – с искренним огорчением, как если бы был отцом или старшим родственником Аристархова, констатировал Тер-Агабабов. – Открой окно, дышать нечем.
Аристархов раздвинул занавески, распахнул окно. Келья немедленно наполнилась солнцем, тем самым, в котором капитану помешал раствориться Тер-Агабабов. Теперь в солнце растворялся табачный дым.
Сколько Аристархов знал Тер-Агабабова, того всегда отличала абсолютная уверенность в себе, изначальная нераскаянность во всех своих словах и поступках, как если бы жизнь на земле протекала единственно по его соизволению и в соответствии с его указаниями. Поэтому со стороны Тер-Агабабова были невозможны никакие претензии ни к кому, кроме… самого себя. Это сообщало Тер-Агабабову наивысшей пробы мужское достоинство, почти что нечеловеческое спокойствие. Претензий к себе не предъявляют разве что сумасшедшие, вожди и боги. Аристархову казалось, что, когда он разговаривает с Тер-Агабабовым, он разговаривает с сумасшедшим, вождём или богом. Наверняка капитан не мог уяснить, да, видимо, и не было в этом необходимости.
Однако сейчас черты простого, тревожащегося о чём-то смертного определённо проглянули в Тер-Агабабове.
Он нервно повёл плечами, беспокойно обежал глазами келью, зачем-то взял со стола иллюстрированный журнал и долго рассматривал обнажённую – в пулемётных лентах – красотку на обложке. Аристархов обратил внимание, что руки у Тер-Агабабова дрожат. И хотя в добрые минуты застолий Тер-Агабабов утверждал, что после пятидесяти тремор – естественное состояние мужчины, лично у него никакого тремора Аристархов до сего момента не наблюдал.
Он подумал, что у Тер-Агабабова неприятности, причём непредвиденные. Как и все сумасшедшие, вожди и боги, единственное, против чего был бессилен Тер-Агабабов – против внезапных ударов судьбы.
Капитан не ошибся.
– Ты представляешь, – всплеснул руками Тер-Агабабов и сразу сделался похожим на рыночного торговца, горячо утверждающего, что продаёт орехи и гранаты себе в убыток, – шофёр сбежал! «Вольва» стоит, его нэт! – От волнения Тер-Агабабов перешёл с литературного русского на кавказский русский.
– Арслан? – с трудом припомнил имя телохранителя Аристархов. Он не мог вспомнить его лица. Помнил только литую смугло-медную шею да воронёный затылок. Должно быть, потому, что обыкновенно сидел рядом с Тер-Агабабовым, вытянув ноги, на заднем сиденье.
– Да-да, Арслан, – рассеянно подтвердил Тер-Агабабов.
Аристархову не составило труда догадаться, что его беспокоит не столько сам факт предательства верного Арслана, сколько непредусмотренные обстоятельства, вскрывшиеся в результате этого самого предательства.
– Зачэм? – неизвестно у кого спросил Тер-Агабабов. – Неужели он думает, что кто-то сможет его защитить?
– Может, это… заблудился? – предположил Аристархов.
– Он помыл «вольву», – словно не расслышал его Тер-Агабабов. – Ключ в замке зажигания. Его не похитили. Он сделал это добровольно. Зачэм?
– Ключ в замке зажигания?
Несколько мгновений они смотрели в глаза друг другу.
– Сапёры проверили, – произнёс после паузы Тер-Агабабов. – Арслану не поручали меня убрать. Они дали мне понять, что…
– Что дали понять? Кто они? – не выдержал Аристархов.
– Они дали мне понять, что намерены помешать мне. – Тер-Агабабов, похоже, овладел собой, щёлкнул зажигалкой, закурил «Мальборо». Или он разыграл всё это ради некоей, неведомой Аристархову цели. Или уже составил план действий, как помешать тем, кто вознамерился не только помешать ему, но ещё и страшно оскорбил его, поставив об этом в известность, то есть они как бы сбросили Тер-Агабабова в помытом «вольво» со счётов.
Капитан склонялся к последнему. Слишком незначителен был Аристархов, чтобы такой человек, как Тер-Агабабов, разыгрывал перед ним спектакли. К тому же Тер-Агабабов ни о чём не просил. Просто сидел и курил «Мальборо задумчиво глядя в окно на дорогу, по которой уехал (ушёл пешком?) предатель Арслан.
Аристархов догадался, что восточный мужчина высшей и последней пробы предоставляет ему шанс предложить себе помощь, пока не искурится сигарета. После чего в полном соответствии с восточным кодексом чести встанет и уйдёт. Аристархову стало стыдно. Сколько пито-ето за счёт Тер-Агабабова, сколько с ним говорено на житейские, философские и геополитические темы.
– Что я могу сделать для тебя, Тер? – поднялся Аристархов.
– Они хотят мне помешать, – внимательно посмотрел на него Тер-Агабабов, и Аристархов подумал, что существует и третья вероятность: Тер-Агабабов и впрямь сошёл ума. Впрочем сошёл, не сошёл – какая разница? – Но они ошибаются. Я доведу дело до конца. Мне придётся действовать быстрее, только и всего. Они думают, что отняли у меня время. Но они забыли, что я старый партиец-пропагандист. Как там, догоним и перегоним Америку, пятилетку в три года, двадцать пятому съезду двадцать пять ударных недель! – победительно и весело рассмеялся Тер-Агабабов, вернувшись в привычное состояние вождя, бога или сумасшедшего. Пребывание в мире простых смертных получилось у него кратким, как визит высокопоставленного партийца-пропагандиста на завод. – Какой был водитель! – воскликнул Тер-Агабабов. – Я любил его сына… – Несколько секуед сидел молча, прикрыв глаза, то ли собираясь с силами, ли занимаясь медитацией, то ли мысленно прощаясь с предателем Арсланом. – Ровно через час, – Тер-Агабабов открыл глаза, взглянул на слабо мерцающий периметру бриллиантами «Роллекс» на запястье, – должен быть в Совмине на Старой площади. Успеем? – вытащил из кармана ключи от «вольво», протянул Аристархову.
– Только если поедем по осевой с сиреной, – усмехнулся Аристархов.
– Значит, поедем по осевой с сиреной, – сказал Тер-Агабабов. – Спасибо тебе, – добавил, когда вышли в коридор. – Я твой должник. Бог даст, всё сладится, мы с тобой ещё полетаем, капитан!