355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юрий Бондарев » Батальоны просят огня (редакция №2) » Текст книги (страница 6)
Батальоны просят огня (редакция №2)
  • Текст добавлен: 21 сентября 2016, 15:45

Текст книги "Батальоны просят огня (редакция №2)"


Автор книги: Юрий Бондарев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 15 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]

Глава седьмая

Приняв решение, Бульбанюк ехал молча; изредка он задерживал колонну, поджидая разведчиков. Связной от разведки коротко докладывал, что впереди все тихо; офицеры сдержанными голосами отдавали команды, подтягивая роты, и батальон снова двигался по узкой дороге, сжатой черной стеной леса. Старший лейтенант Орлов, то объезжая роты, то вновь присоединяясь к голове батальона, забыв про зубы, развеселился. Курил в рукав, вместе с запахом табачного дыма тянуло от него сладковатым душком самогона.

– Знаешь, капитан, – говорил он шепотом. – Бульбанюк-то у нас странный тип. В санитарах – ни одной женщины. Были две – услал в полк, твердо убежден, что женщины мешают воевать! Говорят, у тебя, капитан, хорошенькая пепеже в батарее? Слухи верны?

– Если верить слухам, то ты пьяница, бабник и вообще пропащий человек, – сказал Борис. – Верить?

– Врут, стервецы! – горячо проговорил Орлов и рассмеялся. – Ну языки! Пропащий человек! Верно, войну я начал капитаном. Потом на Северо-Западном – плен, два побега и всякая штука. В Сталинграде воевал солдатом. Котельниково брал лейтенантом. А Сумы – старшим лейтенантом. Ну, а Берлин – полковником, пожалуй? – Он засмеялся. – Земля крутанулась для меня в обратную сторону. Неясно, наверно?

– Почти ясно. Но не совсем.

– Полюбилась мне на Северо-Западном фронте одна девчушка. Была в моем батальоне… Девочка совсем. Санинструктор, Верочка. Из Ленинграда. Ну и вышла, понимаешь, неприятная история с одним адъютантом. Терпеть его не мог. Карьерист из молодых, с тепленькими глазами. Приезжает он как-то с приказом взять Верочку в дивизию… Та в слезы. А я сгоряча выскочил из землянки с ТТ. Выпустил бы в него обойму, если бы не командиры рот. Повисли на руках… Я говорю: «Ладно», отдал кому-то ТТ и раза два смазал адъютанта по морде. Ну, а тот раздул историю… Не столько из-за Верочки избил эту тыловую амебу, сколько из-за того, что на подхалимских докладах делал карьеру на войне, стервец! Есть на войне, Ермаков, одна вещь, которую не прощаю: на чужой крови, на святом, брат, местечко делать! Ну, а Верочку забыть не могу… Ох, стервецы, опять зубы! Я сейчас.

Орлов повернул коня, исчез где-то в глубине колонны, и Борис некоторое время ехал один, приотстав от Бульбанюка, качающегося впереди. Из сырой непроглядной тьмы леса, обступившего эту чужую, незнакомую дорогу, повеяло вдруг на Бориса минутной тревогой, с тоской вспомнились ему холодные, вздрагивающие губы Шуры: «Тебя убьют». Он был уверен в одном: она любит его, и, пожалуй, больше, чем надо. И хотя разумом понимал, что относится к Шуре не очень серьезно, он не чувствовал вины перед ней.

Когда снова подъехал Орлов, дыша самогоном, Борис спросил:

– Ну, а как она?

– Она? – Орлов сразу не понял. – Кто она?

– Ну, Верочка, – грубовато напомнил Борис.

– Она? Меня разжаловали… а она…

– Сто-ой! – раздалась приглушенная команда впереди. Борис и Орлов одновременно припустили рысью лошадей и сейчас же остановили их перед группой всадников, загородивших дорогу. Луна встала над лесом, заливая его холодным синим светом. Несколько пеших людей, придерживая автоматы на груди, негромко и поочередно докладывали Бульбанюку, который, досадливо кряхтя, слезал с лошади. Слез, потер замлевшие колени, с недовольством спросил, выпрямившись:

– Вы что тут меня успокаиваете? Сам слышу, что тихо! Вы мне всю деревню прощупайте по домику! Ясно? А потом докладывайте! Давай, давай вперед!

Бульбанюк сердито посмотрел на луну, повернулся квадратной спиной к разведчикам, лицо было зеленым при лунном свете, жестким. Разведчики прошли несколько метров по дороге щупающими шагами, канули в чащу, угрюмую, сизо-дымчатую, чужую в своем жутковатом осеннем молчании.

– Разреши-ка мне с разведчиками? Все наизнанку выверну, – обещающе сказал Орлов.

– Ты что? – спросил сурово Бульбанюк и приблизил лицо свое к лицу Орлова. – 3-зубы?

– Зубы, Бульбанюк, – виновато ответил Орлов.

– Я т-те покажу зубы, – внезапно рассвирепел Бульбанюк. – Марш к ротам! Развернуть роты в цепь. И вперед. Марш! Артиллерист! – Он обернулся к Борису. – Подтяни-ка орудия сюда. Быть наготове. Слезай. И – за мной. Коней оставить тут.

– Передать: орудия сюда! – приказал Борис по колонне и спрыгнул на дорогу.

Бульбанюк, двигая плечами, торопливо пошел вперед, Борис – следом. Краем выплыв из-за деревьев, луна светила на дорогу, и в чаще угрюмо и тускло заблестели влажные стволы голых осин. Мертвым металлическим светом был облит весь лес. Печалью, ощутимой утратой несло от шелеста листьев, от холодной накаленной луны, от черных теней заброшенной этой дороги. Куда вело все? Где был конец этой осенней ночи?

Не сказав друг другу ни слова, миновали кусты, увлажненные, нагие, и разом остановились.

Лес кончился… И впереди везде был этот беспокоящий лунный свет: в пустынных полях, в извивах латунно неподвижной реки, за черными стогами, на деревянном мостке и в мертвых стеклах тихой деревни, разбросанной за рекой. Не слышно было ни лая собак, ни скрипа колодцев, не пахло дымом в студеном осеннем воздухе. Все цепенело, молчало под луной, и только стаей одичалых мышей полз ветер в стерне.

– Вот она, Ново-Михайловка, – вполголоса произнес Бульбанюк. – Вот она. Нет, ничего не слышу… И ничего башкой не соображаю. – Сел на пенек, крепко потер двумя руками лицо, скривил губы. – Никого? А? С кем воевать? Ну, братец ты мой, дела-а!..

Задумчиво играя кнутом, Борис вглядывался в безмолвные, холодные от лунного света поля, в эту безжизненную деревню, пусто отблескивающую стеклами, и, смутно ощущая тревогу от странной этой тишины, спросил:

– Разведку подождем?

Через сорок минут разведка вернулась и сообщила, что Ново-Михайловка совершенно пуста, лишь в одной хате нашли полуслепую, лет под восемьдесят, старуху, которая ничего толком не понимала, ничего не могла объяснить, плакала, ползала по хате и все искала какую-то Тасю, и Бульбанюк после мучительного раздумья отдал приказ: занять деревню. Борис почувствовал, что осторожный Бульбанюк растерян.

Батальон вошел в Ново-Михайловку.

Луна вольно и светло заливала пустынные улицы, сквозные, заброшенные сады, беленькую церковку, огромный парк на окраине деревни; в глубине его темнело здание с железной синеющей крышей.

Борис вел орудия в рассыпанной колонне первой роты. Посреди Ново-Михайловки, на перекрестке дорог, рота задержалась, послышались негромкие голоса, и колонна стала обтекать что-то широкое, угольно-черное. Борис подъехал ближе. На перекрестке тяжело и прочно стоял немецкий танк, верхний люк был открыт, из него слабой полосой струился электрический свет. На броне борта мертво лежали четыре темные лепешки – мины. Двое солдат, взобравшись на броню, возбужденно заглядывали в башенный люк, переговаривались:

– Как это он его оставил? Целехонький…

Один смело отодвинул ногой мину, выбил каблуками дробь, спрыгнул на землю, оглянулся, мигая:

– А ну, ребя, кто тут шофера? Садись! Там бутылок вагон и маленькая тележка! Легко воюют!

Было нечто лихое, бездумное, тревожное в этом веселье. Засмеялась пехота – словно заставили; кто-то, вздохнув, сказал: «Дуришь, Матвеев», – и пожилой лейтенант решительно скомандовал, подойдя:

– Все от танка!

Борис вернулся к орудиям с обострившимся ощущением неопределенности: очевидно, чувство это испытывали теперь все. С усилием он пытался заставить себя думать, что все идет хорошо, все идет как надо, но не мог этого сделать.

Бульбанюк расположил штаб батальона в просторном, окруженном пристройками белом доме липового парка. Здесь до войны, по-видимому, была школа. Роты окапывались на окраинах. Борис приказал установить орудия в конце парка, зарыться в землю, затем долго стоял на скате холма, глядел на черную громаду леса, где должен быть правый фланг немецкой обороны и которого словно не было.

Потом вошел в штаб батальона.

Штаб занял большую комнату в доме. Тут было уже накурено и людно. На столе бесшумно горели синими огнями немецкие плошки, четко повторялись во множестве зеркал, блестевших вдоль стен. Борис удивился, увидя себя наперекрест отраженным в этих льдистых глубинах зеркал, которые были, вероятно, собраны здесь со всей деревни. Перчатки, черные и узкие, по виду женские, затоптанно валялись в углу. Там, около двух ящиков, небрежно разбросанных яркокрасочных обложек журналов и тоненьких книг, выстроились на полу ряды пустых бутылок.

Сквозь махорочный дым слабо пахло духами и чем-то еще – сладковатым, чужим, конфетным.

«Публичный дом, что ли, тут был?» – подумал Борис и, встретив понимающий веселый взгляд Орлова, сел на ящик. Ящик этот был уже распечатан, и там, под разорванным целлофаном, что-то мерцало, тускло переливаясь, как железо. Хмурясь, Борис достал оттуда новенький Железный крест, подбросил на ладони, подумал: «Был штаб или что-нибудь в этом роде», – и швырнул крест в ящик. Поднял глаза и увидел в зеркалах хмуро-брезгливое лицо Бульбанюка, читающего какие-то бумаги.

– Вот дармоеды! На русском языке пишут! – густо проговорил Бульбанюк и, вдвое сложив, крепкими пальцами порвал бумагу. – Все собрались?

– Все, все, – оживленно сказал Орлов, подвигая к себе красочный журнал на столе.

В комнате уже стало душно. Здесь были командиры рот, молоденький офицер-корректировщик из артполка, молчаливый минометчик – лейтенант в очках, радист, штабные телефонисты. Кто искоса, кто мрачно, но все неспокойно оглядывались на зеркала. Было такое чувство, что все обнажено тут, что ничего не скроешь в этой раздевающей людей комнате. И тогда пожилой, обросший щетиной пехотный лейтенант, делая решительный вид, сказал:

– Ну и выбрали вы штаб, Орлов! Как баня!

– Как без штанов стоишь! Верно? – внезапно громко сказал Борис, чувствуя пошлость этой остроты, но понимая, что как-нибудь надо разрядить обстановку для всех, в том числе и для самого себя.

Бульбанюк сурово посмотрел на Орлова, не обратившего на слова лейтенанта никакого внимания, но ничего не сказал ему, заговорил, кивнув командирам рот:

– Коротко. Думаю так. Пока разведка окрест леса прощупает, малость передохнем. Нащупают немца или не нащупают, через часок двинем на север, во фланг немецкой обороне. Завяжем бой. Все. Вопросы есть?

Вопросов не было.

– Можно идти. По ротам. Приказания через связных.

По-прежнему оглядываясь на зеркала, командиры рот молча начали выходить. Вышли и связные в другую комнату. Стало тихо и пусто. И тогда Борис ясно понял, почему угнетала всех и его самого эта неопределенность положения. Батальон искал боя, а боя не было. И это было самое страшное, что могло быть на войне.

Бульбанюк сидел неподвижно, сжав кулаки на столе, тяжелым взглядом глядел перед собой. Не замечал он ни зеркал, ни телефонистов, ни курившего рядом Бориса, думал о чем-то. А Орлов снял фуражку, щуря нестерпимо зеленые глаза, довольный, провел рукой по цыганским, колечками, волосам, потом, листая журнал, фыркнул, одна щека скосилась смешно.

– Стервецы, – сказал он, – одни голые бабы! Тьфу, чтоб тебя черти съели!

Но журнал долистал до конца, заложил руку за шею, с хрустом потянулся, выдохнул воздух: п-х-х-ха, так, что огни плошек замигали. Затем, словно от нечего делать, лениво подвинул к себе какой-то листок на столе, поднял красивые брови, поманил Бориса пальцем:

– Посмотри-ка…

Борис взглянул. На ватмане карандашом была нарисована хорошенькая женская головка – большие внимательные зрачки, нежный, невинный подбородок, полные, как бы обиженно и недоуменно полуоткрытые губы. Внизу наискось – тонким почерком: «Генька!! Помни 21 августа!!!» Борис долго рассматривал этот рисунок, подпись, точно стараясь понять смысл этого, и тихо спросил Бульбанюка:

– Видели?

Словно очнувшись, Бульбанюк неприязненно покосился на рисунок, перевел узкие глаза на Бориса, на Орлова, замедленно сказал:

– Ну так, Орлов, передай командирам рот: удвоить посты. Никому не спать. Ни одному не спать.

И кулаком несильно стукнул по столу: все зеркала согласно повторили его движение.

– Передам, – лениво сказал Орлов и подмигнул Борису.

Он подошел к окну, стал перебирать бутылки, аккуратно читая этикетки, с разочарованным выражением понюхал горлышко пустой фляги.

– Хороший коньяк пьют, сапоги!

Борис, сунув руки в карманы, ходил по комнате от зеркала к зеркалу, из головы не выходило: «Генька!! Помни 21 августа!!!» И то ли оттого, что в зеркалах он все время встречал бесшабашно прищуренный взгляд Орлова, этот Генька, которого он хотел представить себе, вдруг показался ему внешне похожим на Орлова: злой, гибкий, с такими же нестерпимо зелеными, отчаянными, готовыми ко всему глазами.

– Пойду к орудиям, – сказал Борис и надвинул плотнее фуражку.

– Давай, – не шевелясь, ответил Бульбанюк. – Часовых удвой.

Ночь была на переломе – луна уже стояла за деревьями, опустилась над тихой деревней к темным лесам. В побледневшем небе звезды сгрудились в высоте и казались светлыми туманными колодцами. Парк сухо скребся оголенными ветвями, шумел свежим предутренним ветром – влажно потянуло с низин.

В конце парка Бориса настороженно окликнули:

– Стой! Кто идет?

– Свои.

– Кто свои? – испуганно и грозно переспросил голос.

– Капитан Ермаков.

– А-а, – облегченно произнес часовой.

Борис подошел к первому орудию – запахло сырой землей. Орудие стояло на чернеющей, среди холма вырытой огневой позиции, станины раздвинуты, орудийный расчет маскировал брустверы; справа и слева чуть слышно скрежетали лопаты – копали ровики. Работали в молчании. Часовой, проводив Бориса до огневой, зашептал в темноту кустов: «Лейтенант, лейтенант» – и тут же отошел, исчез за спиной.

Лейтенант Ерошин встретил Бориса возбужденно, отвел в сторону, отрывистым шепотом заговорил:

– Ничего не понятно, товарищ капитан. Какие-то люди шляются… По дороге внизу… и тут…

– Какие люди?

– Минут десять назад тут какие-то двое прошли. Часовой остановил: «Кто идет?» Отвечают: «Свои». Подошли. С фонариками. Посмотрели. «Окапываетесь? Где офицер?» Я говорю: «В чем дело?» Один спрашивает: «Где ваш сектор обстрела?!» Я спрашиваю: «Кто вы такие?» Другой отвечает: «Я командир третьего батальона, не узнаете? – И наседает: – Где сектор обстрела, лейтенант? Мне пехоту закапывать нужно». Я ответил, что сектор обстрела еще неизвестен. А он засмеялся: «Ах вы, пушкачи – прощай, родина!» – и пошли вниз. Командир третьего батальона…

– Мальчишка! – с таким внезапным гневом сквозь зубы проговорил Борис, что Ерошин отшатнулся даже. – Никакого третьего батальона здесь нет! Вы поняли? Здесь есть один командир батальона Бульбанюк. Вам ясно? Рас-те-ря-лись! Эх вы!.. Черт бы вас взял совсем!

– Я думал… – пролепетал Ерошин заикающимся шепотом. – Потом думал, что…

– Ничего вы не думали! Ничего! – со злостью оборвал его Борис. – Дали бы им в спину автоматную очередь, если не хватило смелости задержать живыми, вот тогда бы вы думали! Почему не сообщили сразу? Витьковского послали бы за мной! Где он, Витьковский?

– У второго орудия.

– Где вы видели людей на дороге?

– Вон там.

– Никого не вижу!

– Сейчас там никого… нет… Что это? Слышите?

Вдруг красный неопределенный свет возник в небе где-то над парком, и Борис ясно увидел бледное лицо Ерошина и замерших с пучками веток солдат на огневой позиции. Он обернулся. Ракета, как бы сигналя кому-то, описала дугу и упала, казалось, затухая, в дальнем конце парка. Сразу нависла тишина – ноги Бориса словно вросли в землю. Откуда ракета? Чья? И тотчас вторая ракета стремительно взвилась уже впереди, над лесом, откуда пришел батальон, и пышно рассыпалась в полях. Искры угасли в сомкнувшейся темноте, и снова навалилась тишина.

– Немцы? – шепотом выдавил Ерошин и быстро повернул голову туда, где слева всплыла уже третья ракета.

– Да, это немцы, – сказал Борис. – Колечко видите? Они…

Он не договорил. Кто-то, задыхаясь, бежал по скату холма, цепляясь за кусты, издали звал нетерпеливо и хрипло:

– Лейтенант!.. Лейтенант!..

– Ты, Жорка? – крикнул Борис.

– Товарищ капитан… фрицы!..

– Быстро в штаб к Бульбанюку!

– Товарищ капитан…

– В штаб! Молнией! – крикнул Борис.

Впереди, с околицы, ударили крупнокалиберные пулеметы, белые трассы хлестнули над головой.

Глава восьмая

Эта маленькая полоса земли на правом берегу Днепра, напротив острова, называлась в сводках дивизии плацдармом, больше того – трамплином, необходимым для развертывания дальнейшего наступления. Кроме того, в донесениях из штаба дивизии Иверзева неоднократно сообщалось, что плацдарм этот прочно и героически держится, перечислялось количество немецких контратак, количество подбитых танков и орудий, число убитых гитлеровских солдат и офицеров и доводилось до сведения высшего командования, что наши войска концентрируются и группируются в районе острова на узкой, но все время расширяемой полосе правобережья и готовятся нанести удар. С конца прошлой ночи наступило неожиданное затишье, а известно, что в состоянии даже неустойчивой обороны высшие штабы требуют донесений более подробных, чем в период наступления, и в сообщениях из дивизии все выглядело на плацдарме, естественно, планомернее…

Здесь же, в батарее старшего лейтенанта Кондратьева и в роте капитана Верзилина, точнее, в расчетах двух уцелевших орудий и в двух оставшихся после переправы пехотных взводах, ждали и закапывались в землю. Узенькая – на две сотни метров – ленточка плацдарма тянулась по высокому берегу Днепра, днем просматривалась немцами и простреливалась с трех сторон, ночью ракеты падали и догорали в нескольких шагах от траншей, от огневой позиции батареи.

Две землянки, похожие на большие норы, были вырыты артиллеристами в отвесном обрыве берега; вырубленные в земле ступени вели наверх к орудиям. Днем там лежал один часовой, ночью – два. Здесь, на бугре, орудия были глубоко врыты, стояли без щитов, накрытые камуфляжными плащ-палатками; ниши по бровку набиты снарядными ящиками – все, что удалось за две ночи переправить сюда.

В ясный голубой день, засиявший над Днепром после ночной переправы, все лежали на песке возле землянки, утомленные, грелись на осеннем солнце.

Старший лейтенант Кондратьев сидел тут же в несвежей нижней рубахе, неумело и конфузясь пришивал подворотничок к пропотевшей гимнастерке. Изредка он поглядывал на тот берег. Густо-синяя широта Днепра, облитая солнцем, песчаный остров, желтые леса, белые дороги на далеких холмах за лесами – все это, как в бинокль, на много километров было видно отсюда. Там, на белых дорогах, не часто появлялись повозки, ползли в пыли, и тотчас со стороны немцев глухо ударяла батарея. Черные кусты разрывов вырастали на холмах, застилая на миг дорогу. Стараясь выбраться из этих кустов, повозки мчались, неслись вскачь, круто забирая в гору, и тогда у всех возникало острое чувство любопытства: накроет или не накроет?

Один раз повозку все-таки накрыло. На том месте, где была лошадь, образовался бугор. Маленький человек соскочил на дорогу и, петляя, побежал в сторону и вверх. И, как в укрытие, вбежал в черный куст разрыва. Больше по нему не стреляли.

Сержант Кравчук, держа на весу ногу и плотно, сильно наматывая на нее чистую портянку, сказал осуждающе:

– Эх, и дураки бывают братья славяне. Все пристреляно, а он лезет. Чего лезет? Стороной объехать нельзя? Немец не полез бы…

– Глупая привычка – авось, – сказал Кондратьев и провел пальцами по влажному лбу. – Да, да…

Он чувствовал себя не совсем здоровым, покашливал, то зяб, то бросало в пот: простыл все же, когда немцы искупали в Днепре в ту первую ночь переправы, когда пришлось вернуться на остров.

Разыгравшееся осеннее солнце было тепло, ласково, он чувствовал это, но оно не согревало его всего: голове было горячо, груди и спине холодно. Грубо тыкая иголку в подворотничок – пальцы не слушались, дрожали, – Кондратьев удивлялся и сердился даже: всю войну не болел, а тут вот на тебе, чепуха какая!..

– А ты не торопись. Сказал, будут у тебя часы, – послышался спокойный и уверительный голос.

Шагах в трех от Кондратьева – головами друг к другу – лежали на плащ-палатке наводчик Елютин и подносчик снарядов Лузанчиков, худенький, как подросток, с золотистым пухом на щеках. Как всегда, Елютин возился, чинил очередные часы: прищурив один глаз, крутил тонким острием перочинного ножа в разобранном механизме. А Лузанчиков глядел на сияющие колесики, на косматое солнце, на песчаный остров за Днепром, потом засмеялся и подул на светлые волосы Елютина. Тот, не поднимая головы, спросил:

– Это что же такое?

– Паутина, – сказал Лузанчиков. – Вон, смотрите, на волосах. С деревьев тянется.

Елютин поднял голову. На берегу, среди синего неба, стояли, светясь каждым листом, рыжие осины, и оттуда, посверкивая тончайшими нитями, тянулась в свежем воздухе паутина.

– Действительно, – сказал Елютин удивленно. – Ну, ладно, ты вот что. Давай помогай, без всяких глупостей. Или проваливай. И все. Тебя ничего не интересует. Ты как дрозд, Лузанчиков. Все видишь, а на одном не можешь внимания держать.

– А вот интересно: солнце, деревья, а птиц нет. Даже синиц. Почему?

– Перепугали синиц, – мягко сказал Кондратьев.

– Проваливай! – проговорил Елютин сердито. – От тебя толку не будет.

– Нет, я буду вам помогать! – взмолился Лузанчиков. – Честное слово… я могу…

– Пусть, – вмешался Кондратьев и улыбнулся виновато. – Что вы на него сердитесь? Паутина – тоже отличная штука.

Елютин был ленинградец, часовых дел мастер, золотые руки, золотая голова. Если сам Кондратьев, филолог по образованию, стал после сорок первого года понемногу забывать то, что когда-то очень любил, и теперь уже жил, казалось, только войной, то Елютин, парень с шестиклассным образованием, как будто мало вдавался в логику военных событий – все время руки его были в работе.

В обороне почти весь полк сносил к нему немецкие, швейцарские и наши старенькие, случайно и не совсем случайно найденные механизмы, и каждый с радостью и удовольствием уходил, чувствуя ожившие часики на руке. Не ремонтировал Елютин и отказывался только тогда, когда приносили к нему часы карманные. Был раз случай: он наладил и выверил прекрасный трофейный «мозер» для Кондратьева, тот подарил его лейтенанту из полковой разведки. А через неделю лейтенант погиб: разорвалась мина, раздробила карманные часы, и осколки механизма загнало в живот. После этого Елютин несколько дней, ни с кем не разговаривая, пролежал в землянке один, отвернувшись к стене, и наотрез отказывался от работы. Поэтому, не забыв это, Кондратьев иногда чувствовал себя неловко перед Елютиным и виновато улыбался ему.

Кондратьева знобило. Вздрагивающими пальцами он разгладил неровно пришитый черными нитками подворотничок, озябнув, натянул гимнастерку, стал застегивать – ворот был широк на исхудавшей шее.

– Смотри-ка, смотри-ка, товарищ старший лейтенант! Опять какой-то славянин лезет! – закричал Кравчук с досадой. – Соображает?..

Тотчас же раздался сдвоенный взрыв. Будто что-то гулко лопнуло возле ушей.

Кондратьев увидел холодную синь Днепра, на ней далекую песчаную желтизну острова. Около желтизны чернела на воде лодка, мелькали весла. Возле ушей Кондратьева снова оглушительно лопнуло, потом рядом с лодкой вырос столб воды. Стрелял немецкий танк. Он стрелял где-то тут, на высоте, так близко, что было ощущение, словно в двух шагах рвались ручные гранаты. Лодка кормой пошла к берегу, ткнулась в песок. Из нее выскочили двое, побежали к кустам. Сейчас же в той стороне, где только что стрелял танк, заскрипел, заиграл шестиствольный миномет. Разрывы легли в середине острова, над вершинами деревьев пополз дым. Все знали: остров был набит людьми.

– Похоже, наш старшина хотел переправиться, – сказал без улыбки Кравчук. – Ночью, видишь, темно, а днем все удобства: солнышко печет, танки стреляют. Благодать!

– Вечная история, – сказал Деревянко, – дрожит, аж листья падают. Ну, что ты скажешь, Бобков?

Бобков, сидя возле Деревянко на солнцепеке в шинели, накинутой на голое тело, – видна была просторная, сильная грудь, – старательно проверял швы нательной рубахи, говоря:

– Капитана нет, этот бы начесал старшине. На одной ноге вертелся бы. А то отъел морду – об лоб поросенка убить можно… Нашего-то он не особенно боится. На шею сел. Оседлал.

Сказал это веско, но как бы между прочим, занятый важной солдатской работой, и Кондратьев, все услышав, сконфуженно встал, нахмурив болевший лоб.

Снизу от Днепра поднималась Шура с полотенцем, по-мирному перекинутым через плечо. Влажные волосы возле маленького розового уха золотисто светились на солнце, как осенняя паутина. Чистоплотно белел свежий воротничок на тонкой шее; на погонах гимнастерки, плотно сжатой в талии офицерским ремнем и обтянутой на бедрах, блестели капли. Взглянула из-под мокрых ресниц на Кондратьева, серые глаза ясно-прозрачны после ледяной воды, сказала:

– Батюшки, какая неловкость! Попросили бы, что ли, товарищ старший лейтенант. Разве так пришивают подворотничок? И черными нитками насквозь. Снимайте-ка.

Не засмеялась, не пошутила. Тонкими пальцами стала расстегивать пуговицы на груди Кондратьева. От глаз ее и от волос, казалось, веяло непорочной свежестью. Он беспомощно оглянулся на солдат, краснея, дрожа от озноба, легонько отстранил показавшиеся очень холодными ее пальцы.

– Не надо. Прекрасно пришит. – И, покашляв, забормотал: – Вы купались? В такой холод?

Шура, сдвинув брови, кинула вызывающий взгляд на Кравчука: он смотрел на нее пренебрежительно и ревниво.

– Подворотничок, конечно, чепуха, – сказала Шура. – И так сойдет. А вот полежать бы вам надо, товарищ старший лейтенант. А впрочем, может, и это сойдет.

– Нет, пожалуй, нет. Я пойду. Полежу, правда, – торопливо проговорил Кондратьев, зябко ссутулясь, и направился к землянке.

Он боялся и стеснялся Шуры, особенно при солдатах, стеснялся ее внимания к нему, своей грязной нижней рубахи и, чувствуя эту физическую собственную нечистоту, боялся ее женски упругих бедер, белой шеи, ее высокой маленькой груди, облитой гимнастеркой, ее внешней девственной чистоты и легкой вызывающей доступности.

– А может, мне подворотничок подошьешь? – спросил Кравчук Шуру значительно-осторожно. – Я с охотой!..

– Давай уж! – сердито сказала Шура.

– Ну вот, конечно, без охоты, вижу, – проговорил Кравчук. – Сам пришью. – И неожиданно спросил, криво усмехаясь: – К Кондратьеву липнешь? Быстро капитана забыла. Эх ты!

– Что ты понимаешь, свекровь несчастная? – живо сказала Шура, повернулась резко и, покачивая бедрами, стала подыматься к землянкам вслед за Кондратьевым.

– Зачем ты пристал к ней? – заметил Елютин миролюбиво.

– Верно, – произнес Бобков с тяжеловесной серьезностью. – Ей тут среди нас тоже не мед. И не наше дело ей советовать.

– Капитана жалко, – ответил Кравчук, тоскливо глядя в спину Шуре.

Кондратьев между тем подошел к своей маленькой землянке, вырытой на берегу, – соблюдая субординацию, Кравчук приказал отрыть ее отдельно, – и тут же увидел в дверях соседней землянки телефониста Грачева.

– Товарищ старший лейтенант, к телефону!..

– Кто?

– Полковник Гуляев! Немедленно!

В землянке расчета, на ворохах листьев, укрывшись шинелями с головой, спали несколько солдат: отсыпались после беспокойной ночи. Связист Грачев, присев на корточки возле телефонного аппарата, вежливо подул в трубку, сказал:

– Товарищ Четвертый, Шестой здесь. Передаю.

Кондратьев взял нагретую трубку, покашлял от волнения.

– Кто это там кашляет? – строго произнес отдаленный голос полковника Гуляева. – Ты говори, а не кашляй. Как дела? Почему редко докладываешь?

– Все в порядке пока, товарищ Четвертый.

– Не верю. Харчей нет? Жрать нечего? Докладывай!

Кондратьев молчал, только кашлянул тихо.

– Опять кашляешь? Говори, нет харчей? Что ты, ей-богу, как барышня кисейная? Спишь, что ли?

– Нет, – сказал Кондратьев.

– Потерпите! Ремни затяните. Ночью буду сам. И не один. Старшину вашего… этого… как его… Цыгичко… вплавь погоню. К чертовой матери!

– Плавать он не умеет, товарищ Четвертый, – слабо улыбнулся Кондратьев.

– Не переплывет – туда ему и дорога! Теперь вот что. Здесь все готово. Слышишь, Шестой? Сам поймешь. Ночью папиросники и самоварники у тебя будут. С линией. Сейчас все точки замечай. Заноси. Используй день. Понял, голубчик?

– Понял, товарищ Четвертый.

– Ну то-то. Действуй, мой дорогой!

Все понял Кондратьев из этого разговора: и то, что ночью готовилась переправа и прорыв; и то, что ночью здесь будут артиллеристы и минометчики со связью от батарей; и что занести надо в схему огня все, что можно увидеть отсюда.

Кондратьев поднялся по вырубленным земляным ступеням на самую высоту берега, скользнул, пригнувшись, в траншею. В десяти шагах от берега, в конце кустарника, стояли орудия, приведенные к бою. Солнечно было здесь, на высоте, и тихо. Часовой, разнежась в тепле, лежал на бровке и, свесив голову, прислушивался к чужому разговору в ровике. Ровик этот соединялся с ходами сообщений пехоты и был глубоко вырыт в виде тупого угла. Тут Кондратьев увидел командира взвода управления младшего лейтенанта Сухоплюева.

Младший лейтенант Сухоплюев, необычайно большого роста, в куцей по пояс телогрейке, стоял у стереотрубы, – отросшие каштановые волосы лежали на воротнике гимнастерки, – прогудел юношеским баском:

– Кто там?

И как бы нехотя обернулся, длинное молодое лицо ничего не отразило: был он сдержан, чуть высокомерен, никогда не улыбался.

– Наблюдаете? – спросил Кондратьев, закашлявшись. – Ну как? Тихо?

– Не особенно. – Сухоплюев вынул кисет, сосредоточенно по сгибу оторвал полоску бумаги от книжечкой свернутой немецкой листовки, которые разбрасывали самолеты ночью.

Впереди, метров на двести, шло голое, без кустарника, поле, покатое к немцам, и там, где подымалось оно, темнела еловая посадка. На краю его четко видны были навалы первых немецких траншей, и в одном месте, как вспышки, летели прямо из земли комья: копали что-то. Немец в зеленом френче, застегивая брюки, шел вдоль посадки, спокойно шел: с нашей стороны по нему не стреляли. Дошагал до того места, где копали, поглядел в нашу сторону и спрыгнул в траншею. Слева от посадки начиналась дорога – желтела, извиваясь до леса, скрывавшего Ново-Михайловку и Белохатку.

По дороге этой, подымая пыль, на рыси неслись четыре немецкие орудийные упряжки. Они приблизились, стали видны тяжелые короткохвостые першероны, немцы муравьями облепили станины. Упряжки скрылись за елями, мгла пыли долго висела над дорогой. Потом справа от посадки появилось одно приземистое, с обтекаемым щитом орудие, уже без упряжки. Немцы на руках выкатывали его позади траншей; трое отошли к посадке, начали рубить штыками ветки, закидывать ими орудие. Никто не стрелял по ним.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю