355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юрий Поляков » Гипсовый трубач, или конец фильма » Текст книги (страница 7)
Гипсовый трубач, или конец фильма
  • Текст добавлен: 15 октября 2016, 03:57

Текст книги "Гипсовый трубач, или конец фильма"


Автор книги: Юрий Поляков



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 19 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]

Ел старичок не казенной, алюминиевой, а своей собственной вилкой – массивной, серебряной – с кудрявой монограммой на ручке. Рядом лежал сафьяновый футляр-складень, из отделений которого торчали еще ложка, два ножа (второй – рыбный) и десертная ложечка.

– А мы к вам! – радостно сообщил Жарынин. – Примете?

– Конечно! – ответил старичок, звонко чеканя «ч». – Счастлив видеть! Милости прошу, Дмитрий Антонович!

Голос у него оказался тоже какой-то полувзрослый.

– Разрешите представить вам моего друга и соавтора: Андрей Львович Кокотов, прозаик прустовской школы! – со сладкой издевкой сообщил режиссер.

У прозаика от обиды во рту возник медный привкус.

– Пруста, к сожалению, не застал. А вот с Кокто встречался… – старичок лукаво глянул на Кокотова. – Позвольте отрекомендоваться: Ян Казимирович Болтянский.

– Ну что ж вы так скромно, Ян Казимирович? – попенял Жарынин. – Народ должен знать своих героев. Знакомьтесь, коллега, перед вами легендарный Иван Болт – любимый фельетонист Сталина. Мог снять с работы любого министра одной публикацией. Как говорится, утром в газете, вечером – в решетчатой карете…

– Вы преувеличиваете! – зарделся польщенный ветеран острого пера.

– Ну как же, как же… – вполне искренне отозвался Андрей Львович, вспомнив, как покойная Светлана Егоровна, достав из почтового ящика свежую «Правду», первым делом искала новый фельетон знаменитого Болта.

– Как вам мой платок? – поинтересовался старичок, вытянув шею, чтобы лучше было видно.

– Париж? – уточнил режиссер.

– Да, галерея Лафайет. Вы, Дмитрий Антонович, знаете толк в дорогих вещах! Это мне правнучек подарил. Кеша. Он скоро сюда приедет. Ну что ж вы стоите? Присаживайтесь!

– Спасибо! – Кокотов взялся за стул.

– Нет, нет! – забеспокоился старичок. – Сюда нельзя. Здесь сидит Жуков-Хаит. К тому же, он теперь Жуков – поэтому лучше сюда.

Наконец соавторы расселись. Жарынин в ожидании официантки взял кусочек черного хлеба, намазав горчицей и посолил. Кокотов, которому после перцовки страшно хотелось есть, сделал то же самое. Ветеран подвинул к ним банку из-под китайского чая с каким-то зеленым порошком:

– Угощайтесь!

– Что это? – спросил Андрей Львович.

– Как что? Морская капуста!

Жарынин вежливо подцепил немного зеленого порошка на кончик ножа и стряхнул на свой бутерброд. Кокотов, поблагодарив, оказался.

– Напрасно, Андрей Львович! Как вы думаете, сколько мне лет?

– Затрудняюсь, – пожал плечами писатель, отметив про себя, что старичок-то запомнил его имя-отчество с первого раза.

– Девяносто восемь! А как я выгляжу? – Болтянский для наглядности обнажил зубные протезы, бесплатные, судя по неестественной белизне.

– Потрясающе! – согласился Кокотов.

– Больше семидесяти двух вам не дашь! – подтвердил режиссер.

– А все благодаря ей! – Старичок зачерпнул капусты и отправил в рот. – Сорок лет я без нее не сажусь за стол. Она моя спасительница! В перестройку совсем из аптек исчезла. Так я, поверите ли, талоны на водку за нее отдавал – мне со всей Москвы несли!

– Только капуста? – уточнил Жарынин.

– Нет, еще, конечно, секс! Секс и морская капуста делают человека практически бессмертным!

– Секс? – Режиссер многозначительно задрал брови. – И кто же эта счастливица?

– Есть вопросы, на которые мужчина не отвечает! – ответил Ян Казимирович, и в его сморщенном личике появилось выражение блудливой суровости.

Наконец к столику подкатила свою тележку официантка – довольно еще молодая женщина с измученным лицом и золотыми зубами.

– Капустный салат и щи, сосиски, – объявила она. – Вы сегодня без заказа.

– Щи да каша – пища наша! – оживился Жарынин. – Ты чего такая грустная, Татьяна?

– А чего радоваться, Дмитрий Антонович? Уволят нас всех скоро. На что своих кормить буду?

– Так уж и уволят?

– А вы разве ничего не знаете? Нас же продали.

– Кому?

– Ибрагимбыкову.

– Так уж и продали?

– Говорят, продали. А вам разве не сказали?

– Слышал кое-что…

– Помогите, у вас же связи!

– Помогу. А что на второе, кроме сосисок?

– Курица. Можно вегетарианское…

– Давай курицу!

Татьяна грустно кивнула и укатила тележку.

– Странно! Раньше порции были больше! – удивился Жарынин, вглядываясь в тарелку.

– Увы! – Ян Казимирович вынул из сафьянного футляра массивную серебряную ложку, тщательно протер ее салфеткой и погрузил в щи, которые предварительно густо посыпал морской капустой.

– Интересные у вас приборы! – заметил Кокотов. – Фамильные?

– Не совсем. Хотя как посмотреть… А вы знаете, чей это герб?

– Чей же?

– О, ни за что не догадаетесь! Но сначала надо вам кое-что рассказать!

– Ян Казимирович! – перебил его Жарынин. – Неужели вас не беспокоит судьба «Ипокренина»?

– Нет. Во-первых, в моем возрасте нервничать вредно. А во-вторых, Кешенька сказал, что все будет хорошо.

– А кто же у нас Кешенька?

– Юрист. Очень хороший. Он даже ведет колонку «Законник» в газете «КомивояжерЪ». Читали?

– Не приходилось.

– Напрасно. Кеша пошел в моего дядю. Великий был юрист! В 1906-м он защищал эсера Шишова, застрелившего пензенского обер-полицмейстера, и выиграл процесс. Шишова оправдали. После этого Шишов взорвал воронежского вице-губернатора и ранил начальника курского жандармского отделения. Только тогда его повесили. Но лучше я расскажу все с самого начала!

– Ян Казимирович… – начал было режиссер, но опоздал.

– …История моего рода крайне интересна. Я, конечно, мог бы начать с XVI века, когда наша фамилия впервые появляется в хрониках…

– Да что уж там… Давайте со времен Чеха, Ляха и Руса, – сокрушенно вставил Жарынин.

– Ладно, ладно, Дмитрий Антонович, я знаю, вы уже слышали мою историю. Но ведь Андрей Львович не слышал! Вам интересно, Андрей Львович?

– Оч-чень интересно! – мстительно потер руки Кокотов.

– Ну так слушайте! Мой дед Станислав Юзефович Болтянский попал в Сибирь за участие в польском восстании. В Тобольске он остепенился и женился на дочери такого же ссыльного поляка – Марысе Гржимальской. О, это была романтическая история! Он стрелялся из-за нее с офицером гарнизона Захариным, был ранен и шел под венец с неподвижной рукой на черной перевязи. Мой отец Казимир Станиславович родился в Тобольске, окончил Казанский университет и служил по налоговому ведомству в Красноярске. Женился он, вопреки воле отца, уже не на польке, а на русской – дочери купца второй гильдии Антонине Коромысловой. У них было четыре сына: Бронислав, Мечислав, Вячеслав и я, младший. Когда грянула революция, мне было всего семь лет, но я хорошо помню, как отец, сильно болевший, призвал нас к своему одру и сказал…

– Евреи и поляки развалили великую Империю! И за это вы еще ответите!

Собеседники подняли головы и увидели нависшего над ними бородача в старых джинсах и льняной косоворотке, перетянутой в поясе солдатским ремнем со звездной пряжкой.

– Ах, Федор Абрамович! – боязливо заулыбался Болтянский. – А у нас тут прибавление… Разрешите представить…

– Вижу! Не надо, – буркнул бородач, уселся за стол и заорал так, что дрогнули стекла в рамах: – Татьяна!!!

Старики как по команде перестали есть и опасливо оглянулись.

– Бегу-у-у! – Официантка торопливо катила к их столу тележку.

Она боязливо выставила перед Жуковым тарелку с налитыми до краев щами, да и капустного салата ему положила больше, чем остальным. Конечно, такая несоразмерность была молчаливо отмечена соавторами. Впрочем, на этом несправедливость не заканчивалась: если всем достались куриные крылышки, похожие на крошечные пупырчатые бумеранги, то Жукову Татьяна принесла внушительную ножку, напоминавшую дубинку.

Ян Казимирович завистливо глянул на ножку, достал из сафьянового футляра нож с широким закругленным лезвием, взял витиеватую вилку с четырьмя длинными гранеными зубьями и начал питаться, постукивая вставными челюстями, точно кастаньетами.

– Приятного аппетита! – буркнул бородач с такой ненавистью, что Кокотову есть расхотелось.

13. Сосцы неандерталки

– А кто он такой, этот Федор Абрамович? – спросил писатель, когда соавторы вернулись в номер.

– Жуков-Хаит? – отозвался Жарынин, любовно набивая послеобеденную трубку, на этот раз янтарно-желтую, с длинным прямым мундштуком. – Как вам сказать… Тут в двух словах не объяснишь…

– Объясните в трех словах!

– Да и в трех не объяснишь.

– Странная у него фамилия!

– Если бы только фамилия…

– Может быть, все-таки расскажете? – раздраженно попросил Кокотов.

– Любопытство, Андрей Львович, – первый шаг к потере невинности, как справедливо заметил Сен-Жон Перс. Расскажу в другой раз.

– Ага, так же как про Пат Сэлендж…

– А я разве не дорассказал?

– Нет.

– И на чем же мы остановились? – Режиссер щелкнул своей автогенной зажигалкой, раскуривая трубку, и устроился в кресле поудобнее.

– Пат размышляет о том, чей бы оргазм выбрать на уикенд! – с готовностью напомнил Андрей Львович.

– Да нет же! На чем мы остановились в вашем «Трубаче»?

– Не помню, – обидчиво соврал Кокотов.

– Зато я помню! – Трубка не раскуривалась, и Жарынин, взяв тройничок, проткнул слишком плотно набитый табак в нескольких местах тонким металлическим стержнем. – Мы с вами остановились на «измученном лимоне». Найдите это место!

Кокотов, ненавидя себя, повиновался:

– Может, не будем читать вслух?

– А вам что, стыдно?

– Не стыдно… Но все это как-то странно…

– Имейте мужество до конца выслушать то, что сами написали! Ладно, если вам неприятно, я дочитаю…

Жарынин раскурил наконец трубку и выпустил такую мощную струю дыма, что очертания комнаты на время почти исчезли в ароматном клубящемся тумане. Затем он водрузил на нос свои узенькие очки, брезгливо взял раскрытый на нужной странице журнал, некоторое время с сомнением смотрел в него, шевеля недоумевающими бровями, и медленно начал читать:

– «…Львов достал свой нехитрый завтрак, порезал соленый огурец и луковку, разъял успевший слежаться многослойный бутерброд, разбил о коленку трубача яйцо и стал жевать, подливая себе чай из термоса. В колпачок, служивший стаканом, выпал кружок измученного лимона. Грибник выловил его пальцами и, морщась, съел.

Пестрый августовский лес, высоко обступивший то, что когда-то было пионерским лагерем, еле слышно шумел или даже роптал о том, что сделало время с этим некогда живым детским оазисом. Иногда с деревьев беззвучно срывался лист и, петляя в воздухе, ложился на траву. Земля постепенно становилась похожа на лоскутное бабушкино одеяло…» – Жарынин остановился: – Вы, коллега, играете сравнениями, как дурак соплей! Ладно, не поджимайте губы – они у вас и так тонкие!

– Вы считаете, художественность в прозе вообще неуместна? – Андрей Львович даже похолодел от ярости.

– Искусство это не «как», а «что»!

– Не согласен!

– Ваше право, но вы мне надоели! В конце концов, я вам не чтец-декламатор! Ваш рассказ – вы и читайте!

Режиссер швырнул журнал Кокотову и наполнил комнату сердитыми клубами табачного дыма.

Андрей Львович продолжил чтение, стараясь всем своим видом показать, что ради творчества готов снести любую бестактность, однако забывать или прощать хамство не в его правилах. Но постепенно родной текст умягчил сердце и увлек душу:

– «…И вдруг Львов услышал мелодию давней, забытой песни, которая была в то лето страшно популярна – и ее по несколько раз в день крутил лагерный радиоузел. Он даже оглянулся, ища алюминиевые репродукторы, висевшие когда-то на столбах, но их давно уж не стало. И Львов понял, что мелодия звучит в нем самом, а губы невольно шепчут забытые слова:

 
Только прошу тебя, не плачь!
Только прошу тебя, не плачь!
Я удержу в своих ладонях твою руку!
Ты слышишь, гипсовый трубач,
Старенький гипсовый трубач
Тихо играет нашу первую разлуку!
 

Она очень любила эту песню и все время напевала. После отбоя и вечернего педсовета, когда лагерь спал, они встречались здесь, возле гипсового трубача, в зарослях отцветшей сирени. Он снимал свою куртку, украшенную нашивками студенческого стройотряда, и набрасывал на ее зябнущие плечи. Вечера были уже прохладные: осень подбиралась к ним на мягких лапах сентябрьских листопадов…»

– Ясно! – скривился Жарынин. – А зима, значит, подкрадывается на лапах снегопадов. Как же у вас, у писателей, все просто!

– Да, действительно… не очень удачно… Я поправлю…

– Читайте уж дальше, Флобер Мопассанович! Кокотов внутренне поразился тому, что откровенное хамство соавтора уже не вызывает в нем возмущение, а лишь какую-то мстительную покорность.

– «…Последняя, третья, смена заканчивалась. Скоро, скоро им предстояло расстаться и разъехаться по домам. Он старался не думать об этом, как не думают в юности о смерти, но, конечно, понимал: скоро все закончится, и не мог, не хотел смириться с тем, что вот эта звенящая нежность, наполнявшая его тело с того самого момента, когда он впервые увидел ее на педсовете, так и умрет, развеется в неловких словах, случайных касаньях рук, косвенных взглядах, улыбках, полных головокружительной плотской тайны. Кажется, и она чувствовала нечто схожее, день ото дня смотрела на него с нараставшей серьезностью, даже хмурилась, точно готовилась принять очень сложное и важное решение.

А поцеловались они за всю смену только раз, во время вожатского костра, разведенного на Веселой поляне. Она вдруг взглянула на него так, что он все сразу понял. Посидев немного со всеми, они, не сговариваясь, незаметно ушли в лес, в темноту, подальше от пьяных голосов, гитарного скрежета и огромных пляшущих теней. Из ночной глубины леса костер казался огненной птицей, бьющейся в решетке черных стволов и веток…» – Кокотов виновато посмотрел на соавтора, но тот лишь махнул на него рукой, как на безнадежного больного. – «…Львов тихо обнял ее и поцеловал. Губы у нее оказались мягкие, нежные и доверчивые. Она пахла дымом и духами. Потом, много лет спустя он случайно выяснил, как они называются. «Сигнатюр». Он даже подарил такой флакон жене к Восьмому марта, но ей духи не понравились. А может, почувствовала что-то. Жены чуют другую женщину, даже прошлую, даже позапрошлую, лучше, чем таможенный сеттер – наркотики…»

– А вот это неплохо! – внезапно похвалил Жарынин и по-сталински ткнул в сторону соавтора длинным мундштуком. – Талантишко-то у вас все-таки есть!

Воодушевленный до слез, Кокотов сглотнул счастливый ком в горле и продолжил:

– «…После поцелуя она, отстранившись, долго-долго смотрела ему в глаза и, наконец, спросила:

– Ты меня любишь?

– Да, люблю.

– И потом будешь любить?

– Боже… Ника… Конечно… – задохнулся Львов». Жарынин от возмущения аж подпрыгнул в кресле и ухнул филином.

– Ника?! Ну почему, почему – как только романтическая любовь, так сразу: Ника, Вика, Лика, Лина, Инна, Тина! Почему-у? Как ее звали на самом деле?

– Кого?

– Прототипшу.

– А вы уверены, что она была?

– Уверен. Про духи сами бы вы никогда не придумали.

– Почему же?

– Все потому же. Как звали деву?

– Тая… и Лена…

– Ка-ак?

– Таисия и Елена… У меня было две… два прототипа.

– Неплохо. Ну, Лена слишком традиционно. А вот Таисия – прекрасное имя! Редкое. Оставили бы Таисию. А то – Ника! Тьфу! Ладно, читайте дальше, никонианец вы мой!

– «…Вопрос: а что потом? – Львов и сам постоянно задавал себе и, отвечая на него, все ближе подкрадывался к пониманию того, что в этом робком «а потом?» уже очнулось и распустилось сладостное, вечнозеленое слово «любовь». А накануне отъезда Ника сама подошла к нему и назначила свидание возле гипсового трубача, ночью после прощального костра…»

– Верно говорит Сен-Жон Перс: женщина отдается, чтобы взять! – задумчиво молвил Жарынин. – Читайте дальше, коллега!

– «… Львов даже не слышал, как она подошла, а только почувствовал острый запах «Сигнатюра» и ощутил, вздрогнув, как ее легкие ладони легли ему на плечи. Он обернулся, их дыхания встретились, сначала – дыхания, потом руки, губы, тела… Под платьицем у Ники не было ничего, кроме бездны женской наготы. Они любили друг друга прямо на мшистой земле, шатавшейся и кружившейся под ними. Любили прямо у подножья гипсового горниста, беззвучно трубившего в ночное небо гимн их невозможному счастью. Счастью, которое в единый миг пронзило их обоих безумным искристым мечом, как пронзал беспощадный ветхозаветный пророк иудеев, обнимавших чужеверных дев…»

Кокотов перевел дух и незаметно глянул на неподвижное лицо режиссера, ища хотя бы тень одобрения своей тонкой библейской аллюзии. Но тени не было. Напротив, режиссер с сомнением поинтересовался:

– А не холодно?

– В каком смысле?

– Ну, все-таки конец августа?

Несчастный автор пожал плечами и оставил этот вопрос без ответа, так как с опозданием вспомнил о том, что прототипические события его жизни произошли в июле, когда и воздух, и земля гораздо теплее.

– «…Потом они лежали недвижно и смотрели на звезды.

– Ты знаешь, что это? – спросила она, показывая на млечное крошево, рассыпанное по горнему темно-синему бархату.

– Что?

– Каждая звезда – это любовь. Когда любовь заканчивается, звезда падает. Вон, видишь – полетела! Это кто-то кого-то разлюбил…

– Я тебя не разлюблю!

– Я знаю…

– Я тебя очень люблю.

– Я и это знаю…

– Не уезжай!

– Не бойся! Я к тебе приеду. Скоро! Съезжу только к родителям. Мама болеет…

– А где живут твои родители? – спросил Львов, почувствовав щемящую странность своего вопроса.

Он обнимает тело самой близкой, навеки ему теперь принадлежащей юной женщины, а сам не знает даже, где живут ее родители! Чудовищно…

– В Анапе.

– Это у моря?

– Прямо на берегу! Представляешь, мы сможем там отдыхать. Без всяких путевок. Я хочу, чтобы однажды мы сделали это в море, ночью…

– Я тоже… Я тебе буду звонить.

– Мне некуда звонить. В Анапе у нас нет телефона. А в Краснодаре я живу в общежитии. Телефон есть, но вахтерши никогда не позовут, особенно если мужской голос. Вредные.

– И много у тебя было мужских голосов? – с болезненной веселостью спросил Львов.

– Ах, паршивец! Он еще спрашивает! Как будто не понял! – смешливо возмутилась Ника и тихонько шлепнула его ладонью по губам.

– Я тебе буду писать! – пообещал он, привлекая ее к себе.

– Пиши…

Внезапно она рывком села и оттолкнула его. Львов испугался, даже обиделся.

– Здесь… здесь кто-то есть! Кто-то смотрит на нас… – задыхаясь, прошептала Ника, испуганно вглядываясь в темные силуэты кустов и прикрывая грудь скомканным платьем.

– Нет, здесь никого. Мы одни. Все спят…

– Правда?

– Правда. – Извини! Мне показалось… – Словно ища прощения, она заставила его лечь и нежно склонилась над ним, а Львов стал тянуться вверх губами и целовать ее сосцы, теплые и нежные, как вербные почки…»

– Да ну вас к черту, в конце-то концов! – возмутился Жарынин и отшвырнул погасшую трубку. – Русские литераторы совершенно не умеют писать эротические сцены. Совершенно! Ну почему, почему соски у вашей Ники, как вербные почки? Она что – неандерталка?

– Прежде чем написать это, я специально целовал вербные почки! – еле сдерживаясь, объявил Кокотов.

– Действительно?

– Да, действительно! Я специально пошел в марте на Лосиный остров, нашел вербу и целовал… Пока почка молодая, она совсем не ворсистая, а гладкая и нежная, как шелк…

– Вы извращенец! Дендрофил. Горе мне! Ну допустим, соски у героини, как вербные почки. Допустим. Для моего кино это не принципиально. Но почему, почему, скажите, половой акт превращается у вас чуть ли не в землетрясение?

– Это не половой акт. Это любовь…

– Ах, это любовь?!

– Да, любовь. Настоящая!

– А чем, Андрей Львович, настоящая любовь отличается от ненастоящей? Вот в вашей жизни – чем?

– Я не собираюсь обсуждать с вами этот предмет! – отрезал Кокотов и вспомнил совсем некстати любимую постельную шалость утраченной Вероники.

– А я вам скажу, чем отличается! Настоящая любовь в вашей литературе всегда оканчивается катастрофой. Сначала вы придумываете эту настоящую любовь, а потом сами не знаете, куда ее засунуть! Ладно, в девятнадцатом веке писатели действительно не понимали, что делать с дефлорированной вне брака девицей, вроде Бэлы или Настасьи Филипповны. И несчастных просто убивали, чтобы не мучались. А теперь, когда девственность обесценена, писатели не знают, что делать с единственной женщиной своего полигамного героя. И тоже убивают. Палачи! Отпустите ее, пусть живет, радуется, спит с самцами, рожает детей. Так нет же! У вас, Кокотов, руки по локоть в крови! Дайте сюда! – Он вырвал из рук соавтора журнал и стал читать концовку рассказа с издевательской прочувствованноетью. – «…Он ждал ее звонка. Подбегал к телефону, но каждый раз это была не она. Написал несколько писем на адрес общежития, который Ника оставила ему перед разлукой. И наконец получил ответ. От коменданта общежития по фамилии Строконь. На тетрадном листке в клеточку от руки, буквами четкими и почти печатными сообщалось, что такая-то "из списков проживающих студентов выбыла в связи со смертью, наступившей в результате авиационной катастрофы, случившейся при посадке самолета местной линии в аэропорту Анапы…" Далее шла затейливая подпись и круглая фиолетовая печать. Эта печать на клетчатом, неровно оторванном тетрадном листе поразила Львова в самое сердце. Он зарыдал и проплакал до утра…»

– Можно, я сам закончу? – тихо попросил Кокотов.

– Да ради бога! – ответил режиссер со странной теплотой в голосе и отдал журнал.

– «…Прошло лет десять. И однажды ему приснилась Ника. Она недвижно стояла возле гипсового трубача в парадной форме пионервожатой: темно-синяя юбка, белая блузка, алый галстук на груди и пилотка-испанка на голове. Девушка молчала, но ее глаза пытались сказать что-то отчаянно важное. Львов проснулся от страшного сердцебиения, пошел на кухню выпить воды и, случайно глянув на отрывной календарь, обнаружил, что завтра день их последнего свидания и первых объятий.

С тех пор каждый год в этот день он приезжает сюда, к гипсовому трубачу, к памятнику своей первой и единственной любви…»

Кокотов закончил чтение с невольной дрожью в голосе и влажной теплотой в глазах.

– Всё? – полюбопытствовал Жарынин.

– Всё.

– Плохо.

– Почему?

– Потому.

– Ну, знаете! Каждый пишет…

– Как он дышит? – издевательски перебил режиссер.

– Допустим.

– Ерунда! Не повторяйте глупостей вслед за поющими дураками! Как дышат, пишут только графоманы. Если бы каждый писал, как дышит, не было бы ни Флобера, ни Толстого, ни Чехова. Понимаете? Что по этому поводу говорил Сен-Жон Перс?

– Не помню.

– Напрасно. Он говорил: искусство – это безумие, запертое в золотую клетку замысла! А теперь рассказывайте, что было на самом деле? В жизни. Колитесь! Куда они делись, ваши Тая с Леной… Они же не разбились, нет?

– Нет, Таю уволили из лагеря посреди смены…

– За что?

– По недоразумению.

– Хорошо. А Лена?

– А на Лене я женился.

– Вот как? Ладно, убийца, идите к себе! Я должен отдохнуть от вас и вашей прозы. После ужина продолжим…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю