Текст книги "Портреты и встречи (Воспоминания о Тынянове)"
Автор книги: Юрий Тынянов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 23 страниц)
Фридрих Энгельс говорил: «Первой капиталистической нацией была Италия. Закат феодального средневековья, заря современной капиталистической эры отмечены одной колоссальной фигурой. Это – итальянец, Данте, последний поэт средневековья и в то же время первый поэт нового времени...» [К. Маркс и Ф. Энгельс об искусстве, т. I. M., 1957, с. 339].
Повторяя это, мы тем самым утверждаем факт диалектического столкновения и переосмысливают поэтических систем в самом произведении, что часто ощущается самим поэтом.
Во вторую часть «Божественной комедии» включались элементы новой поэтики. Приведу цитату из Одиннадцатой песни «Чистилища». Данте говорит о том, что ненадолго остается свежа зеленая поросль нового. Он пишет:
О, тщетных сил людских обман великий, Сколь малый срок вершина зелена, Когда на смену век идет не дикий!
Век Данте был веком смен цветения – смен систем новой культуры.
Кисть Чимабуэ славилась одна,
А ныне Джотто чествуют без лести,
И живопись того затемнена.
За Гвидо новый Гвидо высшей чести Достигнул в слове; может быть, рожден И тот, кто из гнезда спугнет их вместе. Мирской молвы многоголосый звон – Как вихрь, то слева мчащийся, то справа; Меняя путь, меняет имя он.
Здесь говорится не о смене имен (имена как раз не изменяются: Гвидо и Гвидо), а о смене систем – направлений вихря, смене манер писания, смене названий школ.
В своих заметках я не могу даже коснуться работ Тынянова по ритмике и строфике, скажу только, что и здесь он стремился понять значение систем не только прямое значение данного, реально существующего в произведении факта, но и его осмысление в данном жанровом построении. Он выяснял, как иногда пропущенная строфа, даже не написанная, отмечается поэтом, потому что она элемент, нужный в строении произведения. Это как бы математический знак, в нее включенный.
Элементом поэтической системы может стать даже то, что произведение осталось недописанным. Это может стать новой стилистической величиной и даже войти в своеобразную традицию, подчеркивая отталкивания от обычной смысловой последовательности и завершенности.
Постоянным явлением является то, что предшествующая традиция – память о прошлом – остается в новом произведении в снятом виде.
Юрий Олеша рассказывал незаписанную сказку; я ее сейчас запишу, чтобы она не пропала.
Жук влюблен в гусеницу, гусеница умерла и покрылась саваном кокона. Жук сидел над трупом любимой. Как-то кокон разорвался, и оттуда вылетела бабочка. Жук ненавидел бабочку за то, что она сменила гусеницу, уничтожила ее.
Может быть, он хотел убить бабочку, но, подлетев к ней, увидел у бабочки знакомые глаза – глаза гусеницы.
Глаза остались.
Старое остается в новом, но оно не только узнается, но и переосмысливается, приобретает крылья, иную функцию.
Глаза теперь нужны не для ползания, а для полета.
Количество признаков поэтического может быть уменьшено до предела. Возникает сюжетная метонимия.
В одной песне Исаковского влюбленный парень ничего не говорит и посылает письмо, в котором вместо букв даются только точки (»Догадайся, мол, сама»).
Чаще новое дается в столкновении со старым, которое тут же осуществляется.
Гигантские уступы «Ада» в «Божественной комедии» Данте ветхи, древни, но населены они новыми обитателями.
Рассказы о видениях ада и рая существовали до Данте. Поэт верил в круги ада, но он сталкивал настоящее со ступеней ада, разбивал его во имя будущего.
Тут борются архаизм и новаторство.
Политические споры, судьбы нового искусства, новой науки, судьбы друзей-поэтов, судьбы знаменитых любовников того времени, судьбы героев отдельных городов, казненных в результате политических споров, – все расположено на полках ада.
Врагам Данте назначает квартиры в аду и тем делает ад современным. Рядом с врагами в аду оказываются люди, нарушившие законы прошлого, но близкие самому Данте.
Поэт разговаривает с ними как друг, горюет с ними, падает в обморок от горя.
Враги оказываются друзьями.
Фарипата – один из вождей гибеллинов – воевал с Флоренцией гвельфов [Гвельфы – политическая партия, защищавшая папскую власть против гибеллинов, сторонников императорской власти в Италии ХII-XV веков], но любил родной город. Он враг религии и враг гвельфов, но в Десятой песне он в аду стоит непобежденный и гордый не только тем, что он спас Флоренцию, но и всей своей судьбой. Он из своей могилы,
Казалось,
Ад с презреньем озирал...
Новое стоит в огненной могиле и спорит и с Данте, и с его родом, и с его партией, и с религией.
То новое, что рождается в прошлом, упорядочено архитектурой «Божественной комедии» и в то же время торжествует над ним.
То место на западном полушарии, в котором поэтически Данте расположил гору Чистилища, окажется Америкой. Каравеллы Колумба, труды итальянских создателей новых карт соседствуют с поэмой и опровергают ее.
Догмы религии опровергаются идеями Возрождения. Сам образ Беатриче включает в себя спор. Беатриче «Чистилища» едет на колеснице, запряженной фантастическими животными, образ которых дан видениями пророков, но уже давно приобрел геральдическое значение. Беатриче говорит, однако, с поэтом не как воплощение богословия, а как живая строптивая женщина, упрекающая любящего, а может быть, любовника за измену. Поэт тоже слушает ее как живую и понимает ее упреки. Беатриче говорит Данте:
– Вскинь бороду...
Поэт подчеркивает разговорность интонации:
И, бороду взамен лица назвав,
Она отраву сделала жесточе.
Реальность интонации бытовой ссоры звучит с пророческой колесницы.
Март – апрель 1928 г. Тынянов – Шкловскому
Милый друг!
Получил твой голос по почте, за который целую. Я очень тебя люблю и много думаю о тебе.
Я думаю, что мы многое ущупали, и теперь пришло время понять и это и самих себя. Я не настаиваю на путанице в изменении. Я даже уверен, что есть что-то, что, изменяясь, не меняется. Только не знаю, что. Как ты говоришь, кванты. Об этом буду думать в будущем году.
Сейчас не хватает физического ума – ясности в мускулах и теплоты в крови. Сейчас мне в картах выходят хлопоты через неженатого блондина, маленькие неприятности и небольшие деньги и ссора в казенном доме.
<...> Книга твоя шумит, интересуются все. Ты говоришь о ней «между прочим», а она толстая.
<...> Разжимаю ладони, выпускаю Базира. Он довольно спокоен, знает, что его ожидает, но надеется парадным мундиром вспугнуть 10-тысячную толпу. Сильно рассвирепел, когда Сашку убили (История). Все-таки собственными руками убил и ранил 10-15 человек. Только после смерти призадумались: великий человек. Почему не знали, свалили на «Горе», а раньше как-то этого не замечали. Загадочная история.
То, что я пишу только об архаистах, меня очень поразило. Неужели это так? Я этого как-то не замечал. Очень забавно, и, кажется, верно. Если хочешь знать, я ведь начал в Университете с Грибоедова. Но так как Пиксанов изучал Бехтеревский список, а не «Горе» и не Александра Сергеевича, то я, столкнувшись с Кюхлей, полюбил его и забыл о Грибоедове. О нем никто не писал. Тетрадки остались. Боком вошел в Пушкинский семинарий, к Венгерычу, и занялся Пушкиным.
<...> Что Мейерхольд? Его так ругают, что, может быть, хорошо? Я спросил одного литератора, откуда стих
И мучили сидевшего со мной.
Он ответил, что из Данта. А это из «Горя». Верно не напрасно я возился с ними, как ты возился со Стерном и Розановым и Толстым. Есть дело до них.
Я тебе пишу чаще письма, чем отсылаю. В одном писал: «Полюби кого-нибудь, хоть не меня, но по-настоящему». Теперь ясно, что нужно тебе, семейному барину.
Очень мне хочется настоящей жизни, хоть не миндалей, так ласкового взгляда. Меня не очень любят, и боюсь, что научусь обходиться. Верно во всем сам виноват, но очень хочется, чтобы не сам. Требую судьбу. Николай Бурлюк, помню, писал стихи:
Я потерялся? Нет, меня потеряли, Как кошелек роняют дамы.
Очень обидно бывает смотреть, как никто не подбирает кошелька.
Как бы то ни было, мы все выпускаем в этом году минимум по 2 книги: ты I) «Гамбургский счет», 2) Толстой, я – 1) «Базир», 2) Сборник статей, Боря – 1) Толстой и 2) тоже, кажется, Толстой. Он очень мил и ласков со мной, и большое ему спасибо за это, потому что я, должно быть, его дергаю. Как кончу работу, приеду в Москву, только, кажется, ты раньше соберешься к нам. Здоровье мое не очень.
Целую Юр.
Сегодня умер Базир, просто и спокойно. Держал в руках твой «Счет». Хорошая книга. Спасибо за память. Не читал ее целиком, по держать в руках вкусно. Только что получил второе письмо. Ты, кажется, немножко сердит. Ну ладно, бросим все, я тебя очень люблю, и, кажется, ты немножко меня тоже. Откуда ты выкопал «Грузию» Фаддея, неужели из «Новоселья»? От тебя защиты нет. Сейчас еду к Кушнеру.
Целую! Пиши! <...>
Апрель – май 1928
Витенька!
Целую. Ты меня очень порадовал вчерашним звонком. В первый раз оценил телефон, до сих пор относился к нему недружелюбно. Верн рассказывает о тебе чудеса: что ты стал тихий (дома), на столе порядок, много работаешь. Очень рад, что ты взялся за старую литературу. Надо будет написать обо всем XVIII-XIX веке. Я могу взять часть о поэзии. <...
Написал за это время статью о Пушкине (21/2 листа). Сокращение – в словарь Граната (писал но заказу), полностью – в сборник. Выдумай название для сборника моих статей, сам не могу. В статье есть для меня любопытные места: «Граф Нулин» – эксперимент над историей как материалом и т. д. Теперь кончаю «Базира», стал писать быстро. Нога болит, с трудом передвигаюсь, то лучше, то хуже. Вероятно, что-то с костью или общее. Мешает, потому что лишает физического ума, ясности в мышцах. Сегодня веселее, поэтому и пишу тебе. Приезжай. Если в мае приедешь, я тебя провожу до Москвы. Хочу почувствовать себя человеком, здоровым, вообще взрослым и не виноватым перед собой. Целую. Пиши. Буду отвечать.
Юр.
Пишу о тебе, о твоем «спокойном» и взрослом периоде (уже начался). Издаем Хлебникова.
28 октября 1928 г. Берлин
Дорогой Витя!
Здесь тепло, хожу без пальто. Улицы очень похожи на комнаты. Световые рекламы на Kurfьrstendamm меня сначала ошеломили, теперь отношусь к себе как к рождественской елке. Лечусь. Врачи не находят положения серьезным. Нарушен обмен веществ. <...> Пиши, Витя милый, обо всем, о литературе, о планах и т. д. Здесь верно ужасно приятно получать письма, а я еще ни одного не получил. За статью обо мне в Лефе – целую.
Я ее по вечерам иногда вспоминаю с большим удовольствием.
12 ноября 1928. Берлин
Дорогой Витенька!
Я тебе написал трогательное письмо, по ты молчишь. Может быть ты сердит на меня за что-нибудь? Вины за собою не знаю, но в последнее время я был перед отъездом немного сошедши с ума, и может что-нибудь тебе не понравилось.
Пишу тебе вечным пером, «Монблан» имя ему. Приносит мне много радости. Врачи здесь смотрят не так мрачно на мою болезнь – говорят, что пока еще нет той страшноватой болезни, которую находили у меня дома. Пока. Дело в нервах – вазомоторные нервы у меня взбудоражены и на каждое маленькое приказание извне отвечают с демонстративным азартом, как рыжий в цирке. Это и есть спазмофилия, моя болезнь, болезнь редкая, но довольно скверная (»Базир» – написан спазматически). Лечусь я, правду сказать, довольно мало. Принимаю углекислые ванны для ног. Излечил меня (частично, конечно) по общему мнению Кисловодск.
Что со сценарием? Воображаю, как ты меня клянешь, видишь, что выдумано, что нет. Спасибо тебе, Витя, за статью обо мне. Я читал, как четвертый: образовались другие я и ты – это литература. Твои книги показываю разным людям. Книга о Толстом изд-вам нравится, не знаю, что выйдет.
Поклон тебе от Курфюрстендамма и от Мюндштрассе. И от других улиц. По вечерам на небе кисель с молоком – зарево от реклам. Авто здесь больше чем (собак+лошадей) в 5 степени. <...>
<...> Над чем будешь теперь работать? Я думаю об истории литературы. Хочу поговорить с Романом Якобсоном о ней. <...>
15 ноября 1928 г. Шкловский – Тынянову
<...>Сценарий пишу, пока делаю либретто. Делать трудно из-за обилия материала. <...> Мне кажется, что либретто будет хуже романа. Пиши мне поэтому сочувственные письма. Леф распался... Твое однострочное определение Берлина, т. е. замечание о том, что улицы его похожи на комнаты, вопрос исчерпывает. Совершенно похоже. Трудно даже сообразить, глядя на дом, внутренняя ли это сторона стены или наружная. Особенно это будет заметно летом, с цветами, столиками перед кафе и запахом в городе не то цветов, не то мороженого.
23 ноября 1928 г. Тынянов – Шкловскому. Берлин
Дорогой Витенька! Отчего ты мне не пишешь? Приветы через разных женщин получил. Как живешь? Что делаешь? Что слышно с кино-вазиром? Против ожидания, мне здесь скучно. Разные профессора лечат по-разному. В одном сходятся – причина болезни психические потрясения, моя конституция и русский табак. Из-за таких-то мелочей теряют ноги. Впрочем, на дело по большей части смотрят оптимистически.
Что пишешь, что нового? Как Борин «Толстой»? Напиши мне, пожалуйста. И пиши мне, друг, все, что хочешь, потому что мне что-то невесело.
От Романа Якобсона имею письма, но не знаю еще, когда к нему поеду, п<отому> ч<то> буду здесь еще лечиться. Немцы тихи, все делают под сурдинку. Целую крепко тебя, родной!
Поклонись от меня всем, кто меня помнит.
УСПЕХ ПИСАТЕЛЯ
Карабкаюсь по ступеням прошлого, взяв себе в Вергилии Тынянова.
Иду как живой человек и как эхо прошлого.
Но эхо – это не только прошлый звук, эхо иногда предсказывает нам строение дна, которого мы не можем достичь, и те годы, которые находятся перед нами.
Давно пройдено полпути земного бытия. Мысли становятся воспоминаниями.
Но стоит жить, вспоминая тех, которых видал живыми, и вспоминать тех, которые умерли сотни лет тому назад и сами вспоминали людей, которые жили тысячу лет тому назад.
Так вернется к нам Маяковский, как «живой с живыми говоря».
Передохну. Ступени трудны. Между ними нет и пешеходной тропы.
Я знаю Юрия студентом, профессором и писателем, видал его быстрый расцвет, удивлялся точности его видения, умению видеть перед тем, как обобщать. Удивлялся появлению нового жанра, в котором исследование соотносилось с романом.
Тынянов не был счастлив, хотя побеждал трудности и знал, для чего работает. Он знал, что он человек революции, который изучает прошлое для понимания сегодняшнего дня. Жажда дать цель конкретности искусства, цель познания фактов литературной борьбы привела его к продолжению работы художника при создании романов.
Кюхля и Пушкин не равновелики и разно понимают мир, но они одинаково правы в деле мастерства.
Роман был легко принят, радостно прочитан.
«Кюхля» принес Тынянову удачу; книга как будто уже существовала, и писатель только открыл дверь в дом, в котором она его ожидала.
Молодой, упорный, веселый и несчастливый, весь направленный к будущему, которое для него не осуществилось, Кюхля стал главным другом Тынянова. Он воскресил Кюхлю.
Даже память о Кюхельбекере как о друге Пушкина покрылась памятью о милом Дельвиге, тоже лицейском товарище Пушкина.
Жизнь текла мимо рукописей Кюхельбекера и по Садовой улице, по Невскому, но никто не интересовался Кюхельбекером.
Когда-то Екатерина осмеяла ученого-революционера Тредиаковского, и даже Радищев не смог воскресить память создателя русского стиха.
Кюхельбекер, осмеянный после декабрьского восстания, был воскрешен Тыняновым.
В 1928 году я писал в «Новом Лефе», в статье «Китовые мели и фарватеры»:
«Олитературивается этнографический очерк Пришвина и исследовательские работы Юрия Тынянова.
Юрий Тынянов замечателен своими исследовательскими работами над архаистами. Ему удалось понять судьбу Тютчева, Тынянов ввел в историю литературы понятие соотнесенности, возникновение литературной формы на фоне другой литературной формы.
Он, так сказать, расширил понятие пародии и снял с нее снижающее значение.
Сам Тынянов любит изречение Галича о том, что «пашквиль это высокий жанр». Юрий Тынянов занимается противопоставленной литературой, той, которая называется архаизм. Его линия идет на Кюхельбекера, Катенина, Грибоедова, Хлебникова. Кюхельбекер еще не напечатан, его тетради лежат в Публичной библиотеке трогательной горкой.
Не жалостливый Л. Толстой – и то был тронут этой судьбой.
Тынянов был в университете совершенно отдельным человеком. Он сидел в семинаре Венгерова иностранцем.
Его исследовательская работа о Кюхельбекере, спор с Пушкиным об изобретательстве, сгорел.
В свое время, борясь с налоговой политикой, обкладывающей корабли налогами сообразно с шириною палубы и высотою от киля до нее, кораблестроители выпятили борта галиотов.
Юрию Тынянову пришлось вместо исследования о Кюхельбекере написать «снижающий роман», споря о судьбе Пушкина, решая в этом споре наши собственные споры.
В процессе работы исчезла ее первоначальная каузальность, исчезла пародийность, и получилась читаемая книга – не биографический роман, а роман-исследование. Я считаю «Смерть Вазир-Мухтара» лучшей книгой, чем «Кюхля».
В «Вазир-Мухтаре» заново решается вопрос о Грибоедове. Еще больше отпала пародийность. Отдельные куски материала, набранного по строкам, организуют магнитное поле, создавая новые ощущения.
Для того чтобы понять разницу между вещами Тынянова и обычным романом, достаточно посмотреть работы Ольги Форш.
Ольга Форш изучает биографию Гоголя, затем берет те дни жизни его, про которые не сохранилось никаких известий, и в них вписывает роман, т. е. она работает методом впечатывания. В обычном историческом романе это внесение шло по линии ввода выдуманного героя – Юрий Милославский у Загоскина, Мариорица у Лажечникова.
Тынянов работает методом сталкивания материала и выделения нового материала.
Новая проза существует сейчас, конечно, не только как проза историческая, но нужно помнить, что все коренные эпохи всегда поднимали спор о наследстве, о том, что можно принять в прошлом, и те книги, которые мы сейчас пишем про историю, – это книги про настоящее, потому что занятие историей, – кажется, это говорил Борис Эйхенбаум, – «это один из методов изучения современности».
25 марта 1929 г. Шкловский – Тынянову
<...> Что с Юрием Тыняновым. Открыл ли он форточку в своем кабинете. Поставил ли стул перед письменным столом. Есть ли у него настольная лампа? Удобно ли ему вешать пальто в передней? Вкусно ли он ест? Достаточно ли изолировала его комната? Или дело его жизни по-прежнему происходит при открытых дверях?
<...> Пиши мне. Старайся жить легче. Европеизировать быт. Не сердиться. Часто бриться. Весною носить весеннее пальто и покупать сирень, когда она появится.
31 марта 1929 г. Тынянов – Шкловскому
Дорогой Витенька. Мне очень жаль, что мое «сердитое» письмо тебя взволновало. Я ей-богу не на тебя был сердит. Ты знаешь, как я тебя люблю, мне очень трудно представить свою жизнь без тебя. А новых друзей в нашем возрасте уже не приобретают, только соседей в поездке. С. <...> я вовсе не так уж доволен, в особенности его статьей. Это поколение худосочное, мы оказались плохим питательным матерьялом, а они плохими едоками. Я уж давно отказался, напр., от редактирования сборников молодежи по современной литературе, п<отому> ч<то> с ними не согласен.
Может быть я и не прав в нашем споре о Хлебникове. Мне жаль было какой-то провинциальной струи в первоначальном футуризме, это там в связи с Востоком, что меня тоже очень волнует. Я подумал, что это только Хлебников, и противопоставил его всему течению, потому что не находил этого у Маяковского. Вероятно, я не прав. Есть еще там Гуро и другие. Не нужно было выводить его из течения, и это можно было сделать, не приведя его к знаменателю Маяковского. <...>
Я несколько растерян, нет у меня главной работы, и я боюсь, что отвык работать по истории и по теории. Между тем я совсем не собираюсь становиться романистом. Я, как ты знаешь, против монументального стиля во всем. Я смотрю на свои романы, как на опыты научной фантазии, и только. Я думаю, что беллетристика на историческом матерьяле теперь скоро вся пройдет, и будет беллетристика на теории. У нас наступает теоретическое время. Не устали ли мы? <...>
Начало апреля 1929 г. Шкловский – Тынянову <...> Относительно твоего романа – напрасно ты не хочешь его писать. Всю не всю жизнь, а еще одну штуку написать стоит. <...> Молодой Булгарин, тонкий в талии, идеалист, храбрец, чуточку враль, почти француз, наступает на Россию. Россия нехотя обороняется. Молод Ермолов. Еще пишет стихи Батюшков. Роман будет перекрыт Кюхлей, как черепицей. Их будет три заходящих друг на друга романа. Работать в твоем романе будет еще вахмистр будущий Макинцев. <...>
5 апреля 1929 г. Тынянов – Шкловскому
<...> Твой план моего романа мне нравится, боюсь одного, чтоб Фаддей не вышел совершенно уж Дефоржем. Копаюсь в разных книгах, не без удовольствия, но без всяких результатов. <...> Дорогой, давай что-нибудь предпримем общее. <...>
10 апреля 1929 г. Шкловский – Тынянову <...> План романа будет хороший. Не бойся за Булгарина. Булгарина черненьким всякий полюбит, а пускай полюбят беленьким. Булгарин человек с сорванными внутри шестеренками. Конечно, он имел право презирать Дельвига, а потом и затрактирился совсем. В наполеоновское время он прежде всего лгун. Его мать рассказывала про то, что у него было гарнец жемчуга. Булгарин украл фризовую шинель. <...>
Хочешь, я приеду в Питер на три месяца и напишем вместе, если не перессоримся. <...> Настроение среднее, но выносимое. Тебе желаю счастья.
20 ноября 1929 г. Тынянов – Шкловскому
Витя, друг сердешнинькой, здравствуй!
Что сидишь нерадошен, писем не пишеш, Черною злобою против мене дышеш? Ежели злобою ты б не дышал бы, То верно скоряе письмо написал бы. Милый мой друже, без тебе нету жизни, Капельку чернилом на листик хоть брызни. Мальчики привезли мне книжицу нову, Славно поминание Матвею Комарову, Цельную ночь не заснул от возторга Все читал Английского Милорда Георга, Как во новом блеске вышел Ванькя Каин, Раньше быв от книжников золко обхаян. Нет чего прибавить к таковой книжице, Разве что от скудости приложу сице:
Ванька-Каин,
Русская сказка
(в стихах)
Сочинение В. Ф. Потапова, в 2-х частях, М., 1847.
Как читал я ночью аглинского повесу,
Так и похотел иметь себе медресу.
Пожалел, что выводы к концу прижаты,
О которых надо бы писать трактаты. <...>
Квартира Тынянова на Песках не очень изменилась, хотя в ней появились книги и даже буфет.
Мы никогда не расскажем целиком свою жизнь и жизнь своих друзей, потому что сами не понимаем всей правды, а если рассказать, не понимая до конца, получатся бесполезные укоризны.
Я хочу написать о двух рассказах Тынянова, потому что в них анекдоты и археологические замечания легли в основу новых сюжетов, а новые сюжеты и конфликты в мире появляются редко.
Когда-то в «Русской старине» была напечатана выписка о случае, когда при Павле из описки писаря, который написал вместо «подпоручики же...» слово «киже», возник человек – Киже. Он жил, получал порционные, и долго не знали, как убрать несуществующего человека.
Император Павел – мало описанный герой, хотя Лев Толстой считал его своим героем. Павел хотел невозможного: он выдумывал жизнь и требовал ее осуществления; он противоречил жизни, отгораживался от нее. Подпоручик Киже стал знатоком этой системы фантастического удвоения жизни.
Несуществующий человек имел существующие документы и претерпевал удачи и неудачи так же, как живой человек. Его ссылали, били, он шел под конвоем, его возвращали из Сибири, производили в чины; он даже имел детей и исчез только тогда, когда его захотели сделать главной опорой престола.
Это новый конфликт – такого еще не бывало. В структуре это метонимический сюжет.
Другая новелла – «Восковая персона».
Умер великий человек, нетерпеливо желающий новизны, как добра. Умер затопленный ненавистью и совершив много старомодного зла. Но его великая воля продолжала существовать.
Осуществлялась инерция воли гения, но противоречиво. Тогда отправили его портрет – восковую персону – в кунсткамеру как редкость.
По существу, послепетровская история Русской империи противопетровская история.
Структура этого сюжета – развернутая метафора.
Обе повести реальны, они основаны на фактах истории и непохожи друг на друга. Петровское и павловское время потребовали совершенно разных стилистических решений.
Тынянов хотел изобразить в искусстве горький рай творчества, он хотел написать о Пушкине. Работа эта осталась незавершенной, потому что писатель заболел.
Тема бесконечно трудна уже в замысле.
Литературная судьба Тынянова была удачливой, он стал знаменитым. Ему дали новую квартиру на улице Плеханова, недалеко от Казанского собора.
На полках тыняновской библиотеки стояло более полусотни маленьких томиков русских поэтов. «Библиотеку поэта» задумал Горький, выполнил Тынянов. Романист, ученый, редактор – он нес тройную ношу.
Улица тихая, темная, квартира старая петербургская – большая и тоже темная. Из окна кабинета было видно, как рано зажигают желтое электричество в других петербургских квартирах.
Тынянов с огнем сидел долго, он работал над «Пушкиным». Друзья собирали для него иллюстрированные издания. чтобы писателю не надо было ходить в библиотеку, хотя Публичная библиотека была почти рядом.
Приезжая из Москвы, я приходил к другу, и мы шли с ним совсем недалеко, в маленький сквер рядом с Казанским собором. Сквер огорожен кованой решеткой, созданной по рисункам архитектора Воронихина. В то время решетка была заставлена цветочным магазином. Мы сидели там в глубине, рассматривали узоры решеток, иногда выходили к Невскому. Стоял Казанский собор, перед его порталом, ложно примиренные славой, возвышались статуи Кутузова и Барклая де Толли. Чуть наискось у моста через канал Грибоедова подымался Дом книги, в котором еще недавно работал Тынянов.
Маленький собор хранил в себе могилу Кутузова и тайну великого сопротивления народа. Колоннада собора, его ступени были как вход в «Войну и мир», в новую правду нового противоречия жизнепонимания.
Тынянову «Пушкина» дописать не пришлось...
БОЛЕЗНЬ И РАБОТА
Есть вирусная болезнь, которая называется рассеянный склероз. Ее вот и сейчас не умеют лечить. Она выключает отдельные нервные центры.
Тынянов писал, а ноги начали ходить плохо.
Болезнь была как будто медленная – то глаз поворачивался не так, как надо, и видение начинало двоиться, то изменялась походка, потом проходило. Он был у профессора Плетнева; тот посмотрел его как будто невнимательно, посоветовал жить на юге.
– Профессор, вы не разденете меня, не посмотрите? – спросил Тынянов.
Дмитрий Иванович ответил:
– Я могу вам сказать: снимите левый ботинок, у вас плоскостопие.
– Да, это так, – ответил Тынянов.
– Значит, не надо раздеваться.
Я потом спросил Плетнева: почему он так принял Тынянова?
– Я не умею лечить рассеянный склероз, я только могу узнавать его. Буду задавать вопросы, пациент будет отвечать, да и будет ждать, что я скажу. Так вот... а у меня нет этого. Пускай лучше он считает, что профессор невнимательный.
Сделано было много. Теоретические книги Тынянова прошли в жизнь, как проходят гормоны через кровь. Сам он не мог их писать дальше.
Болезнь то наступала, то отступала; она мешала писать, лишая уверенности.
Необходимость следовать шаг за шагом вместе со своим героем, огромность героя и задача дать его не только таким, каким его видели, но и таким, каким он был, вероятно, превосходила силы литературы.
Теория была отодвинута, оставалась ненапечатанной. Совсем не надо, чтобы тот человек, который занимается академической работой, был бы академически оформлен, назван, но он должен быть там, где работают, потому что работать одному нельзя. Работа – это тоже столкновение мыслей, систем решений, работа даже великого человека не монологична -она драматургична и нуждается в споре и в согласии с временем и товарищами.
23 ноября 1935 г. Тынянов – Шкловскому
<...> Врачи стали со мной обращаться почтительно, как будто хотят укутать в вату, чтоб не разбился.
Очень хочется еще пожить: с глазами, с руками, ногами. Головой. Друзьями. <...>
Что с твоей ногой?
Уходя от меня – повредить себе ногу – это даже излишний знак внимания.
Растирай ее, купай и вообще обрати внимание.
Пока что кончил Кюхельбекера – для малой серии; на 3/4 – новый. Если б Димитров написал предисловие к «Германии» – было бы просто замечательно. Мы познакомились с ним в Боржоме и хорошо провели несколько часов (катались в Цагвери). <...>
23 декабря 1935 г.
Дорогой Витя!
Сегодня 1-й день за 3 месяца спокойный: Елене Александровне немного лучше, и я еду в Петергоф на неделю. Она, бедняжка, извелась. Единственно хорошее, что я сделал за последние 3 месяца, – это получил два твоих последних письма. Крепко тебя за них целую.
<...> Борю не видел и не слышал; он очень занят: читает общедоступные лекции об Л. Толстом. А я с большим удовольствием прочел твой рассказ о Льве. Смерть его у тебя прекрасна (жена и ученики!). <...>
Спасибо, дорогой, за ласку. Странней всего, что я верю в то, что еще удастся поработать, и в голове (как только есть физическая возможность) разные мысли и желания. Хотя, правду сказать,– сейчас я отбылый солдат Балка полка. А тебе спасибо за то, что ты меня не забыл, и веришь в меня. Целую.
Юр. Да, – с Новым годом!
25 июня 1937 г. Луга
<...> Меня болезнь ост, как мыши едят хлеб, и я сейчас как пустой амбар с мышиными следами. Как в таком помещении придется прожить чего доброго – 10 лет, – ей-богу не понимаю. Только сейчас могу написать письмо и читаю твою книгу. Но из поэтов меня сейчас больше всех интересует Языков, и то потому, что он не мог ходить (»Поденщик, тяжело навьюченный дровами» и т. д.). В Луге здесь хорошо, хочу построить себе домик, и м. б. переберусь сюда, потому что опера и кино меня не привлекают.
Целую тебя, милый дружок. Будь здоров.
Юр.
Пиши мне, Витенька!
28 октября 1938 г.
Дорогой Витя!
Спасибо за твое письмо – я немного одичал и, когда мне протягивают руку, смотрю на эту руку и по сторонам – как Калош или Могикан. Верней как Калош. На твою руку не смотрю и крепко ее жму.
Крым я помню.
Я пил там красное вино с водою целый день, смотрел на маяк Харакс, и когда он зажигался, говорил: хараксо. Томашевский (давно было) пришел из Гаспры, но поздороваться со мной не мог, я лежал на постели, кругом толстый и высокий вал из окурков. Не убирали. Вот тебе человеческий пейзаж. Видел там в другое лето Брюсова, который через месяц умер. Мне казалось тогда, что я несчастен, и я в самом деле был несчастен из-за женщины. Все это было, оказывается, счастьем.
<...> Я кончил и сдал Кюхлю – малой серии и два большие тома большой. Малый скоро выйдет, а большого матрицируют. Никогда не ждал корректуры с такой приятностью.