Текст книги "Павел Мочалов"
Автор книги: Юрий Соболев
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 10 страниц)
Директор же прибавляет ласково: «Поддержи, милый Павел Степанович, юного композитора». И что же? Мочалов попробовал. Антракт. Занавес поднимается. На восточном диване сидит бледный молдаванин, устремив глаза на черную шаль, брошенную на край дивана, и поет приятным тенором:
«Гляжу, как безумный на черную шаль»…
А далее, какое выражение слов, какая последовательность словам в игре, в выражении лица, глаз… а когда, особенно при последних словах:
«Не взвидел я света! Булат загремел»…
(где композитор дал свободу уже не петь, а декламировать) – надо было видеть, какой эффект и восторг гениальный артист произвел на публику!»
«ДРУГ ШЕКСПИРА»
С творчеством Шекспира русский читатель познакомился сравнительно рано. Еще Екатерина переделала шекспировских «Виндзорских проказниц» в комедию «Корзина с бельем». За год до появления «Корзины с бельем», Карамзин, переведя «Юлия Цезаря», в предисловии восклицал:
Шекспир, натуры друг,
Кто лучше твоего
Познал сердца людей?
Чья кисть с таким искусством
Живописала их? Во глубине души
Нашел ты ключ ко всем таинственностям рока,
И светом твоего великого ума,
Как солнцем, озарил пути ночные в жизни.
В 1787 году появилась «Жизнь и смерть Ричарда III короля английского, трагедия господина Шакеспера». Однако неведомый нам переводчик имел дело с французским текстом. Нужно отметить, что вплоть до 1837 года, то есть до появления перевода «Гамлета», сделанного Н. А. Полевым с английского, Шекспир в репертуаре русского театра выходил в переделках французских авторов, приложивших все усилия к тому, чтобы исказить гениальные создания английского драматурга. Впрочем, и сам Вольтер презрительно отзывался о Шекспире как о «пьяном дикаре».
У русских же переводчиков особыми симпатиями пользовались переделки француза Дюсиса.
Дюсисовский «Отелло» вошел в репертуар Московского театра еще со времен Мочалова-отца. Переделку Дюсиса играл и Мочалов-сын. Отелло под пером Дюсиса превратился в средневекового героя, французского рыцаря – гордого и хвастливого, красноречивого оратора и трубадура, воспевающего любовь. Вся роль венецианского мавра была построена на эффектах, и актеры классической школы очень ее любили.
Существует предание, что отец Мочалова был так восхищен исполнением Павла Степановича, что в вечер первого спектакля «Отелло» стоял во весь свой громадный рост у барьера ложи и, перегибаясь через него, чуть не упал вниз, аплодируя и крича; «Браво Павел! Браво!» Это похоже на Степана Федоровича Мочалова; это он, в памятный день первого дебюта сына 18 августа 1817 года, рассказывая дома об его успехе, приказал жене снять сапоги с Павла.
«Чему ты удивляешься? – сказал он ей, остолбеневшей от такого приказа. – Сын твой – гений, а гению служить почетно».
Вернемся, однако, к рассказу об «Отелло» в исполнении П. С. Мочалова. Он, как уже сказано, играл в переделке Дюсиса, и даже когда появился па-наевский перевод, более близкий к подлиннику, он все же предпочитал дюсисовскую переработку как более эффектную. В Москве Мочалов играл по тексту нового перевода, в провинции же неизменно возвращался к Дюсису.
Уже после первого спектакля «Отелло» критик отмечал, что «публика видела в Мочалове пламенного дикого страшного Отелло, и общий голос увенчал его справедливыми хвалами».
А придирчивый Аксаков, всегда утверждавший, что Мочалов играет только по инстинкту, должен был признать, что в четвертом действии трагедии Мочалов превзошел самого себя. «Это было торжество одного таланта. Никакое искусство не может достигнуть такой степени совершенства, с каким он сказал по прочтении письма «О, вероломство!» Слова же: «О, крови, крови жажду я!» – были произнесены в неистовстве».
У Белинского читаем: «Роль, как обыкновенно, была дурно выдержана, но зато было несколько мест, от которых все предметы, все идеи, весь мир и я сам слились во что-то неопределенное, и составили одно целое и нераздельное, ибо я услышал какие-то ужасные, вызванные со дна души вопли и прочел в них страшную повесть любви, ревности, отчаяния, и эти вопли еще и теперь раздаются в душе моей». Дальше знаменитый критик, только-что указавший, что роль «была дурно выдержана», спешит объяснить это тем, что «давали «Отелло», как и всегда, пошлой фабрики варвара Дюсиса, а Мочалов в своей игре живет жизнью автора и тотчас умирает, как скоро умирает автор: чуть несообразность, чуть натяжка и он падает».
Запомним это важное свидетельство гениального современника: Мочалов живет жизнью автора. Это говорит об историческом подвиге Мочалова, первого среди русских актеров исполнителя Шекспира.
Очень выпукло рисуется исполнение Мочаловым Отелло, если прибегнуть, так сказать, к сравнительному методу: сопоставить игру Мочалова с игрой двух великих трагиков – Ольриджа и Томазо Саль-вини, считавшихся непревзойденными Отелло. Вот, например, сцена в сенате у Ольриджа и у Мочалова. Знаменитый рассказ венецианского мавра, когда он опровергает упрек в колдовстве и поясняет, что Дездемона полюбила его «за муки», Ольридж вел как-то торжественно, понимая, что республика нуждается в нем и поэтому позволяя себе повелительный тон и смелый жест. Ольридж был резок и даже несколько ходулен. А Мочалов эту повесть о своей любви передавал просто, скромно» но необыкновенно нежно. Задушевный голос и теплые чувства мирили с похищением Дездемоны, и зрителю становилось понятным, за что и как эта скромная молодая девушка полюбила пожилого чернокожего мавра.
Монолог, в котором мавр говорит, что «свершился путь Отелло», что навсегда простился он с покоем – этот монолог Мочалов читал с грустным отчаянием, а Ольридж – с отчаянием свирепым. Убивали Дездемону Ольридж и Мочалов так: Ольридж душил ее быстро и безжалостно, а у Мочалова чувствовалось какое-то колебание, какая-то искра сожаления.
Аполлон Григорьев, в «Рассказе о великом трагике», подробно описывая исполнение Сальвини, все время помнит о Мочалове Отелло.
Аполлон Григорьев ведет рассказ от первого лица, вставляя иногда диалоги: он беседует со своим приятелем Иваном Ивановичем. В маленьком итальянском городе оба смотрят «Венецианского мавра» – Отелло играет Сальвини.
Эскиз театральной декорации художника Н. Федорова, 1823 год. Государственный театральный музей им. А. Бахрушина
Мавританский зал». Эскиз декорации художника Н. Исакова. 1834 год. Государственный театральный музей им. А, Бахрушина
«Обыкновенным нашим трагикам это очень легко– они ярятся с самого начала, ибо понимают в Отелло одну только его дикую сторону. Но Сальвини показал в Отелло человека, в котором дух уже восторжествовал над кровью, которого любовь Дездемоны замирила со всеми претерпенными им бедствиями!.. У него как-то нервно задрожали губы и лицо от замечания Яго, и только нервное потрясение внес он в разговор с Дездемоной, – он еще не сердился на нее за ее докучное и детское приставание к нему, он порой отвечал ей как-то механически, и было только видно, что замечание Яго его не покидает ни на минуту… Но не знаю, как чувствовали другие, а по мне пробежала холодная струя… Звуки уже расстроенных душевных струн, но не порывистые, а еще тихие, послышались в восклицании: «чудное созданье…проклятье душе моей, если я не люблю тебя… а если разлюблю, то снова будет хаос»… Вся, безрадостно до встречи с Дездемоной, прожитая жизнь, все те чувства, с которыми утопающий хватается за доску – за единственное спасение, и все смутные сомнения послышались в этой нервной дрожи голоса, в этом, мраком скорби подернувшемся лице… И потом, в начале страшного разговора с Яго, он все ходил, сосредоточенный, не возвышая тона голоса, и это было ужасно… Временами только вырывались полувопли… Когда вошла опять Дездемона, – все еще дух мучительно торжествовал над кровью, все еще хотелось бедному мавру удержать руками свой якорь спасения, впиться в него зубами, если изменят руки… О! только тот, кто жил и страдал, поймет эту адскую минуту последних, отчаянных, неестественно-напряженных усилий удержать тот мир, в котором душа прожила блаженнейшие сны!.. Ведь с верой в него расстаться тяжело и не скоро расстанешься: даже в полуразбитой вере еще будет слышаться глубокая, страстная нежность. Она-то, эта нежность, но соединенная с жалобным, беспредельным грустным выражением в тихо сказанном: «Пойдем», и от этого тихого слова застонала и заревела вся масса партера, а Иван Иванович Судорожно сжал мою руку. Я взглянул на него. В лице у него не было ни кровинки.
– Он, он!… – шепнул мой приятель с лихорадочным выражением.
– Кто он?
– Мочалов!
Да, это точно был он, наш незаменимый, он в самые блестящие минуты… Мне сдавалось, что сам пол дрожал нервически под шагами Сальвини, как некогда под шагами Мочалова».
Человечность (припомним пушкинское замечание, что для Отелло характерна не трагедия ревности, но трагедия доверчивости) раскрыл в Отелло Сальвини. Но ведь итальянец Сальвини в восприятиях русских зрителей был так схож с Мочаловым! Значит, и великий русский трагик нашел в венецианском мавре ту же человечность, – в таком же глубоко правдивом психологическом рисунке, в таком же верном понимании чувств и страстей.
ГАМЛЕТ
В один из декабрьских дней 1836 года за кулисами Большого театра было, как всегда, шумно, – ждали начала репетиции. Перед входом на сцену группа актеров обсуждала самый жгучий вопрос сезона: предстоящие бенефисы.
Щепкин, Орлов, молодой Самарин называли пьесы, которые могли бы особенно заинтересовать публику.
– А я хочу дать в свой бенефис «Гамлета», – сказал Мочалов.
При этих словах Щепкин быстро вскочил, точно его сдернуло со стула, и начал скорее кричать, нежели говорить:
– «Гамлета?» Ты хочешь дать «Гамлета»? Ты, первый драматический актер, любимец московской публики, хочешь угостить ее дюсисовской дрянью! Да это чорт знает, что такое!
– Да ты не кипятись, а выслушай. Я хочу дать… – начал было Мочалов. Но Щепкин его не слушал, он почти бегал по сцене и кричал:
– Возобновлять такую отвратительную пьесу! Да я бы этого подлеца Дюсиса повесил на первой осине! Осмелиться переделывать Шекспира! Да и ты, брат, хорош. Хочешь вытащить из театрального хлама эту мерзость; стыд и срам!
– Да я хочу дать другого «Гамлета»! – почти закричал Мочалов.
– Другого? – спросил Щепкин, остановись.
– Да, другого, которого перевел с английского Полевой.
– Ты бы так и сказал, – проговорил Щепкин.
– Я и хотел сказать, да ты ничего не слышал.
– Ты пьесу читал?
– Нет, Полевой пригласил меня к себе и читал сам. Вещь превосходная.
Эту живую сцену нарисовал в своих записях Н. И. Куликов. Диалог между Щепкиным и Мочаловым свидетельствует, что к безобразным дюсисовским переделкам Шекспира наиболее чуткие актеры уже потеряли всякий вкус. Заметим, что именно в переработке Дюсиса и вошел в репертуар русского театра шекспировский «Принц датский». Впрочем, русский читатель мог получить известное представление о великой трагедии и по другим переработкам подлинника. Так, еще кадеты Сухопутного Шляхетного корпуса в 1750 году играли «Гамлета» А. П. Сумарокова. Сумароков, этот «Российский Расин», лишь подражал Шекспиру. Шекспир в подлинном виде казался ему, убежденному стороннику французского придворного классицизма, неприемлемым. Сумароков, вслед за Вольтером, считал, что в Шекспире было много «и хорошего и худого». Следовательно, нужно было трагедию обработать так, чтобы в ней осталось лишь одно «хорошее». Раздумье Гамлета, его философские идеи не могли стать темой для классической трагедии. Любовь принца к Офелии – вот что единственно должно было звучать в «Гамлете». Персонажи сумароковского «Гамлета» разбиты, как в каждой классической трагедии, на две породы людей – добродетельных и порочных. Добродетель целиком воплощена в Гамлете, порок – в королеве Гертруде и в короле Клавдие. Только с (ними и ведет Гамлет борьбу. В полном соответствии с теми же классическими канонами каждому главному действующему лицу были даны наперсники и наперсницы.
Сумароковского «Гамлета» играли кадеты, а когда через шесть лет был учрежден «Русский театр» [5]5
Об учреждения «Русского длл представления комедий и трагедий театра» (1756 г.) – см. книгу «Федор Волков», «Жизнь замечательных людей». 1937 г., № 19.
[Закрыть] – трагедия прочно вошла в его репертуар.
В 1810 году сумароковского «Гамлета» заменила переделка Висковатоеа. Этот новый русский «Гамлет» был тоже очень далек от подлинного. Достаточно сказать, что сам Гамлет не был принцем датским, а царствующим королем Дании, преследуемый «мечтой» – тенью убитого отца. Офелия превратилась в дочь Клавдия. Клавдий являлся главою заговора против короля Гамлета. Финал был изменен: Гертруду убивает Клавдий, а Гамлет закалывает Клавдия. Покончив с Клавдием, Гамлет продолжает благополучно царствовать.
Переделка Дюсиса, которой так возмущался Щепкин, также полна искажений и нелепостей. Вот, например, выход Гамлета: как полупомешанный, он бочком выбегает из-за кулис, держа в руках и прижимая к сердцу черную урну, в которой будто бы сохраняется сердце его убитого отца– И дальше – в том же духе. Эту дюсисовскую дрянь, по энергичному выражению Щепкина, играли довольно часто. Играл ее и отец Мочалова, случалось и самому Павлу Степановичу в юности изображать принца датского по Дюсису.
В 1828 году появился первый перевод с подлинника, и без всяких извращений и переработок, – прозаический перевод Вронченко, не попавший на сцену, как совершенно неприспособленный для театрального представления, прежде всего, из-за неуклюжести текста. Наконец, в 1835 году Н. А, Полевой дал русскому театру новый перевод шекспировского «Гамлета».
Н. А. Полевой сыграл немаловажную роль в литературе как журналист, публицист, переводчик и, наконец, как сочинитель патриотических драм и «романтических трагедий».
В истории русской журналистики Н. Полевой был одним из первых ее деятелей, вышедших из купеческого сословия. Уроженец Сибири, сын купца второй гильдии, он сделался организатором крупнейшего журнального предприятия, создав в 1828 году «Московский Телеграф». Журнал служил интересам бур-жуаэной оппозиции тридцатых годов. В глазах правительства «Московский Телеграф» был воплощением духа декабризма, а его издатель «атаманом московской либеральной шайки». На самом деле, Полевой был враждебен идеям раннего русского социализма, противником якобинских настроений (Пушкин, однако, отзывался о, нем как о якобинце); радикализм Полевого был радикализмом буржуазным, в достаточной степени умеренным. Но несомненно, что Полевой начал демократизировать русскую литературу. «Он заставил ее, – говорил Герцен, – сойти с ее аристократических высот и сделал ее более народной или по крайней мере более буржуазной».
Белинский писал о Полевом, что он «был литератором, журналистом, публицистом не по случаю, не из расчета, не от нечего делать, не по самолюбию, а по страсти, по призванию. Без всякого преувеличения можно сказать, что «Московский Телеграф» был решительно лучшим журналом в России от начала журналистики».
И этот идеолог радикальной буржуазии стал под знамена Булгарина. Он стяжал себе незавидную славу поставщика «шинельной», как говорили тогда, литературы, – той литературы «квасного патриотизма», ярчайшим представителем которой суждено было стать ему самому, который пустил в ход это крылатое выражение – «квасной патриотизм». Когда-то, до грехопадения, до перехода в лагерь Булгарина, Полевой в своем «Разговоре между сочинителем русских былей и небылиц и читателем» утверждал: «Кто читал, что писано мною доныне, тот, конечно, скажет вам, что квасного патриотизма я точно не терплю». И, однако, он «в пять дней стал верноподданным», как метко выразился о нем тот же Герцен. В 1835 году был закрыт «Московский Телеграф», а в 1837 году Полевой перебрался в Петербург, стал негласным редактором «Сына отечества» и «Северной пчелы» под протекторатом Булгарина и Греча. С 1838 по 1845 год успел он написать более сорока пьес, являющихся «апотеозой кислых щей, горелки и русского кулака» – по верному замечанию Ап. Григорьева.
Как же произошла такая метаморфоза? Познакомимся с этой поучительной историей: она в большой мере связана с театром и найдет свое дальнейшее отражение и в творческой биографии Мочалова.
В репертуаре Александринского или, как писали тогда, Александрынского театра в сезоне 1834–1835 года пользовалась особой славой пьеса Н. В. Кукольника – «Рука всевышнего отечество спасла». Ей аплодировал Николай I и присутствовать на ее представлениях, восхищаться ее «красотами» служило как бы вывеской благонамерености.
Н. А. Полевой не учел этого и написал для третьей книжки «Московского Телеграфа» рецензию, в которой говорилось: «Новая драма г-на Кукольника весьма печалит нас; никак не ожидали мы, чтобы поэт, написавший в 1830 г. «Тасса», в 1832 г. позволит себе написать, – но этого мало, – в 1834 г. издать – такую драму, какова новая драма г. Кукольника. Мы слышали, что сочинение г. Кукольника заслужило в Петербурге много рукоплесканий на сцене. Но рукоплескания зрителей не должны приводить в заблуждение автора».
Этого отзыва было довольно, чтобы покончить с «Московским Телеграфом». Рецензия переполнила чашу терпения Третьего отделения и цензуры. Полевой осмелился критиковать то, что было «высочайше» одобрено, ругал пьесу, выражавшую и утверждавшую смысл знаменитой формулы Уварова – «самодержавие, православие и народность».
Полевого срочно вызвали в Петербург, где с ним долго объяснялись в цензурном ведомстве и в Третьем отделении, и, ничего не сказав окончательно, отправили назад – в Москву. В Москве же Полевой прочел правительственное распоряжение о закрытии «Московского Телеграфа». Расправа была мгновенной и суровой. История с Н. А. Полевым возмутила все передовое общество. Пушкин, у которого с Полевым были сложные отношения – полудружеские в начале знакомства и явно враждебные к концу, – негодовал на закрытие «Московского Телеграфа».
Отрешенный от издательских дел, Полевой использовал свой невольный досуг для перевода шекспировского «Гамлета».
Когда разразилась катастрофа над «Московским Телеграфом», появилась эпиграмма, очень верно передающая суть дела:
«Рука отечества» три дела совершила:
Отечество спасла,
Ход автору дала
И Полевого погубила».
Но сам Полевой вовсе не намерен был гибнуть, – он, как мы уже знаем, в пять дней стал верноподданным и тем спас себя! Он встал на новый литературный путь – путь безудержного прославления самодержавия и режима Николая I. Полевой пошел по-стопам Кукольника: сочинил и поставил на Александринской сцене ура-патриотическую пьеску «Дедушка русского флота», имевшую успех не меньший, чем еще так недавно жестоко раскритикованная издателем «Московского Телеграфа» кукольниковская «Рука всевышнего отечество спасла». Вот когда мог вспомнить Полевой свои слова, сказанные по адресу Кукольника: «Рукоплескания зрителей не должны приводить в заблуждение автора».
«Дедушка русского флота» был одобрен самим Николаем, отозвавшимся о пьесе так: «У автора необыкновенное дарование – ему надо писать, писать и писать. Вот что ему теперь надо бы, а не издавать журнал». Начальник Третьего отделения Дуббельт позвал Полевого к себе для передачи высочайше пожалованного перстня за пьесу «Дедушка русского флота».
– Вот теперь вы стоите на хорошей дороге – это гораздо лучше, чем попусту либеральничать,
– Ваше превосходительство, – отвечал, низко кланяясь, Полевой, – я написал еще одну пьесу, в которой еще больше верноподданнических чувств. Надеюсь, вы ею тоже будете довольны.
За второй верноподданнической пьесой последовали третья, четвертая, пятая… С духом радикализма Полевой покончил раз и навсегда. «Атаман либеральной шайки» превратился в ближайшего друга Булгарина.
«Видок Фиглярин» – сам почтеннейший Бенедикт Федорович Булгарин, журналист по профессии, агент Третьего отделения по призванию, высоко оценил своего нового друга и писал, что в драмах Полевого прекрасно: «Глубокое чувство народности, настоящий Русизм, патриотизм, благородный и просвещенный, которого средоточием есть Солнышко русское» Царь Православный, без которого святая Русь не может жить и двигаться. Н. А. Полевой смотрит на Россию с настоящей точки зрения и, убежденный в том, что Русский патриотизм не может существовать без беспредельной любви русского народа к царю, превосходно излагает в действии эту идею и убеждает в этом других. В Н. А. Полевом нет того патриотизма, который он же прозвал в шутку квасным, то есть патриотизма, возбуждающего глупую и безотчетную ненависть ко всему иностранному, не различая хорошего от дурного. Нет, Н. А. Полевой истинный русский патриот, патриот просвещенный. В «Иголкине», в «Дедушке русского флота», в «Параше Сибирячке», в «Фелице» все благопроистекает от сильной царской власти».
От этаких похвал не поздоровится, но Н. А. Полевой выдержал. Он выдержал и другой отзыв своего нового друга – рецензию Булгарина на «Ревизора» Гоголя. Стоит привести несколько строк из этой знаменитой рецензии, чтобы до конца уяснить «идеологическую» позицию Булгарина, под протекторатом которого шел к своей новой славе Н. А. Полевой. Вот что мы читаем о «Ревизоре»:
«Г-н Гоголь написал одну комедию прозою «Ревизор», за которую дружеская литературная партия превозносит его превыше не только Грибоедова, но даже Мольера. Критики наши забыли, что «Ревизор» уступает даже многим комедиям кн. Шаховского и Загоскина, которые вовсе не имели притязания на сравнение их с Мольером. В «Ревизоре» нет, во-первых, никакого вымысла и завязки, во-вторых, нет характеров, в-третьих, нет натуры, в-четвертых» нет языка, в-пятых, нет ни идей, ни чувств, то есть здесь нет ничего, что составляет высокое создание. Сюжет избитый во всех немецких и французских фарсах, то же, что «Мнимый каталонин», «Немецкие горожане», «Ложная Тальони», «Городишко» – сочинение Пикара и т. п., с тою разницею, что в «Ревизоре» более невероятности. Действующие лица – ряд преувеличенных карикатур, не бывалых никогда в Великороссии! Это образчики какой-то пешей малороссийской и белорусской шляхты, которых нам выдают за русских помещиков. Все действующие лица пошлые дураки или отъявленные плуты, которые хвастают своим плутовством. Одно превосходное комическое лицо здесь – лакей[6]6
Т. е. Осип
[Закрыть]. Вот, что мастерски, то мастерски. И за отделку именно этого лица мы признаем комический талант г. Гоголя и убеждены, что если он захочет сделать что-нибудь порядочное, присядет за работу и зажмет уши на пошлые похвалы приятелей, похвалы, которые половина публики принимает за насмешку над ним, то напишет не фарс, а настоящую комедию, потому что мы видим в нем и юмор и комическую замашку. Дарование видим в самих мелочах, и мы, почитая пьесу «Ревизор», недостойную того, чтобы на ней можно было основывать славу автора, с нетерпением ждем случая хвалить его за что-нибудь, достойное его таланта».
Обе оценки – и гоголевской комедии и драмы Полевого сделаны Булгариным в одной и той же статье – «Панорамический взгляд на современное состояние театров в Санкт-Петербурге или характеристические очерки театральной публики, драматических артистов и писателей» в «Репертуаре русского театра» за 1840 год том I.
Продолжим, однако, рассказ о переводе «Гамлета» Н. А. Полевого и о Мочалове в роли Гамлета.
Ксенофонт Полевой в своих известных воспоминаниях так передает историю знакомства своего брата Николая с Мочаловым: «Николай Александрович призвал к себе актера Мочалова и предложил ему свой перевод даром для представления в его бенефис. Мочалов был актер с дарованием, с сильным чувством, но человек грубый, необразованный, неспособный собственными силами понимать Шекспира, потому что был совершенный невежда, и начитанность его ограничивалась ролями, которых играл он бесчисленное множество. При первом предложении моего брата он попятился, почти испугался и стал повторять общее тогда мнение, что Шекспир не годится для русской сцены. Брат мой старался объяснить ему, что он ошибается, польстил успехом самолюбию его, которое было неизмеримо, прочитал с с ним «Гамлета» и отдал ему свою рукопись для изучения. Через несколько времени Мочалов явился к нему, стал декламировать некоторые монологи Гамлета, и брат мой увидел, что он вовсе не понимает назначенной ему роли. Брат толковал ему, что тут надобно не декламировать, не бесноваться, а объяснять мысли и чувства, вложенные автором в слова. Он сам начал прочитывать ему каждое явление, со всеми возможными комментариями, выслушивал его чтение, поправлял, указывал, что и как должно быть произнесено, и, наконец, пробудил в этом даровитом человеке чувство и сознание. Мочалов, артист неподдельный, охотно приходил к нему советоваться во всем, касательно роли Гамлета, и следовал его советам, конечно, потому, что находил отголосок им в своей душе».
И получается по Ксенофонту Полевому, что в историю русского театра, обогатившего свой репертуар великим произведением Шекспира, вписано прежде всего имя переводчика, а не исполнителя роли Гамлета, потому что исполнитель роли Гамлета – актер Мочалов был «совершенный невежда», «неспособный собственными силами понимать Шекспира», и только Н. А. Полевой все объяснил, все втолковал, все прокомментировал, даже указал, как должно быть произнесено каждое слово, и, наконец, пробудил в актере Мочалове чувство и сознание!
Вряд ли стоит говорить о том, как далека от истины эта кичливая заносчивость Ксенофонта Полевого. К счастью, имеется другое суждение о Мочалове как об исполнителе Гамлета. Белинский утверждал, что «в игре Мочалова мы увидели, если не полного и совершенного Гамлета, то только потому, что в превосходной вообще игре у него осталось несколько невыдержанных мест. Но он в глазах наших пролил новый свет на это создание Шекспира. Мы только теперь поняли, что в мире – один драматический поэт – Шекспир, и что только его пьесы представляют великому актеру достойное его поприще и что только в созданных им ролях великий актер может быть великим актером».
Есть и другое показание современника – рассказ режиссера С. П. Соловьева, вспоминавшего, что делалось с Мочаловым во время первого чтения «Гамлета»: «Он находился в каком-то возбужденном состоянии, лицо его конвульсивно перекашивалось, он мял свою роль в руках. Глаза то вдруг моментально закрывались, то вдруг открывались, озаряясь каким-то необыкновенным огнем.
Натура гениального артиста брала свое, и, помимо его собственного желания, в глубине его души уже рисовался тот образ Гамлета, который он после создал на сцене».
Дирекция» как свидетельствует Ксенофонт Полевой, охотно включила «Гамлета» в репертуар театра и назначила первое представление на 22 января 1837 года в бенефис Мочалова. Спектакль шел на сцене Большого театра. Представление «Гамлета» стало событием московской театральной жизни. Н. А. Полевой усиленно хлопотал перед дирекцией, чтобы были написаны новые декорации, чего он так и не добился. «Гамлета» играли в затасканных декорациях и в старых костюмах. Композитор А. Варламов написал музыку, вовсе не отвечающую духу трагедии.
В мемуарах и письмах современников найдем немало впечатлений, связанных с постановкой этого знаменательного в истории русского театра спектакля.
Так, например Н. В, Станкевич писал Бакуниной: «На днях у нас давали «Гамлета». Полевой перевел его с английского очень порядочно, хотя, кажется, не всегда слишком близко. Мочалов был превосходен, особенно во втором представлении».
К. А. Полевой в своих воспоминаниях говорит: «Я был на первом представлении русского «Гамлета» и помню впечатления, какие испытывала публика, наполнявшая театр. Первые сцены, особливо та, где является тень Гамлета-отца, были непонятны и как бы дики для зрителей. Но когда начались чудесные монологи Гамлета, одушевленные дарованием Мочалова, и превосходные, вечно оригинальные сцены, где Гамлет выступает на первый план, поражая зрителей неожиданностью и глубиной своих чувствований, публика вполне предалась очарованию великого творения и сочувствовала всем красотам, так щедро рассыпанным в этой дивной пьесе. Рукоплесканиям, вызовам не было конца».
Вызывали не только актеров, но и переводчика. Знаменитая статья В. Г. Белинского – «Гамлет» драма Шекспира и Мочалов в роли Гамлета» – дает необычайно яркое описание исполнения Мочалова. Рецензия Белинского – один из замечательнейших и, можно сказать, непревзойденных образцов критического разбора спектакля и сценической игры. Однако, прежде чем перейти непосредственно к суждениям Белинского о Мочалове в роли Гамлета, приведем оценку перевода Н. А. Полевого.
«Перевод г. Полевого, – пишет Белинский в своей рецензии на отдельное издание пьесы, – прекрасный поэтический перевод, а это уже большая похвала для него и большое право с его стороны на благодарность публики… Перевод г. Полевого – перевод поэтический, но не художественный, с большими достоинствами, но и с большими недостатками». И далее Белинский указывает на значение появления этого нового перевода великой трагедии – перевод «дал Мочалову возможность выказать всю силу своего гигантского дарования». Заслуга Полевого именно в том и состоит, что его перевод утвердил «Гамлета» на русской сцене: «Утвердить в России славу имени Шекспира, утвердить и распространить ее не в одном литературном кругу, но во всем читающем и посещающем театр обществе, опровергнуть ложную мысль, что Шекспир не существует для новейшей сцены, и доказать, напротив, что он-то преимущественно и существует для нее – согласитесь, что это заслуга, и заслуга великая».
В. Г. Белинский смотрел «Гамлета» в первый сезон его появления в репертуаре московского театра восемь раз из девяти представлений. Уже одно это свидетельствует, с каким вниманием отнесся великий критик к своей задаче восстановить в статье сценический облик Гамлета-Мочалова. Белинский описывавает явление за явлением, анализирует исполнение Мочалова шаг за шагом, каждый раз отмечая сильные и слабые стороны передачи роли, исходя из наблюдений над каждым представлением. Нет возможности пересказать статью во всех деталях, – это значило бы, прежде всего, снизить то чисто художественное впечатление, которое оставляет статья в целом. Разбор Белинского – в такой же мере гениальное поэтическое произведение, как и исполнение самого Мочалова. Мочалов произвел на Белинского неотразимое впечатление, и оно сказалось в страстном и убежденном тоне критика.
Ограничимся лишь некоторыми цитатами из статьи Белинского, по которым современный читатель может ясно представить себе, каким был Мочалов в роли Гамлета. Прежде всего напомним некоторые сомнения Белинского, высказанные им в самом начале его разбора, – сомнения, касающиеся возможности увидеть на московской сцене подлинного Шекспира и настоящего Гамлета. Уже одно намерение Мочалова сыграть такую гигантскую роль, как принц датский, могло вызвать недоумение. «Гамлет»-Мочалов, – пишет Белинский, – это актер, с его, конечно, прекрасным лицом, благородною и живою физиономией, гибким и гармоническим голосом, но вместе с тем и небольшим ростом, неграциозными манерами и часто певучею дикциею, актер, конечно, с большим талантом, с минутами высокого вдохновения, но вместе с тем никогда и ни одной роли не выполнивший вполне и не выдержавший в целом ни одного характера. Сверх того, актер с талантом односторонним, назначенным исключительно для ролей только пламенных и исступленных, но неглубоких и незначительных. И этот Мочалов хочет выйти на сцену в роли Гамлета, в роли глубокой, сосредоточенной, меланхолически-желчной и бесконечной в своем значении. Что это такое – добродушно-невинная бенефициантская проделка? Так или почти так думала публика и чуть ли не тал думали мы, пишущие эти строки».