Текст книги "Гипсовый трубач: дубль два"
Автор книги: Юрий Поляков
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 22 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]
12. Рыбка плывет – назад не отдает
…Кокотов учился с Оклякшиным в одном классе. Друзьями они никогда не были, но и не враждовали. Впрочем, какая, в сущности, разница? Ведь одноклассники – это твое первое человечество. Десять лет ты изо дня в день встречаешься с одними и теми же маленькими людьми, вы вместе страдаете, забивая голову необходимым мусором знаний, взрослеете, на глазах друг у друга превращаясь из неусидчивых наивных мальчиков и девочек в юношей и девушек, уже почти готовых к разрушительной тайне любви. Именно с одноклассниками ты впервые переживаешь все то, что потом, повторяясь, будет вдохновлять, будоражить, корежить и уничтожать твою взрослую жизнь. Первые радости, огорчения, привязанности, дружбы, влюбленности, клятвы, измены, – все, все оттуда, из школьного класса! Даже первая смерть – и она оттуда…
Бэлка Хабидуллина умерла в девятом от перитонита, когда поехала на зимние каникулы к бабушке в глухую деревню под Казанью. Дороги замело – и ее просто не смогли вовремя довезти до районной больницы. Бэлка воспитывалась в суровой татарской семье. Девчонки, округлив глаза, рассказывали, как после каждого школьного вечера с танцами бдительная мать укладывала ее на стол и проверяла нерушимость девственности. Возможно, подружки и врали, но краситься родители Бэлке точно не разрешали, хотя все ее сверстницы давно таскали в портфелях косметички и обсуждали сравнительные достоинства чешской и югославской туши. Когда Хабидуллину всем классом хоронили, Кокотов заметил, что спящее лицо мертвой сверстницы накрашено, а закрытые глаза подведены с какой-то тщательной восточной избыточностью, словно безутешные родители просили у нее запоздалое прощение за свою непоправимую теперь строгость.
И это спящее красивое лицо с удлиненными глазами он помнил до сих пор. А еще Кокотов помнил, кто где в классе сидел. Хабидуллина с Коротковой сидели за второй партой в среднем ряду. Оклякшин с Понявиным – за четвертой в левом ряду, у окна. Сам Кокотов с Валюшкиной – в первом ряду, под портретом Горького. А главная красавица класса Истобникова после того, как уехал с родителями в Омск Быковский, до окончания школы обитала одна – за пятой партой в третьем ряду. Девчонки сидеть с ней наотрез отказывались, понимая, что сравнение будет явно не в их пользу. Мальчики, наоборот, рвались, но классная руководительница Ада Марковна не пускала, чтобы просыпающаяся подростковая чувственность не мешала ученью.
Но процесс, как говорится, пошел… То т «Плейбой» купленный у Рашмаджанова, Оклякшин сдуру забыл в парте. Дежурные, убирая класс после занятий, нашли, стали с интересом разглядывать, хихикать – за этим занятием их и застукали. Был жуткий скандал, педагогическое расследование, Ада Марковна строго допрашивала всех и каждого. Думали, расколется Хабидуллина, страшно боявшаяся своих родителей, но никто никого не выдал.
Кстати, и теперь, по прошествии стольких лет Кокотов не мог забыть то ошеломляющее впечатление, какое произвели на него голые журнальные дивы. Это были какие-то сверхтела, эйдосы женской наготы, никогда потом не встречавшиеся ему во взрослой постельной жизни. Даже юное тело Елены, сверхъягодицы Лорины, точеная фигурка Вероники, чем-то похожей на одну из плейбоечек, сидевшую голышом на «харлее», потом, при усталом знакомстве огорчали множеством недостатков, милых, волнующих, но невозможных, недопустимых в идеальном мире отретушированных сильфид…
С Оклякшиным в последний раз Кокотов общался на выпускном. На Павлике был серый переливающийся костюм (почти такой же, как на Андрее Миронове в «Бриллиантовой руке»), явно привезенный отцом, минздравовским чиновником, из-за границы. Между танцами пошли перекурить, говорили о том, кто куда собирается поступать и сколько у кого было женщин. Оклякшин сообщил, что подает в медицинский, и наврал, что переспал уже с восемью, причем две из них оказались девушками…
– Остальные – бабушками… – поддел будущий писатель.
Пашка, смеясь, больно ткнул его пальцами в живот, и с тех пор они не виделись, – класс оказался какой-то недружный, и вечеров встреч никто не организовывал. Но весной вдруг позвонила Валюшкина, «однопартница» Кокотова.
– Узнал? – спросила она голосом, совершенно не изменившимся за прошедшие годы.
И говорила одноклассница теми же короткими, отрывистыми фразами, словно в ее внутренней пунктуации вообще не было запятых, а только точки.
– Нинка? – изумился Андрей Львович.
– Узнал. Еле нашла. Через Союз. Писателей.
– А что случилось?
– Случилось. В прошлом году. Ада Марковна. Умерла.
– Отчего?
– Онкология. Неоперабельная.
– А-а-а, – протянул писатель, для которого это слово еще неделю назад не значило ничего: онкология, экология, уфология… – Сколько ей было?
– Шестьдесят. Исполнилось.
– Совсем еще молодая женщина! Наши-то на похоронах были?
– Были. Я и Оклякшин. Она у него. Наблюдалась. В клинике.
– Хорошо, что ты позвонила. Надо бы встретиться…
– Необходимо.
– Почему – необходимо?
– Тридцать. Лет. Окончания. Школы.
– Тридцать?! – оторопел Кокотов. – Да, действительно – тридцать…
– Собираемся 20-го. Июня.
– А почему 20-го?
– Выпускной. У нас. Когда. Был?
– Не помню…
– Ничего-то вы, гады, не помните! А ты тогда вообще с мальчишками напился и ко мне приставал… – мужская забывчивость и давнее кокотовское кобелианство, видимо, так ее задевали, что она вдруг заговорила нормальным языком. – До сих пор не пойму! Нравилась тебе Истобникова, а целоваться ко мне полез!
– Я?
– Ты. Почему?
– А где мы встречаемся? – смущенно спросил Андрей Львович, уходя от ответа.
– В пельменной. В подвале. Помнишь? Как от метро. Идти. К школе… – снова зателеграфировала Валюшкина.
– Помню, конечно. А почему в пельменной?
– Там. Теперь. Ресторан. «На дне». Кто хозяин. Знаешь?
– Кто?
– Лешка. Понявин.
– Кто-о-о?
Лешка был самым низкорослым в классе, и когда в начале урока физкультуры все строились по росту, оказывался последним, даже стоявший перед ним Витька Быковский был на голову выше Понявина. У доски Понявин всегда молчал – мучительно и непоколебимо, по меткому замечанию математика Анания Моисеевича, как подпольщик на допросе в гестапо. А если и открывал рот, то для того, чтобы назвать, например, Репетилова «Рептиловым», нигилиста Базарова – «наглистым Бузаровым», а деда Щукаря – «дедом Штукарем». Но учителя вместо «двоек» ставили ему «тройки», наверное потому, что маленьких обижать у нас не принято. Лишь с годами Кокотов понял, что во всех этих дурацких оговорках Понявина была какая-то своя и не такая уж глупая, даже лукавая логика. А еще Лешка обладал особенным даром выгодно меняться. «Бум меняться? – Бум, бум, бум!» Магнетическим даром!
В школе, кстати, все менялись, как ненормальные. Называлось это – «махнуться». Возможно, так вырывалась наружу забитая и загнанная социализмом вовнутрь рыночная природа человека. Ведь не случайно, как только забрезжил капитализм, меняться бросились миллионы взрослых, серьезных людей. Вагон газетной бумаги меняли на партию холодильников, а контейнер колготок на алюминиевые оковалки. Называлось это бартером. Стоило принести в школу из дому оловянных солдатиков, подаренных ко дню рождения, как тут же тебе начинали за них предлагать самые удивительные вещи: например, набор фантиков от редкостных конфет из новогоднего кремлевского подарка или подлинный винтовочный патрон. Его нужно было бросить в костер и тут же лечь на землю, так как одного замешкавшегося мальчика из соседней школы шальная пуля убила насмерть. Менялись все – иногда выгодно, иногда нет. При этом существовало негласное правило: если кто-то из «махнувшихся» наутро раскаивался в содеянном, сразу производился «обратный обмен». Понявин же никогда не возвращал полученного, отвечая: «Рыбка плывет – назад не отдает!»
Однажды будущий писатель, баловавшийся в детстве филателией, попав под магнетическое обаяние Лешки, сдуру отдал ему за серию «треуголок» «Фауна Бурунди» свою самую ценную марку – с профилем Муссолини. Поначалу он даже не помышлял об обмене, но Понявин пел, что Бурунди – далекая страна, куда белых людей вообще не пускают, – и эта треугольная серия попала в СССР таинственным путем, через третьи страны. На «третьих странах» Андрей сломался. Через неделю он забрел в филателистический отдел магазина «Книжный мир» на улице Кирова и с изумлением обнаружил, что «Фауну Бурунди» можно спокойно, минуя третьи страны, купить за 2 рубля 54 копейки.
Обман был настолько чудовищный, что Кокотов даже не решился потребовать «обратного обмена», а только плакал. Светлана Егоровна с большим трудом выведала у рыдающего Андрюши, в чем дело, узнала телефон Понявиных, позвонила и потребовала к трубке отца, служившего, кажется, кладовщиком на хладокомбинате. Слушая, как мать строгим голосом объясняет родителю суть жульнической махинации, учиненной его сыном, незадачливый меняльщик затеплился надеждой на возвращение Муссолини. Но вдруг, в самом расцвете обличительного монолога, мать запнулась, на лице ее возникло выражение обидчивого недоумения, и она повесила трубку.
– Что он сказал? – спросил Кокотов, холодея.
– «Рыбка плывет – назад не отдает!» – ответила мать с тихим ужасом. – Преступная семья!
И еще у Лешки была странная манера ходить: он двигался так, словно имел могучее, рослое, крупногабаритное тело, едва вмещающееся в предлагаемое жизненное пространство. Вкупе с его щуплой низкорослостью выглядело это уморительно. Остроумный Ананий Моисеевич, проверяя по журналу присутствующих, иной раз вопрошал: «Ну, и где же Понявин, богатырь наш святорусский?»
– Чего затих? – поинтересовалась Валюшкина.
– Перевариваю информацию.
– Переварил?
– Переварил.
– Тогда вот. Тебе. Еще. У него сеть. Ресторанов. «Евгений Онегин». «Тамань». «Кому на Руси жить хорошо?», «Прекрасная дама»… Есть еще. Забыла… – сообщила Нинка с интонацией робота из приснопамятной радиопередачи «Пионерская зорька», невозмутимо докладывавшего юным радиослушателям, где и сколько металлолома собрали школьники страны Советов.
– Смотри-ка… – изумился писатель тому, что названия всех ресторанов взяты из школьной программы по литературе. – А дорого у него?
– Цены. Средние. Сбрасываемся. По сто. Долларов. Остальное – он. Потянешь?
– Потяну, – сказал автор дилогии «Отдаться и умереть», вспомнив почему-то треугольную серию «Фауна Бурунди». – А сколько народу будет?
– Пока. Нашла одиннадцать. Человек.
– Ты через «Одноклассники. ru» попробуй!
– Попробовала. Слушай, а почему ты все-таки ко мне тогда пристал? Тебе же нравилась Истобникова? – снова перейдя на нормальный язык, спросила Валюшкина.
– Я тебе при встрече объясню.
– Ну, попробуй… Не опаздывай! – устало отозвалась она и повесила трубку.
Весь оставшийся день Андрей Львович пытался объяснить самому себе, почему тридцать лет назад, на выпускном вечере он целовался с Валюшкиной, а не с Истобниковой? Но так и не смог.
…По коридору, шаркая большими белыми кроссовками, прополз изможденный мужчина в дорогом ярко-красном спортивном костюме, висевшем на нем, как оболочка на сдувшемся дирижабле. Потом к кабинету Оклякшина подошла та самая медсестра, которая велела ждать, зачем-то трижды сильно стукнула в дверь и ушла, сердито вздрагивая бедрами.
Глядя ей вслед, Кокотов вдруг задумался: а почему, собственно, он никогда в жизни не ставил перед собой огромных задач? К примеру, написать такую книгу, чтобы все человечество ахнуло и просветлело. Вот ведь Иван Горячев и про БАМ рифмовал километрами, и про кровь в алькове под псевдонимом Ребекка Стоунхендж строчит парсеками. Это для денег. А для души Ванька уже лет двадцать сочиняет роман про апостола Андрея, ходившего по Руси. Странно, но автору романа «Плотью плоть поправ» никогда не приходила в голову мысль, скажем, овладеть какой-нибудь неприступной женщиной, прекрасной дамой, в присутствии которой даже старому бомжу хочется стать кавалергардом! Ну, в самом деле, зачем он приставал на выпускном вечере к Валюшкиной, если с восьмого по десятый был необратимо влюблен в Риту Истобникову, стройную кареглазую блондинку, занимавшуюся спортивными танцами и пользовавшуюся косметикой чуть не с пятого класса. Когда она уезжала на соревнования, что случалось нередко, Кокотов сразу грустнел и шел в школу без всякого вдохновенья, а во время уроков постоянно тоскливо оглядывался на ее пустую парту. Нинка по-соседски пихала его в бок, мол, на доску смотри, дикая собака Динго! Зато когда Рита возвращалась, он ощущал во всем теле прилив торопливой, покалывающей бодрости, точно в венах у него текла газированная кровь. Но Истобникова уже в девятом классе вела совершенно зрелую жизнь: после занятий за ней в школу на красных «жигулях» заезжал взрослый парень, одетый как артист. Говорили, это ее партнер по танцам… и не только. Все тот же остряк Ананий Моисеевич, в очередной раз обнаружив отсутствие спортивной плясуньи за партой, молвил, вздохнув: «Как бы она нам чего-нибудь такого к выпускным экзаменам не натанцевала!» Но всерьез ринуться на штурм Истобниковой и каким-то чудным способом отбить ее у взрослого партнера Кокотову даже в голову не приходило. А почему, почему? Ну хоть попробовал бы! Не получится – значит не судьба. И пусть все вместе с Риткой над ним смеются! Нет: он даже не попробовал. Единственное, на что отважился – воображал иногда голую Истобникову, востря перед сном свое мужское достояние для грядущих взаимностей.
А Нинка? Ее он никогда не воображал. Они с третьего класса сидели за одной партой. Валюшкина всегда держала наготове для него заточенный карандаш или запасную авторучку, звонила вечером и напоминала, чтобы не забыл лабораторную тетрадь по химии. А когда он не знал, что отвечать на уроке, подсовывала свой конспект или шепотом, прикрыв губы ладонью, подсказывала.
– Валюшкина, не мешай Кокотову!
В общем, соседка по парте и соратница в борьбе за знания. Кстати, у соратницы, как и у Ритки, тоже была спортивная фигура с узкой талией и рано выявившейся грудью, а вот лицо – слишком правильное. К тому же Нинка всегда за что-нибудь отвечала: за озеленение, за чистоту рук перед школьным завтраком, за стенгазету, за шефство над ветеранами… Ее сначала выбрали старостой, потом комсоргом и членом комитета ВЛКСМ школы. При общении с ней не возникало никаких иных порывов, кроме пугливых мыслей о чем-то порученном и невыполненном. Наверное, именно тогда, охваченная бесчисленными обязанностями, она и выработала эту свою телеграфно-наставительную манеру говорить.
На выпускной вечер почти все девчонки вырядились с вызывающей взрослой роскошью. Зинка Короткова (ее отец был директором продуктовой базы) явилась в парчовом платье с таким декольте, что ее даже поначалу хотели отправить домой, но не решились из-за антикварного изумрудного колье. Позвонили отцу, и он обещал заехать на своей черной «волге» к полуночи – привезти наряд попроще для коллективной прогулки по ночной Москве. Истобникова, как и следовало ожидать, пришла в пышном наряде, сшитом в мастерских Большого театра для исполнения фигурного вальса на международном конкурсе в Братиславе. Даже педагоги, одевшиеся во все самое лучшее, при виде своих вчерашних учениц переглядывались с чисто бабьей неприязнью, мол, вот ведь, соплюшки, расфуфырились! А Валюшкина в скромном костюмчике, отличавшемся от школьной формы разве что веселеньким бирюзовым цветом, оказалась на выпускном вечере лишней и ненужной – ведь отвечать было больше не за что и спрашивать уже не с кого. Она смотрела на своих роскошных одноклассниц, как, наверное, серый воробушек смотрит на радужных тропических птиц, в вольер к которым залетел поклевать. И Кокотову вдруг стало так ее жалко, что он танцевал с ней весь вечер, отлучаясь лишь для того, чтобы распить в туалете с ребятами очередную бутылку хереса «Крымский». Потом они вышли с Нинкой в школьный сад, подышать ночным воздухом и, укрытые низкими кронами яблонь, стали вдруг целоваться, как сумасшедшие, причем строгая Валюшкина порывисто дышала, всхлипывала и прижималась к соседу по парте всем телом. Опомнилась она лишь тогда, когда будущий автор женских любовных романов дрожащей рукой добрался до ее горячей упругой груди…
Наутро у Кокотова болела голова и ныла та часть совести, которая отвечает за нелепые, неловкие или постыдные поступки по отношению к женщинам. Валюшкина позвонила через неделю и в своей обычной отрывистой манере поинтересовалась, не нужны ли Андрею какие-нибудь пособия для подготовки в институт. Обмирая от стыда за содеянное, он сбивчиво объяснил, что у него все есть. Во второй раз Нинка вышла на связь в конце августа, чтобы узнать, поступил он или нет. Сама она благополучно сдала экзамены в «Плешку», но на вечернее отделение, потому что отец у нее умер, а мать, прежде не работавшая, устроилась за смешную зарплату почтальоном.
Разговор получился длинный, неловкий, Нинка явно ждала приглашения встретиться, отметить поступление, и Кокотов, честно говоря, был не против, но мысль о том, что придется объяснять бывшей старосте и комсоргу свое разнузданное поведение в школьном саду, приводила его в ужас. Тогда он еще не понимал, что есть такие поступки, которые женщинам надо не объяснять, а повторять снова и снова. Та к они ни до чего и не договорились.
В следующий раз Валюшкина позвонила через тридцать лет.
13. «На дне»
Над входом в знакомый подвальчик вместо вечной, казалось, вывески «Пельменная» теперь красовалась другая – «Трактиръ “На днѣ”, выполненная шрифтом, знакомым по дореволюционной „Ниве“. Несколько зачитанных номеров этого популярнейшего некогда журнала достались Светлане Егоровне в наследство от бабушки Ольги Генриховны, служившей гувернанткой в хороших домах. Кокотов в детстве часто листал пожелтевшие страницы, пахнувшие бумажной стариной, и, будучи единственным сыном у одинокой матери, завистливо удивлялся дружной многочисленности царской семьи, изображенной на первой странице как раз за чтением „Нивы“. Уж очень у них, Романовых, все было хорошо, ну очень! Как знать, если бы они не таили от народа гемофилию наследника, если бы Александра Федоровна почаще жаловалась в интервью на замучившие ее истерические припадки, а Николай Александрович не скрывал безуспешных попыток избавить себя от алкогольной, а жену – от распутинской зависимости… Как знать, возможно, их не растерзали бы под Екатеринбургом, а пожалели бы и отпустили в Англию, к родственникам.
Ведь революционеры не звери, и лютуют они не против людей вообще, а против чужого, не заслуженного, как им кажется, успеха.
Пролив моря крови и обретя собственное благополучие, по их мнению, вполне заслуженное, они наконец умиротворяются, и общество получает несколько десятилетий спокойной жизни, которая длится до тех пор, пока не вырастет новое поколение, убежденное в том, что люди в ондатровых шапках и финских пальто, стоящие по праздникам на мавзолее, незаслуженно, бесчеловечно счастливы, а потому должны быть сурово наказаны! И вот уже депутат с лицом начитанного кляузника, багровея, клеймит с трибуны съезда маршала Ахромеева за то, что у полководца на даче целых два холодильника! А вскоре после «путча» несчастного маршала находят повешенным в служебном кабинете. А еще лет через пятнадцать дочка того самого депутата, к тому времени уже погибшего от переедания виагры в объятиях юной топ-модели, сидя в красном «кайенне», будет весело рассказывать телерепортеру, сколько стоит колье, подаренное ей сыном алюминиевого магната. Вот это, собственно, и называется революцией. Но уже пошли, пошли в школу мальчики и девочки, которым когда-нибудь захочется выволочь дочку депутата из «кайенна», сорвать с ее шеи колье, купленное на деньги обобранных работяг, и тут же, на мостовой, жестоко прикончить за непростительно роскошный образ жизни…
Кокотов родился как раз в то время, когда народ еще не оклемался от предыдущей борьбы за справедливость, и потому жил послушно, размеренно и стабильно. Одним из главных признаков этой стабильности была незыблемость вывесок: если в каком-то доме очутилась «Булочная», – то это навсегда, пока не снесут изветшавшее здание. А если в каком-то помещении разместился «Союзрыбнадзор», то он будет надзирать здесь до тех пор, пока останется хоть одна промысловая килька.
Андрей Львович по-настоящему осознал, что в стране революция, когда булочная вдруг превратилась в «Мир пылесосов», кинотеатр «Прага» в автосалон, «Союзрыбнадзор» в фитнес-центр «Изаура», а дом пионеров имени Папанина – в варьете «Неглиже де Пари». Но если бы на том остановились! Та к нет же: через год вместо «Мира пылесосов» уже кипел, готовясь лопнуть, банк «Гиперборея», а вместо варьете манил к дверям караваны лимузинов дом приемов концерна «Сибдрагмет». И во всем этом была какая-то разрушительная необязательность, летучая ненадежность, оскорбительная изменчивость, ибо, отправляясь в «Срочный ремонт одежды», где еще месяц назад тебе вшивали в брюки новую молнию, ты мог вдруг ткнуться в дверь с вывеской «Студия интимного массажа “Гладиатор”»…
Швейцар, стоявший при входе в трактир «На днѣ», был одет как степенный дореволюционный городовой с бутафорской шашкой-«селедкой» на боку. Официанты изображали услужливых, расторопных половых с полотенцами, перекинутыми через руку. На стенах висели окантованные афиши постановок знаменитой пьесы и обрамленные фотографии сцен из спектаклей. В дальнем углу, обхватив колени руками, смотрел куда-то вперед и выше мраморный Буревестник революции, позаимствованный, видимо, из раскуроченного музея. Имелась также старинная конторка красного дерева и граммофон с огромным раструбом. Сверху, из спрятанных усилителей, доносилась тихая унылая песня:
Бродяга к Байкалу подходит,
Рыбацкую лодку берет…
Автор «Заблудившихся в алькове» в ресторан опоздал, замешкался дома, у зеркала. В глазах одноклассников ему хотелось выглядеть человеком солидным, преуспевающим, а добиться этого с помощью небогатого кокотовского гардероба было непросто. С галстуком так просто намучился! Раньше неверная Вероника, бросив короткий взгляд, говорила: «Еще и перо воткни!» Он покорно развязывал галстук, брал другой, потом третий – и так до слов: «Ладно, в этом не стыдно!»
Он заявился, когда товарищеский ужин начался, и в банкетном зале стоял клекот первичного насыщения. За обильным столом сидели немолодые мужчины и женщины, странно напоминавшие тех мальчиков и девочек, с которыми Андрей Львович когда-то учился в одном классе. Между ними втиснулся незнакомый сухой старичок с многослойной, как хороший бекон, орденской колодкой на старомодном пиджаке. Неведомый ветеран жевал, казалось, всем лицом и озирался вокруг с радостным непониманием. Во главе застолья царил Понявин, полысевший и сильно растолстевший. Увидев опоздавшего, Лешка недовольно покачал головой и строго указал ему на свободный стул рядом с Валюшкиной. Когда писатель, извиняясь, пробрался к своему месту, Нинка вдруг вскочила и звонко крикнула:
– Руки!
– Что – руки? – оторопел Кокотов.
– Руки мыл?
– Мыл… – соврал он и с детской готовностью показал ладони.
Все добродушно захохотали: видно, они уже успели попасться на ту же самую удочку. Старичок спросил дебелую соседку, над чем смеются, и, получив разъяснения, тоже захихикал. Понявин же только снисходительно улыбнулся. Но громче всех заливалась сама Нинка: через плечо у нее висела сохранившаяся бог знает с каких времен самодельная матерчатая сумочка с выцветшим красным крестиком. Но тут Понявин взял рюмку и поднялся со стула, отчего стал еще ниже. Все замолкли и посмотрели на него с хмельной преданностью, с какой всегда смотрят едоки на кормильца.
– Ну, вот… – начал он, рассматривая водку, – …мы все собрались здесь сегодня… и что бы хотелось сказать…
Говорить он так и не научился, точнее, не научился связно излагать мысли. Но если в детстве он выдавливал из себя фразы с неимоверным трудом, как засохший казеиновый клей из тюбика, то теперь всю эту разрозненную нелепицу, сложенную из бесконечно повторяющихся слов «детство», «школа», «дружба», «жизнь», он говорил легко, значительно и уверенно. А друзья, потешавшиеся над ним тридцать лет назад, когда он нес околесицу, переминаясь у доски, теперь слушали, чуть ли не соревнуясь в благоговейном выражении лиц. Старичок смотрел на оратора с безмятежным восторгом и, приложив ладонь к уху, выпытывал у соседки, кто это говорит; озарялся счастьем узнавания, но вскоре забывал и снова спрашивал.
Понявин все витийствовал, и чем безнадежнее запутывался в придаточных предложениях, тем строже смотрел на собравшихся. Но Кокотов даже не пытался вникнуть в смысл тоста, он, изнемогая сердцем, рассматривал одноклассников. Женька Воропаев совершенно облысел и скукожился, у Пашки Оклякшина красное распаренное лицо, точно после бани. Зинка Короткова нахлобучила кукольный парик и улыбается пластмассовыми зубами. У Кольки Рашмаджанова нос, когда-то слегка орлиный, вырос в баклажан, а волосы, прежде жгуче-черные, стали расцветки, которую собачники называют «перец с солью». Андрей Львович исподтишка разглядывал друзей, чувствуя себя при этом Питером Пеном, так и оставшимся вечным мальчиком среди безнадежно стареющих ровесников. Но всех еще можно узнать. Всех. А Валюшкина вообще почти не изменилась, если не считать мелких морщинок вокруг живых глаз. Не идентифицировал он лишь изумленного старичка, прислонившего палочку к спинке стула, и его дебелую соседку. Учитель? Но кто? Ни у кого из мужчин-педагогов не было такой солидной орденской колодки! А соседка? Кто эта обрюзгшая дама с начесом из неживых волос, мучнистым лицом и набрякшими темными мешками под глазами?
– Целоваться. Будем? – вдруг тихо, на ухо спросила Нинка.
– Ну ты и злопамятная!
– А ты. Мало. Изменился… – сообщила она.
– А ты вообще не изменилась!
– Да ладно… – бывшая староста покраснела от удовольствия. – Всех. Узнал?
– Всех, – кивнул Кокотов, – кроме старика и вон той – измученной…
– Шутишь?
– Нет.
– Ананий Моисеевич…
– Да ты что?! Сколько же ему?
– Восемьдесят шесть. Фронтовик.
– Точно, Ананий… – прошептал Андрей Львович, угадывая теперь в сухоньком сморщенном профиле былой двойной подбородок остроумного учителя математики.
И с орденскими планками разъяснилось: за тридцать лет ветеранов столько раз награждали юбилейными медалями, что колодка стала втрое толще.
– Молодец. Держится. Но не соображает.
– А рядом с ним кто?
– Кончай! Прикалываться! Присмотрись!
– Присмотрелся. Может, она не наша? С Ананием пришла?
– Наша. Твоя.
– Моя?
– Истобникова.
– Не может быть! – ахнул он так громко, что одноклассники вскинулись с недоумением, а Понявин, который только-только начал выпутываться из бессмысленно сложного предложения, глянул на Кокотова с неудовольствием.
Автор «Русалок в бикини» потупился и стал исподлобья, осторожно рассматривать свою неправдоподобную школьную любовь, думая о том, что жизнь, в сущности, – чудовищная, но, увы, одобренная жестоким Творцом подлость по отношению к человеческому телу, стареющему быстро и отвратительно. Но еще страшней и нелепей – когда по ночам в развалинах плоти бродят, светясь, призраки молодых желаний и надежд.
Понявин наконец закончил спич и вздохнул с облегчением, как заблудившийся спелеолог, выбравшийся все-таки наружу. Следом стали говорить тосты остальные, стараясь выражаться без мудреностей, чтобы не обидеть косноязычного кормильца, ревниво внимавшего каждому слову. Хотя, как прикинул тщательный писатель на основе своего небогатого ресторанного опыта, стол обошелся благодетелю едва ли дороже, чем сто долларов за человека, а возможно, и того меньше. Придя к такому выводу, он сразу почему-то вспомнил треугольные марки из серии «Фауна Бурунди».
Когда дошла очередь до Истобниковой, она с трудом поднялась из-за стола, опираясь на палку, и тихо произнесла:
– За молодость, ребята!
– Диабет. Ранний. Тяжелый. Без ноги, – тихо доложила Валюшкина. – Муж. Танцор. Бросил.
– А что нам скажет наш писун? – поинтересовался Понявин с той добродушной иронией, с какой деловые люди обычно относятся к разного рода творческим существам.
Андрей Львович, не любивший говорить тостов, отделался легким стихотворным экспромтом, придуманным, конечно же, заранее – с вечера:
За наши годы молодые,
За неоконченную жизнь
Подымем рюмки налитые
И опрокинем в организм!
– Прямо Хер-асков! – погрозил глава застолья вилкой.
Они встретились взглядом, и только теперь Кокотов наконец понял, на кого похож Лешка. Наукой доказано: умственные способности взрослой хрюшки достигают уровня четырехлетнего ребенка, что не так уж и плохо для будущего окорока. Понявин напоминал ему борова, переступившего эту ребяческую черту и развившегося в полноценного мыслящего кабана, но пока еще на всякий случай скрывающего свои подлинные возможности от людей. Лишь чересчур умный взгляд выдавал: перед нами уже не свинья, не-ет, совсем не свинья…
Потом пели, блестя слезами воспоминаний и сглатывая подступающую к горлу тоску по утраченной юности:
Школьные годы чудесные —
С дружбою, с книгою с песнею!
Как они быстро летят!
Их не воротишь назад.
Понявин дирижировал вилкой, иногда отвлекался, подзывая старшего полового, кивал на стол и что-то брезгливо ему выговаривал.
Разве они пролетят без следа-а?
Не-ет! Не забудет никто никогда
Шко-о-ольные го-о-оды!
Потом танцевали, все, кроме Понявина и Истобниковой. Первый был слишком мал и толст, а Рита… Рита смотрела на пьяный перепляс с грустной усмешкой, ведь внутри-то она все еще оставалась легкой, как пушинка, спортивной танцоркой. Зато Ананий Моисеевич неутомимо таскал по залу своих бывших учениц в старомодном, угловатом вальсе. Он даже хотел сделать стойку на руках, и его с трудом отговорили. Валюшкина решительно абонировала Кокотова на весь вечер. Она рассказала ему, что работает в банке, недавно купила по ипотеке однушку и отселила наконец бывшего мужа, который так и не смог понять: если обществу больше не нужны физики-теоретики, то совсем не обязательно по этому поводу с утра до ночи пить. Дочь в прошлом году вышла замуж и уехала в Чикаго. И Валюшкина, оставшись одна в трехкомнатной квартире на Академической, теперь снова молода и свободна, – поэтому три раза в неделю ходит в бассейн.
– Ты отлично выглядишь! – похвалил Кокотов.
– Один. Тридцативосьмилетний. Предложение. Сделал! – гордо сообщила она, налегая на одноклассника удивительно упругой для ее лет грудью.
– Приняла?
– Думаю.
Оклякшин сильно напился, со всеми перечокался, переобнимался и перецеловался. По залу он передвигался от одной танцующей пары к другой, как хмельной путник, перемещающийся в пространстве с помощью фонарных столбов. Достигнув Кокотова с Валюшкиной, он обнял их и, развернув так, словно собирался сплясать сиртаки, попросил с надрывом: