Текст книги "Луна над пустыней"
Автор книги: Юрий Аракчеев
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 12 страниц)
СУВЕНИРЫ ПУСТЫНИ
Как всяким порядочным гражданам, состоящим на службе, нам было необходимо, чтобы кто-то поставил штамп в наши командировочные удостоверения. Так как ни на берегу Сырдарьи, ни в тугайных дебрях сделать это было некому, мы на второй день с утра поехали в поселок Хаджи-тугай, находящийся от нашей стоянки, по словам Жоры, в двадцати километрах.
Так как вы, читатель, в поселке Хаджи-тугай, скорее всего, не были, то вам, наверное, любопытно будет узнать, как живут люди среди пустыни. Живут они, в общем, довольно обыкновенно.
Я вообще всегда – с детства еще – поражался тому, как все-таки мало отличаются друг от друга люди, живущие в самых разных условиях, как при желании легко им друг друга понять. Один человек вырос на севере, другой – на юге, один за всю свою жизнь ни разу не видел моря, другой – снега, третий – гор. У одного кожа белая, у другого желтая, у третьего черная. И все же человек всегда может понять человека, а чувства у нас, в общем-то, одни и те же… Не могу забыть описания Миклухо-Маклая и других путешественников, впервые в истории побывавших у оторванных от цивилизации островитян. Эти «дикие» люди, аборигены, не знавшие языка, никогда не видевшие белого человека, понятия не имевшие о том мире, из которого он пришел, – мире каменных многоэтажных домов, движущихся и летающих механизмов, телеграфа, электричества, радио, – все же могли понять путешественника и понимали очень хорошо. Если, конечно, намерения его были добрыми. Впрочем, язык добра понимают не только люди. Но и животные. Даже растения. Все живое понимает язык добра. Вот он – международный язык, эсперанто…
О том, как живут люди в пустынном поселке, я расскажу чуть позже. Сейчас же хочу поведать о том, как мы ехали и какой представляется глинистая пустыня на свежий взгляд, а не после долгих часов утомительной тряски в фургоне.
Все-таки самое характерное, самое замечательное здесь – это запах.
Степной травы пучок сухой,
Он и сухой благоухает
И мигом степи предо мной
Все обаянье воскрешает… —
любимое четверостишие Жоры из стихотворения Майкова.
Аромат полыни и ферулы асса-фетиды, добротный, горьковатый, горячий, пряный… И еще – ветер и широта горизонта.
Вот мы едем уже довольно долго, а все еще видно яркое полосатое полотнище нашей палатки, волнующееся на ветру. Как в море. Можно очень долго разглядывать окрестности, находя всё новые и новые интересные детали. Направо и налево от нашей палатки тянется узенькая бледно-зеленая полоса тугаев. Налево, километрах, наверное, в четырех, поднимается тоненький столбик дыма. Если прислушаться, то из хаоса звуков – сипенье нашей машины, свист ветра, стрекот цикад – можно выделить тарахтение трактора, доносящееся оттуда. Это казахстанские земледельцы распахивают прибрежную землю под рис… Так сказал Жора.
Серый колючий ковер пустыни исполосован дорогами. Удивительно и непонятно, зачем их здесь столько. В какую сторону ни посмотришь, не видно ни машины, ни конника, ни пешехода. Только ветер то над одной, то над другой желтой полосочкой завивает смерчи. Пустыни, которые мы видим обычно в фильмах, совершенно мертвые, с эффектными желтыми дюнами и караваном верблюдов, оставляющим за собой аккуратную цепочку следов, – это большей частью не природные ландшафты, а результат деятельности могучего властелина природы – человека. Если нарушить правила выпаса и гонять овец там, где их уже много раз гоняли, разрушается тонкий верхний растительный слой, состоящий из корешков, стеблей, колючек, и начинается катастрофический необратимый процесс – эрозия. То есть выветривание. Миллионы растений, заселивших поверхность раскаленных солнцем песков или глины, приспособившихся и дающих жизнь насекомым, пресмыкающимся, птицам, млекопитающим, перестают существовать, и смерть вступает в свои права. То, что природа накопила за века и тысячелетия упорной борьбы, человеком разрушается обычно в два счета. И тогда смело можно снимать полноценный художественный фильм с движущимися песчаными дюнами, растресканным такыром, смертоносным ветром самум. «Леса предшествовали человеку, пустыни следовали за ним», – так выразился еще в прошлом веке Шатобриан.
Дорог столько, что у Розамата с Жорой, как видно, кружится голова – то одну они выбирают, то другую, идущую под углом, то опять прямо через полынь едут на старую. Еще одна иллюстрация мысли: человек теряется больше не тогда, когда дорог перед ним нет, а когда дорог слишком много.
Вдоль самой главной дороги тянутся то ли электрические, то ли телеграфные столбы. На изоляторе в крошечном участке тени от верхушки столба сидит сизоворонка. Правда, здесь, на ослепительном солнце, она не выглядит так эффектно, как в горах. Давно известно, что слишком яркое освещение губительно для Синих птиц. Что она будет делать, когда солнце поднимется окончательно и тени от столба не останется? Скрыться некуда, разве что лететь к тугаям.
Машина резко останавливается. Жора с Розаматом выскакивают из кабины, бегут назад, пытаясь высмотреть что-то.
– В чем дело? – кричу я. Голос здесь тоже как-то сохнет, вянет от жары, крик производит жалкое впечатление.
Я спрыгиваю на землю.
– Вот здесь, вот здесь бежал, – бормочет Жора, дико осматриваясь.
– Кто? Кто бежал?
– Варан, варан, – бормочет Жора и начинает ходить кругами.
– Вот такой дракон большущий! – кричит Розамат, распахивая до отказа руки. – На кривых ногах бежал, за машиной по степи бежал! На спине – гребень зубастый, – волнуясь, добавляет он подробности, и у меня тоскливо щемит внутри, оттого что я ничего не видел.
Я тоже бегу на поиски, а вокруг – полынь по колено, живописные скелеты ферулы асса-фетиды, напоминающие какие-то странные декорации, и выпрыгивающие из-под ног цикады – крылатые трескучие брызги. Жизнь здесь, оказывается, бьет ключом. Но что это на феруле? Вот уж не ожидал! На совершенно высохшем желтом жестком скелете, позвякивающем на ветру, – многочисленная колония крупных черных жуков-усачей.
Бежать к машине за аппаратом? Или поймать цикаду? Усачей я видел не раз, их и в средней полосе достаточно, а вот цикады – новость. Помещу в свой зоопарк, потомна каком-нибудь кустике сфотографирую… Но это оказывается не так-то просто. Сердито треща, эти так называемые равнокрылые хоботные размером с хорошего шершня врезаются в воздух на расстоянии метра от вас и делают это так решительно, что броситься вперед и схватить рукой рассерженную трескунью как-то не решаешься, хотя и знаешь, что кусаться она как будто бы не должна. В целях безопасности я пользуюсь носовым платком. Наконец одна живая шрапнелина поймана. Но и в платке она так агрессивно трещит, что я спешу посадить ее в бумажный пакет. Глаза этого существа неестественно вытаращены – кажется, она обезумела от жары и собственного треска.
Варана мы не нашли. То ли он искусно замаскировался вместе со своим «зубастым гребнем», которым наделило его богатое воображение Розамата, то ли убежал на «кривых ногах» слишком далеко. Но зато, когда снова тронулись в путь, не один раз видели совершающих неторопливый дневной моцион черепах. И агам, игриво перебегающих дорогу перед капотом машины.
Оказалось, что поселок Хаджи-тугай располагается тоже на берегу Сырдарьи, рядом с тугаем, расположенным по соседству с нашим. Однако если не считать тугая, занимающего, в общем, совсем небольшую площадь, вокруг поселка на много километров лежит пустыня. Население – больше пяти тысяч. Основное занятие – каракулеводство. Каракулеводческий совхоз Хаджи-тугай – миллионер. Настоящие улицы, каменные дома. Есть кинотеатр, магазины. Есть маленький аэродром. Вдоль улиц и рядом с домами растут деревья. Ходят загорелые девушки в мини-юбках. Жарко. Сообщение с Ташкентом – машинами или маленьким самолетом. Честно говоря, я был разочарован. Никакой экзотики. Совершенно обыкновенный пыльный поселок…
ПЕЧАЛЬНЫЕ ПЕСНИ И МУЗЫКА
На третий день после нашего приезда поднялся сильный ветер. Он был настолько силен, что мы всерьез опасались за палатку, хотя она и стояла под прикрытием лохов. Он дул с северо-запада и хотя, прежде чем достигнуть наших южных широт, должен был пролететь огромные пространства, все же принес с собой настоящий холод. Даже днем, при ярком свете солнца, мы натягивали на себя все, что было, и я благодарил сам себя за то, что взял с собой штормовку и теплый свитер. Ничем заняться было нельзя – о купании страшно подумать, фотографировать невозможно, рыбу ловить тоже: лесу сносило, а на реке поднялась сильная рябь. Оставалось странствовать по тугаям, но и это не приносило особенного удовольствия, потому что все перед глазами качалось и гнулось, в глаза летели веточки, листики и пушинки, в ушах противно свистело и гудело. Мы все, как нахохлившиеся воробьи, угрюмо скитались вокруг палатки, ожидая перемены погоды и надеясь, что ветер не станет еще сильнее и не понесет на нас кызылкумский песок.
Нас было четверо – Розамат вместе с машиной скрылся утром, на другой же день после визита в Хаджи-тугай. Недаром мы с Жорой очень долго ждали его в поселке, после того как отметили свои командировочные удостоверения. Розамат договаривался. Его сознательная натура не могла допустить такой бесхозяйственности, чтобы в течение всех двух недель экспедиционная машина, наш дорогой фургон, простаивала без работы. Когда он вернулся к нам, на лице его играла загадочная улыбка.
Встав на следующий день рано утром, он произнес следующий монолог:
– Мне нравится река. (Пауза.) Сырдарья. (Пауза.) Я люблю воду, я вырос в воде. Я как Тарзан.
Овладев общим вниманием и помолчав, он продолжал задумчиво:
– Да… Жизнь все делает с человеком. Ломает его, бросает туда-сюда, уезжать заставляет. И воровать…
Тут мы, конечно, и вовсе навострили уши в недоумении, только выражение лица Жоры было скептическим и скучающим. Он не первый год знал Розамата.
А наш шофер оптимистически оживился и, сказав непонятную фразу по-узбекски, тут же ее перевел:
– «Сначала экономика, потом политика»! Ленин так сказал…
Хотя я и успел уже немного привыкнуть к неожиданным высказываниям Розамата, однако все еще не понимал, к чему же он клонит. Наконец он подвел окончательный итог:
– Мне нельзя без дела сидеть с вами. Я люблю воду, я вырос в воде, и вы все мне друзья. Но я должен ехать. Ты не сделаешь, за тебя никто не сделает. Я там договорился, Жора. Надо совхозу помочь…
Тут даже мне стало все ясно: Розамат решил подработать.
– Ты ж заблудишься, ты вчера-то вон плутал сколько, – скептически сказал Жора.
– Нет! Не заблуждусь! Я дорогу запомнил. Я в Худжи-тугай поеду по вчерашней дороге. Там мне человека дадут. В Ташкент отвезти овец надо. Надо, Жора. У них государственный план горит. Надо помочь. Я договорился.
– Ладно, езжай. Только смотри, через три дня чтоб как штык здесь был.
– Через три дня – как штык! Розмет никого еще не подводил. Я вернусь, хотя спать мне не придется!
И он уехал.
Вечером ветер утих. Мы расселись вокруг столика, обильно поужинали, начали пить чай. Как только солнце окончательно скрылось, замерцали первые звезды и над пустыней низко повисла луна, послышалась первая песнь. Песнь ли? Нет, не песнь. Грустный, жалобный плач. Одинокая, потерянная душа скорбно рыдала где-то в пустыне.
Вы только представьте себе: поздние сумерки, позади – таинственный мрачный берег реки, едва слышные шорохи, плески, впереди – бескрайняя пустыня, над нею низко висит луна, и из-под луны, из бесконечного пространства Вселенной несутся отчаянные рыдания. В первый миг кажется, что это жалуется сама пустыня, ее обожженная солнцем, иссушенная ветрами душа. О господи, какой беспомощный, какой мучительный вопль!
– Шакалы, – тихо сказал Сабир.
Вот оно что. Еще в Ташкенте Жора пообещал вечерний концерт. Он сказал, что самое колоритное в тугаях – песни шакалов. Но я и представить себе не мог, что эти маленькие хищники так несчастны.
Первому шакалу, вывшему из-под луны, вскоре откликнулся другой горемыка, со стороны тугаев. Казалось, он сочувствует первому, разделяет его печаль, но со своей стороны заверяет, что и в тугаях ведь не лучше, никаких сил нет терпеть, у всех у них, шакалов, доля одна.
«Аы! Аы-ы-ы…» – рыдал он в полнейшей безысходности.
Ему вдруг истерически подтянул нестройный хор голосов – как видно, членов семьи, – они соглашались со своим предводителем, подтверждали, что да, это не жизнь, сил нет никаких, и за что только эти мученья…
К пустынному шакалу тоже присоединилась семья – они были вне себя от горя, они понимали тугайных, они верили им, соглашались, что в тугаях тоже плохо, очень плохо… Но они просили понять, что от этого ведь им, в пустыне, не легче, терпение кончается, непонятно, зачем вообще все.
Да… Считается, что таким образом шакалы перекликаются, чтобы ограничить участки охоты, свою законную территорию, что песни эти имеют, следовательно, важное социально-биологическое, а никак не эмоциональное значение – так же как, например, вой волков или соловьиные песни. Ну уж нет! Ни за что не поверю. Чтобы эти похороны означали всего-навсего перекличку? Нет уж. Может быть, трагедия в том, что у этих мелких хищников и воришек после захода солнца просыпается совесть? Одновременно – и голод, конечно. И перед тем как идти на очередной грабеж и убийства, они жалуются друг другу, изливают душу, потому что как ни скули, а идти нужно, есть ведь хочется…
Я почувствовал спазмы в горле. Хотелось бросить все, бежать в пустыню, помочь. Видно было, что мои спутники чувствуют то же самое. Сабир вдруг не выдержал, попытался подвыть. Представьте себе, ему откликнулись, поблагодарили за солидарность…
Ах, как жаль, что не было магнитофона!
Умолкли шакалы, тихо висела луна – располневшая со дня нашего приезда, похожая уже не на тоненький серпик, а на розоватый ломтик недозревшего помидора, – волнами наплывало дыхание теплого ветра, приносящего терпкий, свежий полынный аромат. И стала слышна негромкая, мелодичная, завораживающая музыка.
Это пели сверчки. Исключительно приятный нежный звон убаюкивал землю, натерпевшуюся за день от солнца, и земля, казалось, тихо и благодарно вздыхала…
О сверчки, эти черненькие невзрачные создания, совсем некрасивые, прячущиеся днем где-нибудь в углублениях почвы, в щелях под камнями, с тем чтобы ночью тихо выйти на воздух и, не надеясь ни на чью благодарность, нежно и мелодично, негромко, печально запеть! Скромные и робкие бессребреники, они играют под луной свои серенады и делают это так мастерски, что какой-нибудь счастливый или, наоборот, печальный влюбленный, выходя ночью в степь, занятый своими переживаниями, может быть, даже и не слышит их, но чувствует вдруг, что ему становится необыкновенно хорошо, и печаль его тает, и сердце сжимается от благодарности, и жизнь кажется при всех ее многочисленных горестях прекрасной. О, сколько же значит в нашей жизни музыка – даже та, которую мы подчас не замечаем! Не сверчкам ли – маленьким невзрачным созданиям – обязаны пленительной романтикой южные ночи?
В раскопках древнегреческих городов находили крошечные решетчатые клетки и думали: для кого они? Некоторые ученые пришли к мысли, что вних древние греки – страстные любители музыки – воспитывали цикад. «Я не верю этому рассказу, – пишет Жан Анри Фабр в своей знаменитой книге „Жизнь насекомых“. – Слух греков был слишком хорошо развит, чтобы довольствоваться пронзительным стрекотаньем цикады. К тому же цикада быстро погибает в тесной загородке. Не смешали ли историки с цикадой сверчка? Этот домосед весело переносит плен; в клетке величиною с кулак он живет счастливо и не перестает стрекотать, лишь бы только ему ежедневно давали по листку салата. Не его ли воспитывали афинские ребятишки в крошечных решетчатых клетках, подвешенных к оконным рамам?
Я не знаю насекомого, которое пело бы так нежно, как итальянский сверчок, – продолжает ученый. – С какой ясностью и полнотой звучит его пение в тишине августовских вечеров! Сколько раз в тиши ночи при лунном свете ложился я на землю против куста розмарина, чтобы послушать очаровательный концерт пустыря!
Итальянские сверчки кишат в моей загородке, каждый куст розана имеет своего музыканта, каждый куст лаванды – своего, на ветвях фисташковых деревьев звучат их же оркестры. И весь этот маленький мирок перекликается от одного деревца к другому, будто каждый певец прославляет великую радость жизни».
Если бы я сочинял сказки, я придумал бы, что сверчки – это влюбленные. Печальные, но бесконечно счастливые влюбленные, которые потеряли когда-то своих возлюбленных, но помнят их, живут ими и прославляют те часы, которые были подарены им. Нет в их песнях ни досады, ни горя – а есть лишь сладкая, мучительная печаль уходящего бытия. О сверчки, эти некрасивые, неэффектные, робкие маленькие создания с большой и прекрасной душой…
В ДЕБРЯХ СОЛОДКИ
Еще через два дня ветер утих окончательно. Перед этим к нам приезжал на лошади местный лесник, парнишка-казах из поселка Ширик-Куль, и сказал, что если ветер не перестанет дуть в течение трех дней, то придется терпеть неделю. А если и за неделю он не уляжется, то будет свирепствовать десять дней, а может, и две недели – такие уж здесь порядки. К счастью, он утих, выполнив только программу-минимум.
Жизнь экспедиции входила в свою колею. Хайрулла на весь день оставался при лагере, Сабир с наслаждением отдавался своему хобби, Жора возился с пчелами, а я каждый день после завтрака брал зеленую сумку с фотопринадлежностями и отправлялся в тугай.
Через несколько дней я уже чувствовал себя в нем как дома. Что, правда, было плохо, так это жара. Жара и влажность. Характерным свойством тугайной растительности является очень энергичное испарение влаги, так как почвенных вод около реки хватает, а воздух пустыни сух, и растениям приходится самостоятельно создавать себе микроклимат. Вот они и создают, да так, что с трудом дыхание переводишь. Да еще сверху печет. Присядешь рядом с каким-нибудь жуком-слоником или нарывником – ничего, а встаешь – в глазах темнеет. Вставать же и садиться приходится часто, потому что ведут себя обитатели тугаев в солнечную погоду весьма неспокойно.
Чего только я здесь не снимал!..
Ну вот, например, уже известные вам нарывники-калида, довольно крупные жуки с лакированно-черным толстым тельцем. Их ярко-алые надкрылья, испещренные круглыми черными пятнами, блестят на солнце и издалека бросаются в глаза. Как и майки, с которыми мы уже встречались, как желтоватые, с черными пятнами нарывники Шренка, кормившиеся во множестве на цветах астрагала Сиверса на Западном Тянь-Шане, нарывники калида весьма ядовиты. Их кровь содержит яд кантаридин. По словам старшего научного сотрудника Ташкентского музея природы Натальи Николаевны Музычук, которая занимается изучением этих жуков, несколько случайно съеденных нарывников могут убить даже крупное животное. Георгий Федорович рассказывал о мотоциклисте, который, несясь по тугайной дороге, сбил щекой летящего жука, а потом еще машинально размазал след на щеке рукавом. Щека очень скоро превратилась в сплошной нарыв…
Яркая, бросающаяся в глаза окраска нарывников – пример предостерегающей окраски. Благодаря кантаридину им не нужно ни от кого прятаться, скорее наоборот – для них лучше, чтобы их видели. Скот, наученный горьким опытом, обходит растения, усеянные нарывниками, птицы тоже остерегаются трогать их, и поэтому крупные, пестрые, раскормленные жуки могут не только спокойно держаться поодиночке, но и собираться в многочисленные коммуны. Правда, в отличие от общественных насекомых – таких, как муравьи, термиты, пчелы, – нарывники собираются вместе не для того, чтобы строить общее жилище, совместно воспитывать детей, организованно нападать на соседние племена или, как, например, некоторые виды муравьев, разводить «домашний скот» (тлей) или возделывать «сады и огороды» (в «садах и огородах» муравьи «возделывают» культуры некоторых растений, выращивают грибы).
Сборище нарывников носит гораздо более стихийный и неорганизованный характер. Но нельзя не заметить, что в какой-то степени оно, конечно, оправданно. Всем миром они скорее бросятся в глаза травоядному животному, которое их благоразумно обойдет, тогда как отдельно сидящего на цветке жука оно может и не заметить. В большом обществе облегчается поиск партнера для спаривания, да и поиски пищи проще: подходящие для нарывников цветы в тугаях растут куртинами.
Однако дело, по-видимому, не только в этом. Вообще сбор насекомых одного вида в группы свойствен не только нарывникам. Всем известны многомиллионные стаи саранчи, колонны гусениц походного шелкопряда, популяции тлей и так далее. Интересно, что жизнь в группе сильно влияет на насекомых. Особи, входящие в группу, приобретают новые признаки по сравнению со своими одинокими сородичами – они меняют свои размеры (как правило, в сторону увеличения), окраску и даже форму тела.
Сравнительно хорошо изучен эффект группы у некоторых бабочек. Так, гусеницы южноафриканской бабочки лафигмы экземпты – «ратные черви» – в тех случаях, когда встречаются поодиночке, окрашены в зеленый или темно-коричневый цвет, собираясь же в группы, они облачаются в «униформу» – черный бархат. Увеличивается их миграционная активность – желание совершать групповые набеги на соседние кусты и деревья, – а также изменяется химический состав тела. Личинки бабочки сатурнии в группе покрываются цветными бугорками и совершенно меняют окраску тела – невозможно поверить, что это те же самые гусеницы. У общественных насекомых между самими индивидуумами, а также между ними и маткой существует постоянная и совершенно необходимая связь, основанная, как считают ученые, на химическом обмене, – связь настолько прочная, что общественное насекомое в одиночестве погибает очень быстро. Можно даже сказать, что общественные насекомые не имеют никакой индивидуальности и каждый муравей, например, – это всего лишь «клеточка», «винтик» единого организма, муравейника. У необщественных насекомых такой прочной связи нет. Нет как будто бы и химического обмена. Так что же, все держится на «чисто психологической» основе? Пока здесь много неясностей. По-видимому, существует эффект группы и у нарывников, однако он мало изучен…
Днем нарывники в тугаях не сидели спокойно – они ползали по цветам, поедая пестики и тычинки, тут же спаривались, сталкивались и сталкивали друг друга, садились, взлетали, страшно гудели на лету и вообще представляли довольно эффектное, очень забавное зрелище. На бледно-желтых цветах гибелии они группировались в оригинальные, иногда совершенно симметричные композиции – словно участвовали в спектакле.
Но еще интереснее картина бывала утром. Одно время я взял привычку бегать по утрам – вместо гимнастики – перед умыванием и завтраком: направлялся от палатки в тугай и бегал по знакомым дорожкам (в самых обыкновенных спортивных тапочках, между прочим), перепрыгивая через надвигающиеся на тропинку кусты солодки, ныряя под ветвями тамарикса и туранги. И, как правило, в одном и том же месте встречал целую колонию – наверное, несколько тысяч – нарывников-калида, облепивших кустики солодки и стебли злаков. Так они ночевали. Чем им понравилось это место, я не знаю, их любимых цветов там не было, и вообще, как только лучи солнца согревали их немного, они один за другим сначала шевелили лапками, потом проползали чуть-чуть для разминки и вдруг резко вскидывали переднюю часть тела, раскрывали, разламывали свои надкрылья и, как какие-нибудь черно-красные демоны, со страшным гудением взлетали. Это было необычайно впечатляющее зрелище – увидев такое в первый раз, я опрометью побежал к палатке, схватил аппарат, вернулся и целый час пытался запечатлеть нарывника в момент взлета. Это оказалось очень трудным – взлетали они всегда неожиданно, нелегко было угадать, чья именно очередь, и, бывало, я выбирал одного; согнувшись в три погибели и затаив дыхание, держал его в фокусе, до рези в глазах вглядываясь в видоискатель, а потом в самый решающий момент или что-нибудь отвлекало меня – например, один из сотен соседних жуков в одиночестве или в компании с другом внезапно забирался под мою спортивную форму и бойко полз дальше и дальше, – или я сам терял терпение и, решив, что этот соня еще нескоро оставит свой насест, настраивался на соседнего, который, кажется, уже разминался; но в тот самый момент соня внезапно взлетал, я от досады сбивался с фокуса, и тотчас, разумеется, взлетал соседний. В результате я опоздал на завтрак, а взлет нарывника так и не снял. Днем я обычно проходил мимо этого места, но не видел ни одного жука.
Через некоторое время они перенесли свой ночной бивак на другую территорию, невдалеке, но опять же с первыми лучами солнца улетали оттуда – это была только спальня, а не столовая.
Но не все группы вели себя так воспитанно. Некоторые прямо в столовой и ночевали… Всего лишь метрах в ста от нашей палатки, можно сказать – в пустыне, несколькими днями позже я нашел многочисленную эффектнейшую стоянку нарывников-калида на зарослях цветущего травянистого растения – горчака. С первыми лучами солнца, чуть согревшись и проделав обычные «гимнастические упражнения», жуки никуда и не думали улетать, а тотчас принялись поедать пестики и тычинки маленьких невзрачных цветочков, на которых сидели. Здесь я многих из них с удовольствием и сфотографировал.
Но, как я уже говорил, не только нарывники вида калида распространены в тугае Ширик-Куль. Есть здесь и нарывники Фролова, не столь крупные, но, пожалуй, все же более эффектные – этакие траурные, черные, с красными пятнами; есть зеленоватые или даже синеватые, с металлическим отливом, очень осторожные, чуткие нарывники-церокома (их я ни разу не встречал в группах); есть маленькие юркие желтые, с черными пятнами жучки, которые так и называются: нарывник-крошка; редко, но попадаются и такие же, как встречались на Западном Тянь-Шане, – нарывники Шренка…
Очень интересными были для меня пчеложуки. По своей окраске и форме они напоминали нарывников Фролова – иссиня-черные, с красными пятнами, но были меньше размером и гораздо более утонченны, изысканны, я бы сказал – щеголеваты. Тельце и голова их покрыты густыми короткими, словно подстриженными «под бобрик» волосками. И они несравнимо более подвижны, осторожны, чутки и чувствительны, чем все нарывники. Я бы так сказал: если нарывник Фролова напоминал кардинала, а большой, важный, грубоватый, громко гудящий на лету нарывник калида – обрюзгшего старого полковника или даже генерала, то юркий пчеложук – это, разумеется, был молодой, болезненно самолюбивый смазливенький лейтенант. Сфотографировать его мне удалось далеко не сразу – ближе чем на метр он, как правило, не подпускал. Несколько раз я видел совершенно потрясающих пчеложуков – матово-зелёных, с красными пятнами, – но сфотографировать их так и не смог…
По классификации пчеложук принадлежит к семейству жуков-пестряков, клеридэ. Все жуки этого семейства ярко окрашены. Свои яички пчеложук откладывает прямо в цветы, здесь вылупляются маленькие беспомощные личинки и спокойно ждут, когда на цветок сядет оса или, еще лучше, пчела. Тогда они цепляются за волоски этой доброй феи и летят вместе с ней в ее гнездо (осиные, пчелиные соты или улей). Там беспомощные дети непутевого щеголя отцепляются, осматриваются, ползут к личинкам доброй феи, которая занесла их сюда, подползают к ним и… спокойно принимаются за еду. Окрепшие, они справляются уже не только с личинками, но и с ослабевшими пчелами… Взрослые жуки опять летят к цветам как ни в чем не бывало, наслаждаются их видом и ароматом, лакомятся вместе со взрослыми пчелами и осами пыльцой и нектаром, а сами время от времени потихоньку кладут новые яйца. Частенько в них просыпаются юношеские наклонности, они хватают зазевавшееся насекомое и таким образом разнообразят свой стол… Бели отбросить в сторону вопросы морали, то неплохая жизнь у этих красавцев, не правда ли? Только вот очень уж они пугливы и суетливы. Так и кажется, что нервы у них не в порядке – не иначе, как они опасаются, что когда-нибудь грозные перепончатокрылые, обладающие страшным жалом, спохватятся наконец и, несмотря на щеголеватый мундир, зададут им такую трепку… Впрочем, ведь так часто все сходит с рук тем, у кого красивая внешность!
Очень красивы были также два спаривающихся жука, которые называются очень мило: «оленка неопушенная». Правда, они были вполне достаточно опушены светло-русыми густыми волосками, но все же не настолько, чтобы скрыть чудесную радужную расцветку гофрированных надкрылий. Цвет их брони, кутикулы, тоже был светло-русый, но отливал зеленым, золотым и даже красноватым металлическим блеском. Жучки так глубоко зарылись в цветок, что пришлось отогнуть лепестки с одного боку, чтобы их было видно. Они так были заняты, что не обратили на мою невоспитанность никакого внимания…
И уж совсем экстравагантно выглядел крупный, почти тропический листоед, которого для меня поймал Жора. Зеленый жук с металлическим отливом, которого я фотографировал под Ташкентом, не годился этому и в подметки, хотя принадлежали они, по-видимому, к одному и тому же виду. Блеск у этого был совершенно фантастический, неуловимый, желтовато-красный. Опять казалось странным, что эта красивая дорогая безделушка, целиком отлитая из зеленого заморского золота, шевелит лапками и может довольно бойко ползти. Оставалось предположить, что для пущей ценности мастер сделал эту безделушку еще и заводной. Вот только булавку, которой можно прикалывать ее к платью, забыл припаять. Длина этой ожившей дорогостоящей броши – сантиметра два.
Из многочисленных прямокрылых (в отряд прямокрылых входят кузнечики, кобылки, сверчки, медведки и саранчовые) меня особенно растрогала тропидопола – небольшое саранчовое, длиной сантиметра четыре. Она сидела на злаковом стебле, бережно охватив его ножками, и, передвигая ножки, поворачивалась вокруг него, чтобы спрятаться за ним, когда я к ней приближался. Взгляд у нее был трогательно удивленный. Ни дать ни взять заколдованная красавица, до сих пор не понимающая, как это она оказалась в таком густом, дремучем лесу. При ближайшем рассмотрении большие овальные глаза ее оказались деревянными полированными брошками таллинского производства. Отчетливо был виден рисунок древесных волокон. Похоже – карельская береза…
Еще во время самого первого нашего путешествия по тугаям Георгий Федорович привел меня к зарослям кендыря – высокого травянистого растения, из стеблей которого делают, между прочим, канаты и ткани. К радости начальника экспедиции, кендырь был в полном цвету, и мелкие розовые цветочки его, пахнущие, похоже, жасмином, привлекали во множестве пчел. К моей же радости, цветы кендыря были прямо-таки усеяны небольшими, но яркими бабочками из семейства медведиц, очень любопытными с точки зрения своей окраски и формы. Они называются «лжепестрянки» и своей многочисленностью обязаны как раз тому, что мы, люди, считаем неприличным и некрасивым, – обману. Формой, окраской, повадками они чрезвычайно напоминают ядовитых пестрянок, но отличаются от них тем, что неядовиты. Это свойство – окраской и поведением подделываться под тех, кто ядовит (из соображений собственной безопасности), – называется мимикрией. Я тогда сделал всего два-три снимка, потому что не было солнца, а теперь, хотя прошло всего лишь несколько дней, лжепестрянки почему-то пропали. Розовые мелкие цветы кендыря теперь были усеяны множеством пчел, ос, наездников, пчеложуков, бронзовок.